В полночь Новикова должен был принять начальник Бронетанкового управления. Ожидая, Новиков поглядывал на дежурного секретаря, сидевшего за столом, уставленным телефонами, прислушивался к негромким разговорам в приёмной.
   За эти дни Новиков как-то по особому начал ощущать события и людей, и когда он думал о делах прошедших, то и они как-то по-новому представлялись ему, по-новому связывались между собой.
   Цепь событий, жестокие дни испытаний привели отступающие войска к Волге, а рядом война проложила другую дорогу идя по ней, рабочие и инженеры подготовляли день, в который советские танковые заводы выпустят танков больше, чем танковая промышленность противника.
   Почти в каждом разговоре, в каждом телефонном звонке, в каждой инструкции и докладной записке он ощущал нечто отличное от того, что ощущал он в своей оперативной работе на фронте.
   Военный инженер говорил по телефону с директором расположенного в тылу танкового завода Морщинистый, лысый генерал-майор звонил на полигон, уточнял с начальником организацию исследовательской работы; на заседаниях люди говорили о предстоящем росте программы сталелитейных заводов, о планировании производства, о предстоящих зимой выпусках командиров из Академии имени Дзержинского и об изменениях в программе танковых училищ в новом учебном году.
   Сидевший сейчас рядом с Новиковым в приёмной инженерный генерал сказал своему соседу:
   - Придётся второй жилой посёлок строить, к зиме негде будет людей селить, а когда в марте сорок третьего года пустим два сборочных цеха, этот поселок должен будет превратиться в город.
   И Новикову казалось, что он понимал, в чём было новое, волновавшее его ощущение. Весь этот год главной реальностью войны была для него линия фронта, её движение, изгибы, разрывы, и он воспринимал войну как бы линейно; реальностью, действительностью войны являлась узкая полоса фронтовой земли, узкая полоса времени, нужного для сосредоточения и выхода на передний край расположенных в этом фронтовом и прифронтовом пространстве резервов, единственной реальностью войны было соотношение сил на линии фронта в строго ограниченный отрезок времени.
   Но вот здесь, в эти дни Новиков по-иному, по-новому ощутил войну - она оказалась объемна! Её действительность определялась не десятками километров, не часами, днями и неделями Война планировалась в многотысячной глубине часов. Действительность войны угадывалась в том, что в уральском и сибирском тылу зрели, росли, кристаллизовались танковые корпуса, артиллерийские и авиационные дивизии. Реальностью войны был не только сегодняшний день, а и тот желанный час, который сверкнёт через полгода, может быть, через год. И этот скрытый в глубине пространства и во тьме времени час подготовлялся десятками и сотнями путей, в десятках и сотнях мест; истинный ход воины угадывался не в одном лишь сегодняшнем боевом дне, определялся не одним лишь исходом вчерашнего боя... Конечно, Новиков и на фронте знал обо всём этом, но тогда знание это было каким то академическим, не касалось каждодневной, каждочасной практики боёв.
   Это будущее, эти битвы 1943 года подготовлялись в совершенствовании учебных программ военных школ и училищ, в разработке новых поточных способов производства, в сегодняшних спорах и догадках конструкторов, технологов, профессоров-теоретиков, в отметках, которые получали слушатели танковой, артиллерийской, воздушной академий, в расширении выемочных полей в карьерах и шахтах, в повышении съёма стали с квадратного метра пода мартеновских печей.
   Что знал Новиков о боях 1943 года? Где, на каких рубежах произойдут они?
   Будущее было скрыто пеленой фронтовой пыли и фронтового дыма, оно тонуло в скрежете и лязге битвы над Волгой.
   Но Новиков понимал, что становится ныне одним из тех тысяч командиров, кому Верховное Главнокомандование поручает судьбу завтрашнего дня войны, её будущее.
   Нынешний приём у командующего бронетанковыми войсками был совершенно отличен от первого - Новиков сразу же почувствовал это. Генерал был по-деловому краток и сух, сделал несколько довольно сердитых замечаний, недовольным голосом сказал "Я считал, что вы больше успели, набирайте темпы". Но именно в этом Новиков видел радостное и приятное для себя: командующий не относился к нему "вообще", Новиков уже вступил в семью танкистов.
   Во время разговора вошёл адъютант и доложил, что приехал Дугин, командир прославленного танкового соединения.
   - Через несколько минут приму его, - сказал начальник управления и удивлённо посмотрел на улыбнувшегося Новикова.
   Новиков объяснил?
