Страница:
- Да, брат ты мой, пришло тяжёлое время... А помнишь, как было, когда я в райкоме...
Но Пряхин был по-обычному деловит и суров, и оказалось, это не огорчило, а утешило и успоксил о Спиридонова: государство по-прежнему было спокойно, уверенно и совершенно не склонно к лирическим слабостям.
На стенах кабинета, где обычно висели таблицы, диаграммы выпуска тракторов и стали, ныне была повешена большая карта войны. На этой карте обширное пространство Сталин градской области не напоминало о пшенице, садах, огородах, мельницах - все оно было иссечено линиями дальних и ближних оборонительных обводов, противотанковых рвов, бетонных и дерево-земляных оборонительных сооружений.
На длинном, накрытом красным сукном столе, где обычно размещались слитки стали, банки с пшеницей, титанические огурцы и помидоры, взращённые на огородах Ахтубинской поймы, ныне лежали рубашки гранат, запалы, ударники, сапёрная лопатка, автомат, щипцы, нужные при тушении зажигательных бомб, все это была новая продукция местной промышленности.
Степан Фёдорович коротко рассказал о работе станции. Он сказал, что если продолжать пользоваться низкокачественным топливом, придется месяца через три остановить часть хозяйства на ремонт. Он говорил вещи совершенно справедливые с инженерской точки зрения.
Он знал, как восхищали Пряхина турбины Сталгрэса; приезжая на станцию, он подолгу осматривал машинный зал, расспрашивал машинистов и старших монтеров, любовался особо сложными и совершенными агрегатами. Однажды, стоя перед мраморными досками щитов, среди красных и голубых огоньков, откуда устремлялись молниеносные реки электричества в город, к Тракторному, "Баррикадам", "Красному Октябрю", судоверфи, он сказал Степану Федоровичу:
- Шапку снять тянет Величавое дело!
Степан Фёдорович сказал, что запасы высококачественного топлива находятся в Светлом Яре и он берётся, если будет разрешение, перебросить его на Сталгрэс своими средствами. Это топливо предназначалось для Котельникова и Зимовников, но теперь... Ему казалось, что Пряхин поддержит эту мысль. Но Пряхин, слушая его, отрицательно покачал головой.
- Хозяйственный человек Спиридонов собрался из сложившейся военной обстановки извлечь выгоду для станции. У государства своя линия, у Спиридонова - своя.
Он сказал эти слова с осуждением и мгновение молча смотрел на край стола.
Спиридонов понял, что сейчас он узнает, для чего его вызвали, - новая будет задача.
- Так, - сказал Пряхин - Наркомат представил известный вам план демонтажа Сталгрэса. Городской комитет обороны просил меня поставить вас в известность вот о чём котлы и турбины практически невозможно демонтировать. Работать вы будете до последней возможности, но нужно параллельно подготовить к взрыву турбины, котельную, масляный трансформатор. Понятно?
Степан Фёдорович почувствовал тоску. Мысли об эвакуации он считал непатриотическими, и разговоры о том, что семья должна уехать из Сталинграда, он вёл на службе лишь с самыми близкими людьми, вполголоса, чтобы не распространять тревожных слухов. У него имелся в сейфе утверждённый план эвакуации Сталгрэса, но этот документ казался ему "теоретическим". Когда инженеры заводили с ним разговор об эвакуации, он сердито говорил:
- Бросьте наводить панику, занимайтесь своим делом.
Всю свою жизнь он был оптимистом. Когда началась война, он не верил, что отступление будет длительным: вот-вот остановят, казалось ему.
Последнее время ему представлялось, что в Сталинграде дело сложится лучше, чем в Ленинграде, где немцы кольцом окружили город; здесь, он считал, их остановят на ближних обводах. Конечно, налёты будут, будет даже обстрел из дальнобойных орудий. После разговоров с военными и беженцами его охватывали сомнения, но он раздражался, когда в семье начинались тревожные разговоры. Но сейчас речь шла не об эвакуации, не о боях на подступах к городу - надо было подготовить к взрыву Сталгрэс! Это говорили ему в Сталинградском обкоме!
И, потрясённый, он спросил:
- Иван Павлович, неужто так плохо?
Их глаза встретились, и Степану Фёдоровичу показалось, что лицо, которое он всегда видел спокойным и уверенным, вдруг исказилось волнением и мукой.
Пряхин взял с чернильного прибора карандаш и сделал пометку на листке настольного календаря.
- Вот что, товарищ Спиридонов, - сказал он, - для нас с вами взрывать дело новое, мы двадцать пять лет стрсил и, а не взрывали. Сегодня по такому же делу был дан инструктаж заводам. Вы сюда на своей машине приехали?
- На своей.
- Поезжайте на Тракторный, там будет совещание по этому вопросу, и захватите двух военных товарищей - саперов и, пожалуй, Михайлова захватите.
- Трёх не смогу, рессоры не держат, - ответил Степан Фёдорович и подумал, что сейчас из обкома позвонит на службу жене; она уже несколько дней просила у него машину, чтобы поехать на Тракторный, в детский дом. Он подвезет её и по дороге поговорит с ней о серьёзности обстановки.
- Ладно, Михайлов на обкомовской поедет, - сказал Пряхин приподнимаясь. Помните, что работать вы должны так, как никогда не работали, а этот вот разговор и это дело есть государственная тайна, и к вашей текущей работе оно никакого отношения не имеет.
Мгновение Степан Фёдорович колебался, ему хотелось спросить об эвакуации семей.
Оба встали.
- Вот видите, товарищ Спиридонов, вы в райкоме со мной прощаться вздумали, а мы продолжаем с вами встречаться, - тихо сказал Пряхин и грустно улыбнулся.
Потом обычным голосом он произнёс:
- Есть вопросы?
- Нет, как будто всё понятно, - ответил Спиридонов.
- Подготовьте получше свой подземный командный пункт, бомбить вас крепко будут, в этом сомневаться не приходится, - сказал ему вслед Пряхин.
13
Когда машина остановилась у подъезда детского дома, Степан Фёдорович сказал жене:
- Вот и подбросил тебя, часика через два, после заседания, заеду, - и, оглянувшись на своих спутников, понизив голос, добавил: - Нужно поговорить об исключительно важном деле.
