Страница:
Двое раненых бросили костыли и скользили на животах по перилам, казалось, они затеяли игру или сошли с ума.
Хорошо знакомые лица были совершенно другими, она с трудом узнавала их, и ей казалось, что она не узнаёт эти побелевшие лица оттого, что у неё мутится в голове и темнеет в глазах.
Внизу она остановилась на мгновение. Все бежали вдоль стены, на которой была прибита стрела с надписью "бомбоубежище".
В это время грохот раздался совсем рядом. Вера сильно ударилась плечом о стену.
"Если спрятаться в убежище, - подумала она, - начальник отделения обязательно пошлёт наверх, на последний этаж, может быть, даже на крышу". И она не зашла в убежище, выбежала на улицу. То была улица, где находилась её школа, когда она училась не на Сталгрэсе, а в городе, в пятом, шестом, седьмом классе, улица, где она покупала ириски, пила "газировку" с сиропом, воевала с мальчишками, шепталась с подругами, бежала рысью, размахивая сумкой, боясь опоздать на первый урок, и шла особой походкой, подражая тете Жене.
Битый кирпич лежал на мостовой, дома, где жили ее подруги и знакомые, стояли без стекол. Она увидела горящую посреди улицы машину и обгоревшее тело военного - ноги на тротуаре, голова на мостовой.
Знакомая тихая уличка - то была се маленькая жизнь, растоптанная и сожженная Вера бежала к бабушке, к маме и знала? не для того, чтобы помочь им, чтобы спасти их, а для того, чтобы прижаться к матери и кричать - "Мамочка, что это, за что это?" - и зарыдать так, как никогда она не рыдала.
Но Вера не дошла до своего дома. Остановившись, стояла она среди пыли и дыма Никого не было рядом с ней, гаи бабушки, ни матери, ни начальников её. Ей одной было решать.
Что заставило эту девочку повернуться и пойти назад к пылавшему госпиталю? Прозвучал ли в ушах её жалобный крик, раздавшийся из палаты, где лежали ожидавшие операции раненые? Охватила ли ее ребячья злость на свою трусость, на бегство, и не проснулись ли в ней такое же ребячье упрямство и желание победить эту трусость?
Или она вспомнила о дисциплине, о позоре дезертирства? Было ли то случайное, мгновенное движение? Или, наоборот, поступок, закономерно сложивший в одну равнодействующую все то добро, которое вкладывали в её душу? Она пошла назад по горящей уличке своей жизни.
Вере не показалось странным, что сердитая уборщица Титовна и близорукий доктор Бабад вынесли на носилках раненого, положили его на дворе и вновь ушли в горящее здание.
Спасением раненых были заняты многие люди: комиссар госпиталя и санитар Никифоров, обычно малоподвижный, угрюмый человек, и красивый, весёлый политрук из палаты выздоравливающих, и старшая медицинская сестра Людмила Саввишна, тратившая много денег на одеколон и пудру в тщетном, смешившем Веру стремлении сорочапятилетней женщины нравиться мужчинам; и разговорчивая и добрая докторша Юкова из терапевтического отделения, и молодой доцент, консультант Виктор Аркадьевич, которого сестры считали холодным, кичащимся своим мастерством гордецом и столичным франтом, и многие, многие санитары, врачи, фельдшеры, всегда казавшиеся Вере неинтересными, обыкновенными людьми. Все эти совершенно различные люди сейчас - Вера ясно поняла и увидела это - имели в себе нечто общее, важное, что связывало их.
Ее даже удивило, как она раньше не замечала этого общего, объединяющего и комиссара, и санитара Никифорова, и доцента консультанта с перстнем на пальце.
Так же не удивило её отсутствие некоторых, кто, казалось раньше, обязательно должен быть здесь.
Те, кто в дыму, под вой и взрывы бомб спасали раненых, тоже не удивились, когда к ним присоединилась Вера. А они ведь знали худое о ней, она читала роман Дюма и, когда раненый позвал её, сказала. "Ох, отстаньте, честное слово, дайте хоть главу дочитать". Она однажды съела чужую порцию второго; она несколько раз уходила без разрешения, у неё был роман с лётчиком, находившимся на излечении, она была девушкой довольно-таки вздорной, дерзкой и упрямой.