   - Мой старый сослуживец, товарищ генерал.
   - А, - ответил генерал, не проявив желания говорить о былой службе Новикова и Дугина, - давайте, давайте, что там у вас ещё, - и посмотрел на часы.
   Под конец разговора Новиков попросил о назначении Даренского в корпус. Генерал задал ему несколько быстрых вопросов, именно те, которые следовало задать, и, на мгновенье задумавшись, сказал:
   - Пока отложим. Ставьте вопрос перед выходом из резерва. - Они вскоре коротко простились, и начальник управления на прощание не спросил Новикова, справится ли он и не робеет ли: поздно уж было об этом говорить - Новикову предстояло справиться и не робеть.
   В приёмной он несколько минут говорил с Дугиным; оба они обрадовались друг другу.
   Дугина Новиков помнил по службе мирного времени, тот - был великим знатоком грибного дела: любил собирать грибы и мастерски солил их. А ныне был он грозным командующим, героем, отразившим штурмовые колонны немцев, двигавшиеся на Москву. И Новикову странно было смотреть на худое бледное лицо Дугина, соединившего в себе милого товарища мирных времён и героя великой войны.
   - Ну, как сапоги? - вполголоса спросил Новиков. Он слышал от одного товарища, что Дугин решил носить одну и ту же пару сапог, не сменяя её до дня победы.
   - Ничего, пока без ремонта, - улыбнувшись, ответил Дугин - А ты уж слышал?
   - Как же, слышал
   В это время адъютант проговорил:
   - Товарищ генерал, вас просит командующий
   - Иду, иду, - сказал Дугин и спросил у Новикова: - Значит на корпус?
   - На корпус, - ответил Новиков.
   - Женат?
   - Нет пока.
   - Ну ничего, хорошо бы вместе служить. Ещё встретимся, повоюем. - И они простились.
   В шесть часов утра Новиков приехал на Центральный аэродром. Когда автомобиль въезжал в ворота, Новиков приподнялся на сиденье, оглядел пепельную полосу Ленинградского шоссе, утреннюю, тёмную зелень деревьев, оглянулся на оставшуюся за плечами Москву, припомнил в один миг, с каким смутным неуверенным чувством вышел из ворот аэровокзала три с половиной недели назад. Мог ли он думать, ожидая очереди у окошечка в бюро пропусков наркомата, объясняясь с подполковником Звездюхиным, что именно в эту пору заветное желание его сделаться строевым танковым командиром станет жизненной действительностью.
   Машина въехала в ворота, в светлосером свете летнего рассвета белела статуя Ленина. В груди Новикова стало горячо, сердце сильно забилось.
   Когда он с группой летевших вместе с ним военных подходил к самолёту, взошло солнце. Широкое бетонное взлётное поле, пыльная жёлтая трава, стёкла в кабинах самолётов, целлулоидовые планшеты у пилотов и штурманов, шедших к самолётам, - все вдруг вспыхнуло, улыбнулось в ярком солнечном свете.
   Пилот зелёного "Дугласа" подошёл, шаркая сапогами, к Новикову и, лениво козырнув, сказал:
   - Погода есть по всей трассе, товарищ полковник, можем лететь.
   - Что ж, давайте лететь, - сказал Новиков и ощутил на себе тот любопытствующий, чуть-чуть напряжённый взгляд, которым всегда исподтишка оглядывают младшие командиры командармов, комкоров, комдивов. Новиков часто видел такой взгляд, знал его, но впервые этот взгляд был обращён к нему. Теперь, он понял это, многие люди станут запоминать и наружность его, и одежду, и шутку.
   Да, что ни говори о скромности, но когда тебя первый раз в жизни усаживают в двухмоторный, могучий, специально тебя ожидающий самолёт, когда первый раз в жизни тебя оглядывают любопытствующие, когда бортмеханик, козырнув, говорит: "Товарищ полковник, вам тут солнышко в глаза будет, не пересядете ли вот на это местечко?" - то невольно приятный холодок пробежит по груди, защекочет где то между рёбер.
   В самолёте Новиков принялся читать документацию, переданную ему в управлении. В воздухе он по-прежнему напористо и устремленно думал о том же, о чём думал на земле, в ночных канцеляриях и приёмных, в бессонных кабинетах, ярко освещённых сухим электрическим светом.
   Несколько раз поглядывал он через окошечко на сверкающую нить реки, ищущей путь к Волге, на спокойную зелень дубовых и хвойных лесов, на бронзу и медь осенних берёзовых и осиновых рощ, на яркую зелень озими, зажжённую утренним солнцем, на клубящиеся облака и на серую, математически плавно скользящую по земле пепельную тень самолёта.