Мария Николаевна вышла из машины раскрасневшаяся, с весёлыми глазами, ее развлекла быстрая езда, а ехавшие с мужем на заседание военные все шутили, и их шутки смешили её.
Но когда она подошла к двери и услышала гул детских голосов, лицо её стало озабоченно и серьёзно.
В работе заведующей детским домом Токаревой имелись упущения и неполадки. Дом был большой и, как говорили в гороно, "тяжёлый" - пёстрый возрастной состав ребят, пестротой отличался и национальный состав: некоторые дети плохо знали русский язык - две девочки казашки знали лишь несколько русских слов, еврейский мальчик из сельской артели говорил по-еврейски и по-украински, девочка-полька из Кобрина совсем не знала по-русски. Многие дети попали в дом во время войны, потеряв родителей, пережив ужасы бомбёжек; они были очень нервны, а одного ребёнка врач признал психически ненормальным. Токаревой предлагали отправить его в психиатрическую лечебницу, но она отказалась.
В гороно поступали жалобы или, как говорилось, "конкретные сигналы" по поводу того, что персонал не всегда справляется со своей работой, замечены были нарушения трудовой дисциплины.
Когда Мария Николаевна, уже уложив бумаги в портфель, выходила из своего кабинета, чтобы сесть в машину, её в коридоре нагнал заместитель заведующею гороно и передал ей только что полученное им письмо? заявление двух сотрудников детдома о недостойном поведении одной из нянек и о том, что заведующая Елизавета Савельевна Токарева, вопреки сигналам общественности, отказалась уволить её. Эта нянька, Соколова, однажды была нетрезвой и в этом состоянии пела и плакала, а дважды в её комнате ночевал водитель автомашины, приезжавший к ней на трёхтонном грузовике.
Во всех этих делах предстояло разобраться Марии Николаевне, и она заранее вздыхала и хмурилась, готовя себя к тяжёлому, неприятному не только для Токаревой, но и для неё самой разговору.
Она вошла в просторную комнату, украшенную рисунками детей, и попросила дежурную няню позвать Токареву. Дежурная, девушка лет двадцати, поспешно пошла к двери, и Мария Николаевна, оглядев её, неодобрительно покачала головой, ей не понравилась причёска девушки с чёлкой на лбу.
Она медленно прошлась вдоль стены, разглядывая детские рисунки. На одном был изображён воздушный бой: чёрные немецкие самолёты сыпались с неба, охваченные чёрным дымом и чёрным пламенем, среди них плыли огромные советские машины на красных крыльях и красных фюзеляжах выделялись нарисованные особо густой красной краской пятиконечные звезды. Лица советских лётчиков тоже были прочерчены красным карандашом.
На другом рисунке происходило сухопутное сражение: огромные красные пушки, изрыгая красное пламя, выбрасывали красные снаряды; среди взрывов, поднимавшихся иногда выше летевших в небе самолётов, гибли фашистские солдаты, в небе парили головы, руки, каски и большое количество немецких сапог. На третьем рисунке шли в атаку великаны красноармейцы, в могучих руках они держали наганы, размерами превышавшие чёрные немецкие пушчонки.
Отдельно в раме висела большая картина, писанная акварельными красками: молодые партизаны в лесу. Художник, очевидно, из группы старших детей, бесспорно обладал дарованием. Пушистые берёзки, освещённые солнцем, нарисованы были превосходно. У девушек-партизанок, шедших по лесу, были стройные фигуры, загорелые колени, икры были тщательно и любовно выписаны, чувствовалось, что живописец уже хорошо знал свой предмет. Мария Николаевна подумала о дочери? ведь и она становится взрослой, и на неё парни смотрят вот такими глазами, как этот молодой художник. Парни-партизаны были румяные, ладные, с голубыми глазами. И у девушек были миндалевидные глаза, чистые и прозрачные, как небо над их головой. У одной девушки волосы волнами падали по плечам, у другой сложенные косы лежали вокруг лба, у третьей был венок из белых цветов. Хотя картина понравилась Марусе, она заметила в ней один недостаток: у некоторых юношей и у девушек были уж очень схожи лица, нарисованные в профиль, с одним и тем же поворотом; очевидно, художник пририсовывал пленившее его лицо с прекрасными, устремлёнными ввысь глазами то к девичьему, то к юношескому телу, а затем уж украшал его косами или кудрями. Но всё же, несмотря на этот серьёзный недостаток, картина волновала и восхищала - в ней очень хорошо было выражено идеальное и чистое, благородное и ясное чувство.
Глядя на этот рисунок, Мария Николаевна вспомнила свои споры с Женей; конечно, она, а не Женя, права в этих спорах. Женя ведь рисует то, что нужно и интересно ей, а здесь нарисовано то, что нужно и важно всем.
Вошла заведующая Елизавета Савельевна - толстая, седая женщина с сердитым лицом. Она много лет была работницей на хлебозаводе, потом выдвинулась как общественница, работала в райкоме. Ей предложили работать заместителем директора на том заводе, где она когда-то была хлебомесом. Дело у неё не пошло, она не умела проявлять директорскую власть. Через месяц её сняли и назначили заведовать детским домом, и, хотя она перед этим окончила специальные курсы и работа эта ей нравилась, кое-что у неё и здесь не клеилось. Постоянно к ней приезжали инспектора, однажды ей вынесли выговор, а с месяц назад её вызывали в райком ко второму секретарю.
Мария Николаевна пожала руку Токаревой и сказала, что приехала по кляузным делам.
Они прошли по недавно вымытому прохладному коридору, пахнущему приятной сыростью.
Из за закрытой двери слышалось хоровое пение. Токарева, искоса поглядев на Марию Николаевну, объяснила:
- Это самая младшая группа, грамоте их учить рано, мы их пением занимаем.
Мария Николаевна приоткрыла дверь и увидела стоявших полукругом девочек.
В другой комнате сидел за столом курносый краснощёкий мальчик лет пяти и рисовал в тетрадке цветным карандашом. Он хмуро посмотрел на Токареву и отвернулся от неё, продолжая рисовать, сердито выпятив губы.
- Почему он тут один? - спросила Мария Николаевна.