Людмила Саввишна, вытирая пот с грязного лица, сказала ей:
- А дежурный врач как в воду канул? Вера вошла в горящее здание, и ей на третьем этаже кричали:
- Выше не поднимайся, бесполезно, там уже никого нет живых!
Она пошла выше, по той самой лестнице, с которой в ужасе сбежала полчаса назад. Она прорвалась через горячий дым на четвёртый этаж. И это она сделала из желания доказать тем, кто не боялся смерти, что она тоже ничего не боится, мало того, она - ловчее, отчаяннее их всех. Но когда она ощупью, кашляя и жмурясь, вошла в комнату с разрушенным потолком, полную быстрого жгучего дыма, и худой, свалившийся с койки человек посмотрел ей в глаза и протянул к ней руки, белые среди белого дыма, она испытала такое сильное, потрясшее её чувство, что даже на миг удивилась, как сердце её могло вместить его.
В этой палате, где лежало трое смертников, двое ещё жили.
Она поняла по взгляду, встретившему её, что люди эти испытывали чувство более страшное, чем предсмертную муку. Им казалось, что они брошены, и они ненавидели и проклинали род людской, забывший того, кого нельзя предать и забыть беспомощного человека, младенчески слабого, смертельно раненого солдата.
Девушка поняла, что испытали эти люди, увидев её. И чувство материнства, то чувство, что согревает всю жизнь человека на земле, наполнило всё её существо.
Она потащила одного, и второй спросил её.
- Вернешься?
- Конечно, - сказала она. И она вернулась. Потом и её снесли вниз, и она слышала, как врач, мельком посмотревший ее, сказал:
- Жалко, молодое существо, щека, лоб, подбородок обожжены. Да боюсь, что правый глаз у неё повреждён. Надо её эвакуировать...
Когда бомбёжка на время утихла, Вера, лёжа в садике, видела своим уцелевшим глазом, как старый и привычный мир вновь заслонил мир, открывшийся ей в огне. Люди, выйдя из убежища, стали шуметь, распоряжаться, и она то и дело слышала начальственный покрикивающий басок, к которому привыкла за время работы в госпитале.
Всем, не только бывшим на левом берегу Волги, но и тем, кто находился в самом городе, казалось, что на заводах в эти часы происходило нечто ужасное, разгул разрушения.
И никому не приходило в голову, что все три завода - Тракторный, "Красный Октябрь" и "Баррикады" - продол жали работать, и нормальным ходом шел ремонт танков, выпуск пушек и тяжелых минометов.
Вое те, кто в эти часы направлял ход станков, сваривал автогеном, бил молотком заевшую деталь в поставленном в ремонт танке, управлял молотами и прессами, - всем им было трудно, но легче и лучше, чем ждущим в подвалах и бомбоубежищах свершения судьбы. В работе легче пере носить опасность Это хорошо знают чернорабочие войны - пехотинцы, саперы, минометчики, артиллеристы Они знают это по опыту своей рабочей мирной жизни, где труд - смысл и радость бытия, утешение в лишениях и потерях.
Никогда Андреев не испытывал подобного чувства. Оно было несравнимо ни с тем, что он переживал, когда вернулся вновь на работу, ни с теми часами беспричинного счастья, которые выпадали ему в пору молодости.
Он переживал своё прощание с женой, вспоминал тот недоумевающий, робкий взгляд не старухи, а ребёнка, каким она в последний раз посмотрела на задернутые занавеской окна, на запертую дверь опустевшего дома и на лицо человека, с которым прожила сорок лет. Он вновь видел затылок и смуглую шею внука, шедшего к пристани рядом с Варварой Александровной, и слезы застилали ему глаза, в тумане исчезал дымный полусумрак цеха...
Тяжело перекатывали волны взрывов по гулким цехам, цементный пол и стальные перекрытия тряслись, от исступлённого рева зенитной артиллерии вздрагивали каменные чаши-печи, полные стали.
И рядом с горечью расставания, с мучительным для старого человека чувством гибели привычного строя жизни жило и пекло совсем иное хмельное чувство чувство силы и свободы, быть может, пережитое два века назад каким-нибудь волжским стариком, бросившим дом и семью и пошедшим со Степаном Разиным добывать свободу.
И в утреннем тумане представлялся высокий пахучий камыш и бородатое бледное лицо человека, жадно глядевшего на блестящий, сводивший с ума волжский простор...