   Он сложил бумаги в портфель и задумался. Почему то вспомнилось ему детство: кричащие женщины, бельё, сохнущее на верёвках во дворах шахтёрского посёлка, ватага ребят, взбирающаяся на курящуюся серо-голубым сернистым дымком глеевую гору, вспомнилось то чувство, с которым он глядел с вершины этой горы на лежащий внизу шахтный копёр, на темнокрасный дым, подобно жерновам, крутящийся над кауперами доменных печей, на волнистую степь в тумане, пыли, заводском дыму. Вспомнилось то чувство восторга и зависти, которое испытал он, когда старший брат Иван пришёл после своей первой упряжки в шахте и мать вынесла на двор табурет, жестяную миску, ведро горячей воды и Ванька намыливал чёрную шею, а мать лила из кружки воду и лицо у неё было растроганное и печальное.
   Ах, почему нет ни отца, ни матери, почему не могут они погордиться сыном, летящим сейчас на самолете принимать танковый корпус.
   Он подумал, что, вероятно, сможет на денёк съездить к брату: ведь рудник его не так уж далеко от места формирования корпуса. Он приедет, а брат будет мыться во дворе, миска стоит на табурете, жена его уронит кружку, крикнет.
   - Ваня, Ваня? Брат к тебе приехал!
   Вспомнилось ему смуглое, худое, тронутое морщинами лицо Марии Николаевны .Почему он так равнодушно отнесся к её гибели? Узнав, что Евгения Николаевна жива, он забыл о её погибшей сестре. А сейчас при воспоминаниях о ней появилась щемящая жалость, но тотчас вновь исчезла, исчезло воспоминание о Марии Николаевне, и мысль его побежала дальше, то опережая самолет, то возвращаясь к недавно и давно прошедшим временам.
   45
   Штрум вернулся из Челябинска в Казань в конце августа: он провёл на заводе не три дня, как предполагал, а около двух недель.
   Эти челябинские дни прошли в напряжённом труде, и в другое время понадобилось бы не две недели, а два месяца, чтобы проделать такое множество работ, дать столько консультаций, проверить столько сложных схем, провести столько бесед с инженерами, руководителями лабораторий.
   Штрум внутренне всё время удивлялся тому, что знания его оказались нужны десяткам практических работников и так просто и естественно приложимы к практической работе инженеров, техников и электриков, а также физиков и физико-химиков в заводских лабораториях. Вопрос, по которому вызвали Штрума, был решён на второй день после его приезда, но Семён Григорьевич Крымов уговорил его не уезжать, пока не будет проверена предложенная Штрумом схема.
   Все эти дни он остро ощущал свою связь с огромным, великолепным, драгоценным заводом. Чувство это хорошо знакомо всем, кому пришлось работать в царстве угля и металла - в Донбассе, в Прокопьевске, на Урале.
   Не только в цехах, не только на заводском дворе, откуда, погромыхивая, уходит на широкую колею рождённый металл, но всюду - в театре, в уютной, убранной коврами столовой главного инженера, в парикмахерской, в роще у тихого пруда, по которому плавают опавшие осенние листья, в магазинах, на улицах, в домиках-коттеджах, в инженерном посёлке, в длинных бараках - всё вокруг всегда и всюду дышит и живёт заводом.
   Завод царит надо всем: он определяет улыбаются или хмурятся лица инженеров, он определяет труд, радость, горе, достаток, нужду рабочих, время обеда и отдыха, он определяет приливы и отливы людской толпы на улицах и расписание местных поездов, решения горсовета, к нему обращены, тянутся улицы, магазины, скверы, трамвайные и железнодорожные пути.. О нем думают, о нём говорят, идут к нему или от него.
   Он всюду, везде и всегда - в мыслях, в сердцах, в памяти стариков, он будущее и судьба молодёжи, он - причина тревог, радости, надежд... Он дышит, он шумит; всюду его гром, запах, тепло; он в ушах, в глазах, в ноздрях, на коже.
   И во все дни своего пребывания на уральском заводе Виктор Павлович остро ощущал и чувствовал, что его мысли, его знания - всё это принадлежало заводу, служило ему, имело смысл и ценность лишь оттого, что понадобилось заводу. И именно здесь, где он, забыв о том, что было содержанием его каждодневной жизни, все силы свои напряг для службы заводу, именно здесь Штрум просто и ясно почувствовал, насколько важна, душевно необходима эта возникшая у него связь с десятками трудовых людей.