- Озорничал, - ответила Токарева и громко, серьёзно добавила - Это Валентин Кузин. Он нарисовал себе чернильным карандашом на голом животе свастику.
- Какой ужас, - сказала Мария Николаевна. И, выйдя в коридор, рассмеялась.
У Токаревой, видимо, была слабость к занавесочкам и накидочкам. Они белели в её комнате и на окне, и на столе, и на кровати, и возле рукомойника. Над кроватью веером были повешены семейные фотографии - пожилые женщины в платочках, мужчины в чёрных рубахах с светлыми пуговицами. Тут же висели групповые снимки видимо, курсы партактива, стахановцы хлебозавода.
Сев за стол, Мария Николаевна раскрыла портфель, вынула пачку бумаг. Первый вопрос касался помощницы кладовщика Сухоноговой. Одна из воспитательниц случайно проходила мимо дома Сухоноговой и увидела, что мальчишка этой Сухоноговой щеголяет в детдомовских ботинках.
- Почему вы до сих пор не приняли мер? - спросила Мария Николаевна - Ведь заявление об этом давно сделано.
Токарева, не глядя на Марию Николаевну, ответила:
- Я расследовала подробно и к ней на дом ходила. Это не кража, действительно её мальчишка развалил сапоги и в конце зимы не мог в школу ходить, то коньки, то лыжи. Она сдала сапоги в починку, а ботинки взяла на два дня только, она эти ботинки обратно сдала, без износу, когда из ремонта сапоги вернули. А она говорит - то коньки, то лыжи, не заставишь дома сидеть. Ну и развалил сапоги. А ордеров в это время у меня не было. И ведь война и мужа с первых дней в армию взяли.
Мария Николаевна отлично понимала доводы Токаревой.
- Ох, - сказала она, - милый друг, я не спорю, что Сухоногова нуждается, но ведь это не повод, чтобы заимообразно брать ботинки из кладовой. Вы говорите война, да, вот именно война: теперь, как никогда, свята каждая государственная копейка, каждый кусок угля, каждый гвоздь... - Она на мгновение запнулась и тотчас, рассердившись сама на себя, продолжала: Подумайте, какие страдания переносит народ, какие реки крови льются в борьбе за советскую землю. Неужели вы не понимаете: нет места для рассусоливания в эти дни. Да я родную дочь покарала бы суровейшим образом, соверши она малейший проступок. Сделайте из нашей беседы соответствующий вывод, не тяните волынку.
- Я сделаю, конечно, сделаю, - сказала со вздохом Токарева и вдруг спросила - А как же насчёт эвакуации? Вопрос этот не понравился Марии Николаевне.
- Об этом, - сказала она, - вас известят.
- А дети сами говорят, - извиняющимся тоном проговорила Токарева - Ведь пережили сколько, одних бойцы подобрали, на машинах привезли, других беженцы подхватили, третьи сами кое-как приплелись. Ночью, когда самолёты летают, они лучше взрослых различают, какие немецкие, какие наши.
- Да, кстати, - сказала Мария Николаевна, - как Слава Берёзкин, которого я к вам определила? Мать просила узнать о нем.
- Не очень хорошо, он последние дни простужен. Вы сами с ним поговорите, пройдёмте в стационар.
- Попозже, когда кончим дела.
Мария Николаевна стала расспрашивать о чрезвычайных происшествиях в детском доме; их оказалось немного.
Один паренёк подрался с товарищем во время игры в футбол - наставил ему синяков. Второй, хорошо успевавший в занятиях, был встречен воспитательницей на толкучке, где он выпрашивал деньги на кино. Когда его стали расспрашивать, оказалось, что он деньги не тратил на кино, а копил их на чёрный день.
- А если детский дом разбомбят немцы, куда я тогда денусь? - сказал он.
Елизавета Савельевна к событиям такого рода относилась спокойно.
- Дети хорошие, - сказала она решительно. - В проступках раскаиваются, если пристыдить и объяснить. Подавляющее большинство честные, славные. Советские дети! Тут, между прочим, наций у меня с воины целый интернационал, раньше были только русские, а теперь стали прибывать с Украины и Белоруссии, и цыгане, и молдаване, и кто только хотите; и я даже сама удивилась, как дружно живут, никакого различия между собой не делают. А если иногда и подерутся, то на то они и ребята. На футболе это и не с детьми случается. Даже сплочение у них какое-то получилось: и русские, и украинцы, и армяне, и белорусы, а хор один...
- Это чудесно, - убеждённо сказала Мария Николаевна и вдруг взволновалась, - просто замечательно то, что вы рассказываете...
Она знала в себе это счастливое волнение - оно приходило каждый раз, когда жизнь сливалась с её представлением об идеале, с её верой. Слезы выступали у неё на глазах, дыхание становилось быстрым и горячим. Большего счастья она, казалось ей, не знала. Ни в семье, ни в своей любви к дочери и мужу она не испытывала большего счастья, чем в такие минуты. Поэтому она сердилась и оскорблялась, когда Женя, ничего не понимая, рассуждала о сухости её характера.
Она ехала в детский дом, предвидя неприятные, тяжёлые разговоры, ей было нелегко требовать чьего-то увольнения, выносить выговоры. Этого требовал долг, необходимость, целесообразность. Она потому и бывала в таких случаях так непреклонна, казалась прокурорски суровой и сухой, что усилием воли подавляла в самой себе нелюбовь к суровости...
Но она совершенно не предполагала, отправляясь в эту неприятную ей инспекторскую поездку, что несколько раз радостное чувство охватит ей: и при взгляде на работу мальчика художника, и от рассказа заведующей о детях...
Деловой разговор подходил к концу. Марии Николаевне стало очевидно, что греха семейственности, который в Токаревой подозревали, совершенно не было. Наоборот, Токарева недавно уволила сестру-хозяйку, родственницу одного работника райсовета. Эта сестра хозяйка велела готовить для себя особый обед, используя диетические продукты, которые берегли для больных детей.
Елизавета Савельевна сделала ей предупреждение, но та решила, что заведующая сердится, почему и ей не готовят такого улучшенного обеда, и велела готовить обед на двоих. Токарева уволила её.
Заканчивая деловую часть разговора, Мария Николаевна перебирала в уме всё то положительное, что она видела: чистоту помещений и постельного белья, любовное отношение к детям, высокую калорийность пищи, превышавшую среднюю калорийность по другим детским домам города...
"Надо ей подыскать заместителя покрепче, снимать не нужно", - думала она, делая пометки в общей тетрадке и представляя свой разговор с заведующим облоно.
- Да, кто это у вас нарисовал партизан? Художественно одарённый ребенок, сказала она - Эту картину следует показать товарищам, в Куйбышев в Наркомпрос послать.
Токарева покраснела, точно похвала эта относилась к ней самой. Она так и говорила обычно: "У меня снова неприятность случилась А у меня сегодня весёлый случай был..." и относила "я", "меня", "со мной" к хорошим или, наоборот, дурным поступкам, болезням и выздоровлениям детей.
- Этот рисунок сделала одна девочка, - сказала она, - Шура Бушуева.
- Эвакуированная?
- Нет, она местная, камышинская. Просто так, из головы. А те, из фронтовой полосы, тоже рисуют, но я их рисунки не велела вывешивать: очень уж тяжёлое всё убитые да пожары; поверите, просто невозможно смотреть.
Они прошли по коридору и вышли на внутренний двор. Мария Николаевна зажмурилась от яркого солнца и прикрыла на мгновение уши руками - такой звенящий и разноголосый весёлый шум стоял в воздухе. Двенадцатилетние футболисты в майках, с отчаянными лицами, поднимая облака пыли, гоняли мяч. Вихрастый вратарь в синих лыжных штанах, пригнувшись, упёршись ладонями в колени, следил за движением мяча, и не только лицо, полуоткрытый рот, глаза его, но и руки, плечи, ноги, шея выражали, что в эти минуты в мире нет ничего более важного, чем игра в мяч, чем счастье быть весёлым, поворотливым мальчиком.
Ребята поменьше, вооружённые деревянными ружьями и фанерными мечами, бежали вдоль забора, а навстречу им мерным строем шёл отряд в треуголках, сделанных из газетной бумаги.
Девочка, быстро и легко перебирая ногами, прыгала через верёвочку, которую крутили две её подруги, а ожидавшие очереди жадно следили за прыгающей и беззвучно шевелили губами, отсчитывая, сколько раз ей удалось прыгнуть.
- За них-то и идёт война, - сказала Мария Николаевна.
- Наши дети, я думаю, самые лучшие в мире, - убежденно проговорила Токарева. - Тут у меня есть мальчики, героями были, вот этот, видите, в воротах стоит, футболист - Котов Семён, он в военной части разведчиком был, немцы его поймали, били, ни слова не сказал, все рвётся опять на фронт... Или вот эти, посмотрите.
По двору шли две девочки в синих платьицах, одна светлая, другая загорелая, с живыми, тёмными глазами, держа в руках матерчатую куклу, склонив к кукле голову, девочка слушала, что говорила подруга. Та говорила быстро, решительно, и, хотя слов её разобрать нельзя было, казалось, она сердилась.
- Вот с утра и до вечера не разлучаются, их в один день привезли из приёмника, - сказала Токарева. - Светленькая - сирота, еврейка из Польши, у неё всех родных Гитлер вырезал, а эта, что куклу держит, немцев колонистов дочка.
Они вошли во флигель, где находились мастерские и стационар Токарева показала Марии Николаевне мастерскую, большую полутемную комнату с той прохладной сыростью воздуха, которая бывает так приятна душным летним днём в старинных зданиях с толстыми каменными стенами. В мастерской было пусто, только у крайнего стола мальчик лет тринадцати глядел в полую латунную трубку и сердито оглянулся на вошедших.
- Зинюк, - спросила Токарева, - что же ты один остался, а футбол?
- А я не хочу, у меня праци багато, на що мени гулянки, - ответил он и снова заглянул в трубку.
- Моя академия, - оказала Токарева, - вот Зинюк, всё просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолёты строят, и стихи пишут, и картины рисуют...- И совершенно некстати тихо закончила: - Жуткое дело...
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
- Вот сюда, здесь стационар, - сказала Токарева. - Тут, кроме Берёзкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у неё есть, он вдруг и стал говорить.
14
В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, тёплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке, на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развёрнутого стеклом спектра дрожало на скатёрке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
- Ты узнаёшь меня, детка? - спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Берёзкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз.
И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
- Здравствуйте, тётя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона - то с шестилетними говорила, как с трёхлетними, то, наоборот, уж слишком серьёзно. Дети иногда сами поправляли её, объясняли: "Мы уж не маленькие", либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжёлых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала её чёрствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
- Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко? Мальчик покачал головой и спросил:
- От папы нет писем?
Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:
- Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.
- Спасибо, а Люба что? - он подумал и добавил: - Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.
- У тебя есть товарищи?
Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:
- Я не серьёзно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.
Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живётся; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у неё нет ничего сладенького.
- Что же передать маме? - спросила Маруся.
- Скажите, что мне хорошо, - сурово сказал он. Маруся, прощаясь с ним, погладила его по мягким волосам, по худому теплому затылку.
- Тётя! - вдруг вскрикнул он. - Пусть мама возьмёт меня домой! - и его глаза наполнились слезами. - Тетя, скажите, я буду ей во всем помогать, и кушать буду совсем, совсем немножко, и в очередь ходить.
- Даю тебе честное слово, деточка, при первой возможности мама возьмет тебя, поверь мне, - волнуясь, сказала она.
Токарева позвала ее за перегородку, подвела к стоявшей у окна кровати, черноглазая молодая женщина в белом халате кормила с ложечки стриженного под машинку мальчика. Когда она подносила ложечку ко рту мальчика, ее смуглая красивая рука обнажалась выше локтя.
- Это и есть Гриша Серпокрыл, - сказала Токарева.
Маруся посмотрела на мальчика, он был некрасив, с большими мясистыми ушами, с шишковатым черепом, с синевато-серыми губами. Он с усилием, покорно заглатывал кашу, комок судорожно перекатывался у него в горле. Болезненно не естественным казалось несоответствие между его серой, бледной кожей и блестящими, горячими глазами. Такие лихорадочные глаза бывают у раненых.
У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал "Ну нет, пойду поищу попросторней", но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку, а отец перед майским праздником привёз ему из райцентра жёлтый ремешок с белой пряжечкой.