   Штрум предложил заводу упрощённую схему монтажа новой аппаратуры.
   Когда заканчивалась сборка перед пуском и испытанием всей цепи приборов и аппаратов, Штрум провёл на заводе двое суток. Он отдыхал урывками на маленьком диванчике в цеховой конторе: напряжение металлургов и электриков, участвовавших в монтаже, захватило его.
   В ночь перед опробованием собранных по новой схеме аппаратов Штрум вместе с директором завода и главным инженером обошёл цехи для последней проверки уже законченного монтажа.
   - Вы, я вижу, совершенно спокойны, - сказал ему Крымов.
   - Что вы, какое там спокоен, - ответил Штрум, - я чертовски волнуюсь, хотя расчёт и представляется мне бесспорным.
   Он отказался поехать с Крымовым ночевать домой и остался до утра в цехе.
   Вместе с парторгом цеха Кореньковым и длиннолицым, молодым монтёром в синем комбинезоне Штрум забрался по железной лестнице на верхнюю галерею цеха, где был смонтирован один из распределительных узлов цехового электрохозяйства.
   Этот парторг Кореньков, казалось Штруму, никогда не уходил с завода. Проходил ли Штрум мимо красного уголка. Он видел в полуогкрытую дверь, как Кореньков читал вслух газету рабочим. Заходил ли Штрум в цех, он видел небольшую сутулую фигуру Коренькова, освещённую пламенем печей. Видел он парторга и в лаборатории и возле заводского магазина, когда там собиралась толпа и Кореньков, размахивая руками, объяснял что-то столпившимся у прилавка женщинам, устанавливал очередь. И, очевидно, Кореньков крепко вошел в жизнь завода, так как Штруму часто приходилось слышать: "А ты посоветуйся с Кореньковьм .. ведь Кореньков предупреждал... помнишь, Кореньков сказал..." И в эту ночь Кореньков не уходил из цеха.
   Сверху огромный цех выглядел как-то по-особому интересно: чеканно ясно выступали рёбра огромных огнедышащих вулканов-печей, разливочный ковш, полный металла, представлялся поверхностью солнца в клокочущих языках атомных взрывов, в яркой гриве подвижных протуберанцев и искр, солнцем, на которое человеческие глаза впервые смотрели не снизу, а сверху вниз. А люди с высоты не казались маленькими и затерянными в этой громаде цеха, они, уверенные хозяева, заправляли всем тяжёлым и могучим движением, огнём, рождавшим сталь.
   После проверки, сборки схемы трансформаторного устройства, включений и переключений, оказавшихся правильными, Кореньков предложил Штруму спуститься вниз.
   - А вы? - спросил Штрум.
   - А я хочу посмотреть проводку на крыше, полезу вместе с монтёром, сказал Кореньков и указал на железную лестницу, штопором ввинчивающуюся в крышу цеха.
   - И я с вами полезу, - предложил Штрум.
   С высокой крыши был виден не только завод, но и рабочий посёлок, окрестности.
   В ночном мраке зарево над заводом было красно-розовым, а тысячи фонарей мерцали и, казалось, ветер то задувал электрический свет, то, наоборот, заставлял его разгораться.
   Этот изменчивый свет касался воды в пруду, соснового леса, облаков, и вся природа была словно охвачена тем напряжением и тревогой, которые внесли люди в спокойное царство ночной воды, неба, деревьев.
   Не только свет, но и пронзительные гудки паровозов, свист пара, грохот металла вторгались в ночную тишину природы.
   И это острое ощущение связывалось с другим, противоположным, испытанным Штрумом в вечер приезда в Москву, когда, казалось ему, тихие сумерки, рождённые над равнинами, засыпающими лесами и сельскими водами, опускались над затемнёнными улицами и площадями мирового города.
   Кореньков, блестя белыми зубами, сказал Штруму:
   - Вы подождите здесь, а я помогу монтёру закрепить конец, контакт плохой.
   Штрум держал на весу провод, а Кореньков размахивал рукой, издали объяснял ему:
   - На меня, на меня!
   И так как Штрум, не расслышав, стал тянуть провод к себе, Кореньков сердито закричал ему:
   - Куда тянешь, куда ж ты тянешь? Ведь говорят: на меня, на меня давай!
   Закончив работу, он вновь подполз к Штруму и, улыбнувшись, сказал:
   - Шум сильный, вам не слышно было, что я кричал. Давайте, пошли вниз спускаться.