Но Пряхин был по-обычному деловит и суров, и оказалось, это не огорчило, а утешило и успоксил о Спиридонова: государство по-прежнему было спокойно, уверенно и совершенно не склонно к лирическим слабостям.
На стенах кабинета, где обычно висели таблицы, диаграммы выпуска тракторов и стали, ныне была повешена большая карта войны. На этой карте обширное пространство Сталин градской области не напоминало о пшенице, садах, огородах, мельницах - все оно было иссечено линиями дальних и ближних оборонительных обводов, противотанковых рвов, бетонных и дерево-земляных оборонительных сооружений.
На длинном, накрытом красным сукном столе, где обычно размещались слитки стали, банки с пшеницей, титанические огурцы и помидоры, взращённые на огородах Ахтубинской поймы, ныне лежали рубашки гранат, запалы, ударники, сапёрная лопатка, автомат, щипцы, нужные при тушении зажигательных бомб, все это была новая продукция местной промышленности.
Степан Фёдорович коротко рассказал о работе станции. Он сказал, что если продолжать пользоваться низкокачественным топливом, придется месяца через три остановить часть хозяйства на ремонт. Он говорил вещи совершенно справедливые с инженерской точки зрения.
Он знал, как восхищали Пряхина турбины Сталгрэса; приезжая на станцию, он подолгу осматривал машинный зал, расспрашивал машинистов и старших монтеров, любовался особо сложными и совершенными агрегатами. Однажды, стоя перед мраморными досками щитов, среди красных и голубых огоньков, откуда устремлялись молниеносные реки электричества в город, к Тракторному, "Баррикадам", "Красному Октябрю", судоверфи, он сказал Степану Федоровичу:
- Шапку снять тянет Величавое дело!
Степан Фёдорович сказал, что запасы высококачественного топлива находятся в Светлом Яре и он берётся, если будет разрешение, перебросить его на Сталгрэс своими средствами. Это топливо предназначалось для Котельникова и Зимовников, но теперь... Ему казалось, что Пряхин поддержит эту мысль. Но Пряхин, слушая его, отрицательно покачал головой.
- Хозяйственный человек Спиридонов собрался из сложившейся военной обстановки извлечь выгоду для станции. У государства своя линия, у Спиридонова - своя.
Он сказал эти слова с осуждением и мгновение молча смотрел на край стола.
Спиридонов понял, что сейчас он узнает, для чего его вызвали, - новая будет задача.
- Так, - сказал Пряхин - Наркомат представил известный вам план демонтажа Сталгрэса. Городской комитет обороны просил меня поставить вас в известность вот о чём котлы и турбины практически невозможно демонтировать. Работать вы будете до последней возможности, но нужно параллельно подготовить к взрыву турбины, котельную, масляный трансформатор. Понятно?
Степан Фёдорович почувствовал тоску. Мысли об эвакуации он считал непатриотическими, и разговоры о том, что семья должна уехать из Сталинграда, он вёл на службе лишь с самыми близкими людьми, вполголоса, чтобы не распространять тревожных слухов. У него имелся в сейфе утверждённый план эвакуации Сталгрэса, но этот документ казался ему "теоретическим". Когда инженеры заводили с ним разговор об эвакуации, он сердито говорил:
- Бросьте наводить панику, занимайтесь своим делом.
Всю свою жизнь он был оптимистом. Когда началась война, он не верил, что отступление будет длительным: вот-вот остановят, казалось ему.
Последнее время ему представлялось, что в Сталинграде дело сложится лучше, чем в Ленинграде, где немцы кольцом окружили город; здесь, он считал, их остановят на ближних обводах. Конечно, налёты будут, будет даже обстрел из дальнобойных орудий. После разговоров с военными и беженцами его охватывали сомнения, но он раздражался, когда в семье начинались тревожные разговоры. Но сейчас речь шла не об эвакуации, не о боях на подступах к городу - надо было подготовить к взрыву Сталгрэс! Это говорили ему в Сталинградском обкоме!
И, потрясённый, он спросил:
- Иван Павлович, неужто так плохо?
Их глаза встретились, и Степану Фёдоровичу показалось, что лицо, которое он всегда видел спокойным и уверенным, вдруг исказилось волнением и мукой.
Пряхин взял с чернильного прибора карандаш и сделал пометку на листке настольного календаря.
- Вот что, товарищ Спиридонов, - сказал он, - для нас с вами взрывать дело новое, мы двадцать пять лет стрсил и, а не взрывали. Сегодня по такому же делу был дан инструктаж заводам. Вы сюда на своей машине приехали?
- На своей.
- Поезжайте на Тракторный, там будет совещание по этому вопросу, и захватите двух военных товарищей - саперов и, пожалуй, Михайлова захватите.
- Трёх не смогу, рессоры не держат, - ответил Степан Фёдорович и подумал, что сейчас из обкома позвонит на службу жене; она уже несколько дней просила у него машину, чтобы поехать на Тракторный, в детский дом. Он подвезет её и по дороге поговорит с ней о серьёзности обстановки.
- Ладно, Михайлов на обкомовской поедет, - сказал Пряхин приподнимаясь. Помните, что работать вы должны так, как никогда не работали, а этот вот разговор и это дело есть государственная тайна, и к вашей текущей работе оно никакого отношения не имеет.
Мгновение Степан Фёдорович колебался, ему хотелось спросить об эвакуации семей.
Оба встали.
- Вот видите, товарищ Спиридонов, вы в райкоме со мной прощаться вздумали, а мы продолжаем с вами встречаться, - тихо сказал Пряхин и грустно улыбнулся.
Потом обычным голосом он произнёс:
- Есть вопросы?
- Нет, как будто всё понятно, - ответил Спиридонов.
- Подготовьте получше свой подземный командный пункт, бомбить вас крепко будут, в этом сомневаться не приходится, - сказал ему вслед Пряхин.
13
Когда машина остановилась у подъезда детского дома, Степан Фёдорович сказал жене:
- Вот и подбросил тебя, часика через два, после заседания, заеду, - и, оглянувшись на своих спутников, понизив голос, добавил: - Нужно поговорить об исключительно важном деле.
Мария Николаевна вышла из машины раскрасневшаяся, с весёлыми глазами, ее развлекла быстрая езда, а ехавшие с мужем на заседание военные все шутили, и их шутки смешили её.
Но когда она подошла к двери и услышала гул детских голосов, лицо её стало озабоченно и серьёзно.
В работе заведующей детским домом Токаревой имелись упущения и неполадки. Дом был большой и, как говорили в гороно, "тяжёлый" - пёстрый возрастной состав ребят, пестротой отличался и национальный состав: некоторые дети плохо знали русский язык - две девочки казашки знали лишь несколько русских слов, еврейский мальчик из сельской артели говорил по-еврейски и по-украински, девочка-полька из Кобрина совсем не знала по-русски. Многие дети попали в дом во время войны, потеряв родителей, пережив ужасы бомбёжек; они были очень нервны, а одного ребёнка врач признал психически ненормальным. Токаревой предлагали отправить его в психиатрическую лечебницу, но она отказалась.
В гороно поступали жалобы или, как говорилось, "конкретные сигналы" по поводу того, что персонал не всегда справляется со своей работой, замечены были нарушения трудовой дисциплины.
Когда Мария Николаевна, уже уложив бумаги в портфель, выходила из своего кабинета, чтобы сесть в машину, её в коридоре нагнал заместитель заведующею гороно и передал ей только что полученное им письмо? заявление двух сотрудников детдома о недостойном поведении одной из нянек и о том, что заведующая Елизавета Савельевна Токарева, вопреки сигналам общественности, отказалась уволить её. Эта нянька, Соколова, однажды была нетрезвой и в этом состоянии пела и плакала, а дважды в её комнате ночевал водитель автомашины, приезжавший к ней на трёхтонном грузовике.
Во всех этих делах предстояло разобраться Марии Николаевне, и она заранее вздыхала и хмурилась, готовя себя к тяжёлому, неприятному не только для Токаревой, но и для неё самой разговору.
Она вошла в просторную комнату, украшенную рисунками детей, и попросила дежурную няню позвать Токареву. Дежурная, девушка лет двадцати, поспешно пошла к двери, и Мария Николаевна, оглядев её, неодобрительно покачала головой, ей не понравилась причёска девушки с чёлкой на лбу.
Она медленно прошлась вдоль стены, разглядывая детские рисунки. На одном был изображён воздушный бой: чёрные немецкие самолёты сыпались с неба, охваченные чёрным дымом и чёрным пламенем, среди них плыли огромные советские машины на красных крыльях и красных фюзеляжах выделялись нарисованные особо густой красной краской пятиконечные звезды. Лица советских лётчиков тоже были прочерчены красным карандашом.
На другом рисунке происходило сухопутное сражение: огромные красные пушки, изрыгая красное пламя, выбрасывали красные снаряды; среди взрывов, поднимавшихся иногда выше летевших в небе самолётов, гибли фашистские солдаты, в небе парили головы, руки, каски и большое количество немецких сапог. На третьем рисунке шли в атаку великаны красноармейцы, в могучих руках они держали наганы, размерами превышавшие чёрные немецкие пушчонки.
Отдельно в раме висела большая картина, писанная акварельными красками: молодые партизаны в лесу. Художник, очевидно, из группы старших детей, бесспорно обладал дарованием. Пушистые берёзки, освещённые солнцем, нарисованы были превосходно. У девушек-партизанок, шедших по лесу, были стройные фигуры, загорелые колени, икры были тщательно и любовно выписаны, чувствовалось, что живописец уже хорошо знал свой предмет. Мария Николаевна подумала о дочери? ведь и она становится взрослой, и на неё парни смотрят вот такими глазами, как этот молодой художник. Парни-партизаны были румяные, ладные, с голубыми глазами. И у девушек были миндалевидные глаза, чистые и прозрачные, как небо над их головой. У одной девушки волосы волнами падали по плечам, у другой сложенные косы лежали вокруг лба, у третьей был венок из белых цветов. Хотя картина понравилась Марусе, она заметила в ней один недостаток: у некоторых юношей и у девушек были уж очень схожи лица, нарисованные в профиль, с одним и тем же поворотом; очевидно, художник пририсовывал пленившее его лицо с прекрасными, устремлёнными ввысь глазами то к девичьему, то к юношескому телу, а затем уж украшал его косами или кудрями. Но всё же, несмотря на этот серьёзный недостаток, картина волновала и восхищала - в ней очень хорошо было выражено идеальное и чистое, благородное и ясное чувство.
Глядя на этот рисунок, Мария Николаевна вспомнила свои споры с Женей; конечно, она, а не Женя, права в этих спорах. Женя ведь рисует то, что нужно и интересно ей, а здесь нарисовано то, что нужно и важно всем.
Вошла заведующая Елизавета Савельевна - толстая, седая женщина с сердитым лицом. Она много лет была работницей на хлебозаводе, потом выдвинулась как общественница, работала в райкоме. Ей предложили работать заместителем директора на том заводе, где она когда-то была хлебомесом. Дело у неё не пошло, она не умела проявлять директорскую власть. Через месяц её сняли и назначили заведовать детским домом, и, хотя она перед этим окончила специальные курсы и работа эта ей нравилась, кое-что у неё и здесь не клеилось. Постоянно к ней приезжали инспектора, однажды ей вынесли выговор, а с месяц назад её вызывали в райком ко второму секретарю.
Мария Николаевна пожала руку Токаревой и сказала, что приехала по кляузным делам.
Они прошли по недавно вымытому прохладному коридору, пахнущему приятной сыростью.
Из за закрытой двери слышалось хоровое пение. Токарева, искоса поглядев на Марию Николаевну, объяснила:
- Это самая младшая группа, грамоте их учить рано, мы их пением занимаем.
Мария Николаевна приоткрыла дверь и увидела стоявших полукругом девочек.
В другой комнате сидел за столом курносый краснощёкий мальчик лет пяти и рисовал в тетрадке цветным карандашом. Он хмуро посмотрел на Токареву и отвернулся от неё, продолжая рисовать, сердито выпятив губы.
- Почему он тут один? - спросила Мария Николаевна.
- Озорничал, - ответила Токарева и громко, серьёзно добавила - Это Валентин Кузин. Он нарисовал себе чернильным карандашом на голом животе свастику.