   Штрум спросил Коренькова о возможности провести опытную плавку. Кореньков сказал, что сделать это нелегко, и стал спрашивать, для каких целей нужен новый сорт стали. Штрум коротко рассказал ему о своей работе, назвал технические условия, которым должна удовлетворять сталь, идущая для конструирования задуманного им аппарата.
   Штрум прошёл в заводскую лабораторию, оттуда в цеховую контору. То был сравнительно тихий час перед сдачей смены.
   Молодой сталевар, работу которого Штрум несколько раз наблюдал в цехе, сидел у стола, записывая что-то в толстую конторскую книгу, поглядывая на запачканный листок бумаги.
   Когда Штрум вошёл в контору, он отодвинул на край стола свои брезентовые рукавицы и продолжал писать.
   Штрум уселся на деревянный диванчик.
   Сталевар, кончив писать, начал свёртывать папиросу.
   Штрум спросил:
   - Как сегодня работали?
   - Ничего, нормально, - ответил сталевар. В это время вошёл Кореньков.
   - А, Громов, здорово, - сказал он сталевару, - покурить зашёл?
   Он заглянул в книгу на запись, сделанную Громовым, и проговорил:
   - Ох ты, Громов.
   - Да, можно покурить, - сказал Громов, - танка два или три лишних на фронт пойдут.
   - Вряд ли они лишние, - Кореньков рассмеялся. Завязался разговор. Громов стал рассказывать Штруму, как он впервые приехал на Урал.
   - Я ведь не здешний, в Донбассе родился. Приехал сюда за год до войны. Мне показалось всё не так! Жалел, что приехал. Ужас прямо! Писал письма в Макеевку, в Енакиево - всё просил, чтобы меня обратно в Донбасс вызвали. И знаете, товарищ профессор, когда я Урал этот полюбил? Когда по-настоящему горя хлебнул тут. Приехал до воины ведь, условия сносные были, комнату мне предоставили, снабжение в общем не плохое. Словом, условия были. А я ни в какую - смотреть ни на что не могу. Тянет меня обратно в Донбасс - и только! А вот пережил ее всем своим семейством осень и зиму в сорок первом году, наголодался, нахолодался и привык как-то к этим местам. Кореньков поглядел на Штрума и сказал:
   - И я за зиму сорок первого года много пережил. Брата на фронте убили, мать с отцом на оккупированной территории остались. Жена заболела. А тут такая беда - кругом эвакуированных полно. Холод. С питанием плохо. А стройка день и ночь идёт, новые цехи ставят, оборудование с Украины привезли, на улице лежит. И люди в землянках. А меня мысли всё одолевают как мои старики в Орле, что с ними? То думаю, живы, увидимся, то вдруг как ножом по сердцу - куда? Их на свете нет, разве такие старики переживут такое, отцу в этом году семьдесят, а мать на два года моложе. Ещё я уезжал, время мирное, а она уж сердцем болела. И ноги у нее от сердца опухать стали. Вот какое дело. Горюешь, печалишься, а всё время на ходу, присесть некогда.
   - Да, уж наш парторг и сам не отдыхает, но уж никому не даст схалтурить, сказал Громов.
   Штрум слушал молча. В глазах его было выражение тоски и боли, выражение такое явное, такое видимое, что Кореньков вдруг сказал:
   - Да что вам рассказывать, и вам, верно, пришлось пережить за этот год.
   - Пришлось, товарищ Кореньков, - ответил Штрум, - да и приходится.
   - Вот только у меня пока обошлось, - сказал Громов, - все родные мои тут, все живы, все здоровы. Кореньков проговорил:
   - Вы мне обязательно, товарищ Штрум, свой адрес оставьте. Я вам писать буду насчёт этой опытной плавки. Дайте мне самые подробные технические условия. Мы проведём, директор и Крымов возражать не будут, думаю, наоборот. А я уж на себя это дело возьму. Так вы и запишите, как на технических совещаниях записывают: "Ответственный Кореньков".
   - Вот какой вы, - сказал растроганный Штрум. - Я вам рассказал, думал, вы тут же забыли. Дел-то у вас миллион примерно.
   - Да уж он забудет, - усмехнулся Громов и не то одобрительно, не то неодобрительно покачал головой.
   В утреннюю смену были проведены испытания контрольной аппаратуры - они дали хорошие результаты. В 11 часов ночи испытания были вновь повторены, к этому времени удалось устранить все замеченные при первом испытании небольшие дефекты. Через день аппаратура была введена в нормальную эксплуатацию.