- Какой ужас, - сказала Мария Николаевна. И, выйдя в коридор, рассмеялась.
У Токаревой, видимо, была слабость к занавесочкам и накидочкам. Они белели в её комнате и на окне, и на столе, и на кровати, и возле рукомойника. Над кроватью веером были повешены семейные фотографии - пожилые женщины в платочках, мужчины в чёрных рубахах с светлыми пуговицами. Тут же висели групповые снимки видимо, курсы партактива, стахановцы хлебозавода.
Сев за стол, Мария Николаевна раскрыла портфель, вынула пачку бумаг. Первый вопрос касался помощницы кладовщика Сухоноговой. Одна из воспитательниц случайно проходила мимо дома Сухоноговой и увидела, что мальчишка этой Сухоноговой щеголяет в детдомовских ботинках.
- Почему вы до сих пор не приняли мер? - спросила Мария Николаевна - Ведь заявление об этом давно сделано.
Токарева, не глядя на Марию Николаевну, ответила:
- Я расследовала подробно и к ней на дом ходила. Это не кража, действительно её мальчишка развалил сапоги и в конце зимы не мог в школу ходить, то коньки, то лыжи. Она сдала сапоги в починку, а ботинки взяла на два дня только, она эти ботинки обратно сдала, без износу, когда из ремонта сапоги вернули. А она говорит - то коньки, то лыжи, не заставишь дома сидеть. Ну и развалил сапоги. А ордеров в это время у меня не было. И ведь война и мужа с первых дней в армию взяли.
Мария Николаевна отлично понимала доводы Токаревой.
- Ох, - сказала она, - милый друг, я не спорю, что Сухоногова нуждается, но ведь это не повод, чтобы заимообразно брать ботинки из кладовой. Вы говорите война, да, вот именно война: теперь, как никогда, свята каждая государственная копейка, каждый кусок угля, каждый гвоздь... - Она на мгновение запнулась и тотчас, рассердившись сама на себя, продолжала: Подумайте, какие страдания переносит народ, какие реки крови льются в борьбе за советскую землю. Неужели вы не понимаете: нет места для рассусоливания в эти дни. Да я родную дочь покарала бы суровейшим образом, соверши она малейший проступок. Сделайте из нашей беседы соответствующий вывод, не тяните волынку.
- Я сделаю, конечно, сделаю, - сказала со вздохом Токарева и вдруг спросила - А как же насчёт эвакуации? Вопрос этот не понравился Марии Николаевне.
- Об этом, - сказала она, - вас известят.
- А дети сами говорят, - извиняющимся тоном проговорила Токарева - Ведь пережили сколько, одних бойцы подобрали, на машинах привезли, других беженцы подхватили, третьи сами кое-как приплелись. Ночью, когда самолёты летают, они лучше взрослых различают, какие немецкие, какие наши.
- Да, кстати, - сказала Мария Николаевна, - как Слава Берёзкин, которого я к вам определила? Мать просила узнать о нем.
- Не очень хорошо, он последние дни простужен. Вы сами с ним поговорите, пройдёмте в стационар.
- Попозже, когда кончим дела.
Мария Николаевна стала расспрашивать о чрезвычайных происшествиях в детском доме; их оказалось немного.
Один паренёк подрался с товарищем во время игры в футбол - наставил ему синяков. Второй, хорошо успевавший в занятиях, был встречен воспитательницей на толкучке, где он выпрашивал деньги на кино. Когда его стали расспрашивать, оказалось, что он деньги не тратил на кино, а копил их на чёрный день.
- А если детский дом разбомбят немцы, куда я тогда денусь? - сказал он.
Елизавета Савельевна к событиям такого рода относилась спокойно.
- Дети хорошие, - сказала она решительно. - В проступках раскаиваются, если пристыдить и объяснить. Подавляющее большинство честные, славные. Советские дети! Тут, между прочим, наций у меня с воины целый интернационал, раньше были только русские, а теперь стали прибывать с Украины и Белоруссии, и цыгане, и молдаване, и кто только хотите; и я даже сама удивилась, как дружно живут, никакого различия между собой не делают. А если иногда и подерутся, то на то они и ребята. На футболе это и не с детьми случается. Даже сплочение у них какое-то получилось: и русские, и украинцы, и армяне, и белорусы, а хор один...
- Это чудесно, - убеждённо сказала Мария Николаевна и вдруг взволновалась, - просто замечательно то, что вы рассказываете...
Она знала в себе это счастливое волнение - оно приходило каждый раз, когда жизнь сливалась с её представлением об идеале, с её верой. Слезы выступали у неё на глазах, дыхание становилось быстрым и горячим. Большего счастья она, казалось ей, не знала. Ни в семье, ни в своей любви к дочери и мужу она не испытывала большего счастья, чем в такие минуты. Поэтому она сердилась и оскорблялась, когда Женя, ничего не понимая, рассуждала о сухости её характера.
Она ехала в детский дом, предвидя неприятные, тяжёлые разговоры, ей было нелегко требовать чьего-то увольнения, выносить выговоры. Этого требовал долг, необходимость, целесообразность. Она потому и бывала в таких случаях так непреклонна, казалась прокурорски суровой и сухой, что усилием воли подавляла в самой себе нелюбовь к суровости...
Но она совершенно не предполагала, отправляясь в эту неприятную ей инспекторскую поездку, что несколько раз радостное чувство охватит ей: и при взгляде на работу мальчика художника, и от рассказа заведующей о детях...
Деловой разговор подходил к концу. Марии Николаевне стало очевидно, что греха семейственности, который в Токаревой подозревали, совершенно не было. Наоборот, Токарева недавно уволила сестру-хозяйку, родственницу одного работника райсовета. Эта сестра хозяйка велела готовить для себя особый обед, используя диетические продукты, которые берегли для больных детей.
Елизавета Савельевна сделала ей предупреждение, но та решила, что заведующая сердится, почему и ей не готовят такого улучшенного обеда, и велела готовить обед на двоих. Токарева уволила её.
Заканчивая деловую часть разговора, Мария Николаевна перебирала в уме всё то положительное, что она видела: чистоту помещений и постельного белья, любовное отношение к детям, высокую калорийность пищи, превышавшую среднюю калорийность по другим детским домам города...
"Надо ей подыскать заместителя покрепче, снимать не нужно", - думала она, делая пометки в общей тетрадке и представляя свой разговор с заведующим облоно.
- Да, кто это у вас нарисовал партизан? Художественно одарённый ребенок, сказала она - Эту картину следует показать товарищам, в Куйбышев в Наркомпрос послать.
Токарева покраснела, точно похвала эта относилась к ней самой. Она так и говорила обычно: "У меня снова неприятность случилась А у меня сегодня весёлый случай был..." и относила "я", "меня", "со мной" к хорошим или, наоборот, дурным поступкам, болезням и выздоровлениям детей.
- Этот рисунок сделала одна девочка, - сказала она, - Шура Бушуева.
- Эвакуированная?
- Нет, она местная, камышинская. Просто так, из головы. А те, из фронтовой полосы, тоже рисуют, но я их рисунки не велела вывешивать: очень уж тяжёлое всё убитые да пожары; поверите, просто невозможно смотреть.
Они прошли по коридору и вышли на внутренний двор. Мария Николаевна зажмурилась от яркого солнца и прикрыла на мгновение уши руками - такой звенящий и разноголосый весёлый шум стоял в воздухе. Двенадцатилетние футболисты в майках, с отчаянными лицами, поднимая облака пыли, гоняли мяч. Вихрастый вратарь в синих лыжных штанах, пригнувшись, упёршись ладонями в колени, следил за движением мяча, и не только лицо, полуоткрытый рот, глаза его, но и руки, плечи, ноги, шея выражали, что в эти минуты в мире нет ничего более важного, чем игра в мяч, чем счастье быть весёлым, поворотливым мальчиком.
Ребята поменьше, вооружённые деревянными ружьями и фанерными мечами, бежали вдоль забора, а навстречу им мерным строем шёл отряд в треуголках, сделанных из газетной бумаги.
Девочка, быстро и легко перебирая ногами, прыгала через верёвочку, которую крутили две её подруги, а ожидавшие очереди жадно следили за прыгающей и беззвучно шевелили губами, отсчитывая, сколько раз ей удалось прыгнуть.
- За них-то и идёт война, - сказала Мария Николаевна.
- Наши дети, я думаю, самые лучшие в мире, - убежденно проговорила Токарева. - Тут у меня есть мальчики, героями были, вот этот, видите, в воротах стоит, футболист - Котов Семён, он в военной части разведчиком был, немцы его поймали, били, ни слова не сказал, все рвётся опять на фронт... Или вот эти, посмотрите.
По двору шли две девочки в синих платьицах, одна светлая, другая загорелая, с живыми, тёмными глазами, держа в руках матерчатую куклу, склонив к кукле голову, девочка слушала, что говорила подруга. Та говорила быстро, решительно, и, хотя слов её разобрать нельзя было, казалось, она сердилась.
- Вот с утра и до вечера не разлучаются, их в один день привезли из приёмника, - сказала Токарева. - Светленькая - сирота, еврейка из Польши, у неё всех родных Гитлер вырезал, а эта, что куклу держит, немцев колонистов дочка.
Они вошли во флигель, где находились мастерские и стационар Токарева показала Марии Николаевне мастерскую, большую полутемную комнату с той прохладной сыростью воздуха, которая бывает так приятна душным летним днём в старинных зданиях с толстыми каменными стенами. В мастерской было пусто, только у крайнего стола мальчик лет тринадцати глядел в полую латунную трубку и сердито оглянулся на вошедших.
- Зинюк, - спросила Токарева, - что же ты один остался, а футбол?
- А я не хочу, у меня праци багато, на що мени гулянки, - ответил он и снова заглянул в трубку.
- Моя академия, - оказала Токарева, - вот Зинюк, всё просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолёты строят, и стихи пишут, и картины рисуют...- И совершенно некстати тихо закончила: - Жуткое дело...
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
- Вот сюда, здесь стационар, - сказала Токарева. - Тут, кроме Берёзкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у неё есть, он вдруг и стал говорить.
14
В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, тёплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке, на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развёрнутого стеклом спектра дрожало на скатёрке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
- Ты узнаёшь меня, детка? - спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Берёзкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз.
И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
- Здравствуйте, тётя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона - то с шестилетними говорила, как с трёхлетними, то, наоборот, уж слишком серьёзно. Дети иногда сами поправляли её, объясняли: "Мы уж не маленькие", либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжёлых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала её чёрствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
- Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко? Мальчик покачал головой и спросил:
- От папы нет писем?
Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:
- Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.
- Спасибо, а Люба что? - он подумал и добавил: - Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.
- У тебя есть товарищи?
Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:
- Я не серьёзно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.
Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живётся; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у неё нет ничего сладенького.
- Что же передать маме? - спросила Маруся.
- Скажите, что мне хорошо, - сурово сказал он. Маруся, прощаясь с ним, погладила его по мягким волосам, по худому теплому затылку.
- Тётя! - вдруг вскрикнул он. - Пусть мама возьмёт меня домой! - и его глаза наполнились слезами. - Тетя, скажите, я буду ей во всем помогать, и кушать буду совсем, совсем немножко, и в очередь ходить.
- Даю тебе честное слово, деточка, при первой возможности мама возьмет тебя, поверь мне, - волнуясь, сказала она.
Токарева позвала ее за перегородку, подвела к стоявшей у окна кровати, черноглазая молодая женщина в белом халате кормила с ложечки стриженного под машинку мальчика. Когда она подносила ложечку ко рту мальчика, ее смуглая красивая рука обнажалась выше локтя.
- Это и есть Гриша Серпокрыл, - сказала Токарева.
Маруся посмотрела на мальчика, он был некрасив, с большими мясистыми ушами, с шишковатым черепом, с синевато-серыми губами. Он с усилием, покорно заглатывал кашу, комок судорожно перекатывался у него в горле. Болезненно не естественным казалось несоответствие между его серой, бледной кожей и блестящими, горячими глазами. Такие лихорадочные глаза бывают у раненых.
У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал "Ну нет, пойду поищу попросторней", но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку, а отец перед майским праздником привёз ему из райцентра жёлтый ремешок с белой пряжечкой.