   Штрум остановился у главного инженера завода Семёна Григорьевича Крымова, но виделись они мало. Крымов приезжал домой глубокой ночью, а при встречах они больше всего говорили о деле. Писем с фронта от старшего брата Семён Григорьевич не получал и очень беспокоился о нем.
   Ольге Сергеевне, жене инженера Крымова, худенькой, миловидной женщине с большими глазами и бледным лицом, Штрум доставлял много огорчений. Она старалась повкуснее его кормить, а он почти ничего не ел, был рассеян и неразговорчив, и она решила, что профессор - человек сухой, узкий, всецело поглощённый своей работой.
   Однажды ночью, проходя мимо комнаты, в которой спал Штрум, она на мгновение задержала шаги, ей послышался негромкий плач. Ольга Сергеевна растерялась, решила разбудить мужа, пошла к себе в комнату, потом, поколебавшись, захотела проверить, не показалось ли ей это: уж очень не вязалось с ее представлением о Штруме всхлипывание, услышанное ею среди ночи. Она вновь подошла к комнате Штрума и прислушалась - всё было тихо. Ольга Сергеевна подумала, что, видно, ей это померещилось, и пошла к себе. Но ей не померещилось - была на свете сила ещё большая, чем сила завода.
   Штрум вернулся в Казань в конце августа. Самолёт поднялся с аэродрома утром, и штурман сказал, усмехаясь: "Прощай, Челябинск", - и зашёл в кабину к пилоту, а в два часа дня штурман вышел из кабины пилота и вновь усмехнулся, сказал: "Вот и Казань", - и всё это произошло так быстро и просто, словно штурман, как уверенный фокусник, в один рукав вложил Челябинск, а из другого вынул Казань. Штрум из квадратного окошечка увидел город. Глаз одновременно охватил всю Казань: теснину многоэтажных, красных и жёлтых домов в центре, пестроту крыш, главные улицы и окраинные деревянные домики, людей, автомашины, огороды с пожелтевшей листвой, бегущих коз, вспугнутых рёвом моторов низко над землёй идущего самолёта, вокзал, серебряные жилки подъездных железнодорожных путей, путаную сеть грунтовых дорог, уходящих от города в плоские равнины и туманные леса... И оттого, что глаза видели город одновременно весь - пестроту его и ограниченность, - он показался скучным, разгаданным, и Штрум подумал "Странно, что в этом нагромождении камня и железа живут самые дорогие для меня существа на свете".
   Они встретились с женой в передней. В полутьме лицо её казалось бледным и помолодевшим. Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга. Печаль и радость этой встречи смешались, и одно лишь молчание, а не слова, могло выразить, что испытывали они.
   Им нужно было видеть друг друга не ради счастья, не для тою, чтобы утешить и не для того, чтобы утешаться И, глядя в это короткое мгновение на лицо жены, Штрум почувствовал всё, что должен чувствовать человек, который умеет любить, иногда может ошибиться и согрешить, может забыть обо всем ради сильного, горестного чувства, потрясшего его душу, и одновременно продолжать труд своей повседневной жизни.
   Всё, что происходило в его жизни, касалось Людмилы - и горе, и успех, и забытый дома носовой платок, и неудачная реплика во время научной дискуссии, и отсутствие аппетита за обедом, и его размолвки с друзьями...
   Вся жизнь его звучала как-то особо и значительно именно потому, что даже самые малые события её, коснувшись Людмилы, как бы теряя немоту, начинали звучать и значить.
   Потом они вошли в комнату, и Людмила Николаевна стала рассказывать о сталинградских родных? Александра Владимировна и Женя приехали в Куйбышев, от Жени вчера было письмо, она задержится в Куйбышеве, а мать поедет пароходом в Казань, возможно, через два-три дня приедет. Вера осталась с отцом в Сталинграде, и с ними нет никакой связи, письма туда не идут. Потом она сказала:
   - Толя пишет довольно регулярно, вчера получила письмо от двадцать первого августа, находится там же, ест арбузы, здоров, скучает... А Надя сегодня или завтра должна вернуться из колхоза, видишь, я оказалась права, она очень довольна, окрепла, хорошо работала. Да, вот ещё Женя пишет, от Серёжи ни слова, как в воду канул...
   Штрум спросил?
   - Соколова ты давно видела?
   - Позавчера заходил, он был поражён, узнав, что ты в Челябинске.