И хотелось крикнуть пронзительно, со всем горем, со всей си той и весельем мастерового человека: "Вот он, я!" - так, как уж не раз кричали над этой рекой, идя на смерть, мужики и мастеровые.
Он поглядел на высокую, закопчённую стеклянную крышу Голубое летнее небо казалось через эти стёкла серым, дымным, словно и небо, и солнце, и вся вселенная закоптились в заводской работе. Он посмотрел на рабочих, своих товарищей, - то были последние часы последнего свидания перед разлукой. Здесь прошли годы его жизни, здесь щедро отдавал он работе свои силы, свою душу.
Он посмотрел на печи, на кран, осторожно и послушно скользивший над головами людей, на маленькую цеховую контору, оглядел весь кажущийся хаос огромного цеха, где не было хаоса, а царил разумный, рабочий порядок, такой же привычный и понятный ему, как порядок в доме под зелёной крышей, заведённый и покинутый Варварой Александровной.
Вернётся ли она в этот дом, где прожили они долгие годы? Суждено ли ему увидеть её, сына, внука? Суждено ли ему вновь прийти в этот цех?
38
Как всегда в момент катастрофы и высшего испытания душевных сил, многие повели себя неожиданно, не так, как вели себя в привычной жизни. Издавна принято рассказывать, что во время стихийного бедствия пробуждается слепой инстинкт самосохранения и человек ведёт себя не по-людски.
Действительно, и в Сталинграде можно было увидеть грубую толкотню и драки на переправе, можно было увидеть, как переправлялись на левый берег некоторые из тех, кому долг и обязанность велели остаться в Сталинграде. Некоторые люди, кичившиеся в обычное время перед другими своим воинственным видом, в этот день выглядели жалкими и растерянными.
Издавна все эти вещи принято рассказывать печальным шёпотом, как некую скверную, но неизбежную правду о человеке. Но эти ограниченные наблюдения над людьми - лишь видимость правды.
Среди дыма и грохота разрывов сталевары на "Красном Октябре" стояли у мартенов, на Тракторном без минуты перерыва работали горячие, сборочные и ремонтные цехи; на Сталгрэсе машинист котла не покинул поста, даже когда его осыпало с головы до ног кирпичной крошкой и стеклом и половина штурвала была вырвана осколком тяжёлой бомбы. Немало было в Сталинграде милиционеров и пожарных, ополченцев и красноармейцев, тушивших огонь, который нельзя было потушить, и гибнувших в огне. Можно рассказать о чудесной смелости детей, о чистой и спокойной мудрости стариков-рабочих Можно рассказать о коммунистах и комсомольцах, о военных руководителях и командирах, сделавших всё, что было в их силах, для спасения горящего города и населения.
В такие часы рушатся ложные оценки, и именно в этом - то истинное и новое, что дают нам суровые испытания в понимании человека. Истинная мера человека, видим мы, должна быть совершенно чужда внешнего и случайного.
Пусть же сохранится и будет передана грядущему простодушная мера ценности и значимости человека, откованная в честной кузне трудовой советской демократии Эта мера человека была проверена на улицах пылавшего Сталинграда.
39
В восьмом часу вечера к полевому немецкому аэродрому вблизи запыленной и чахлой дубовой рощицы стремительно подъехала штабная машина и резко затормозила у двухмоторного военного самолёта. В тот момент, когда автомобиль пересекал границу аэродрома, пилот включил мотор. Из автомобиля вышел командующий четвертым воздушным флотом Рихтгоффен, одетый в лётный комбинезон, и, придерживая фуражку, не отвечая на приветствия техников и мотористов, широким шагом подошёл к самолёту и стал взбираться по лесенке. Его крепкие пружинившие ляжки и широкая, мускулистая спина спортсмена обозначались при каждом энергичном движении Заняв место стрелка радиста, он привычно, по пилотски, надел шлем с наушниками, рассеянно, как все готовящиеся к полету лётчики, оглядел людей, остающихся на земле, поёрзал, плотно примащиваясь на твердом низком сидении
Моторы завыли, заревели, седая трава затрепетала, огромный шлейф белой пыли, словно раскалённый пар, вырвался из-под самолёта. Самолёт оторвался от земли и, набирая высоту, пошел на восток.
На высоте двух тысяч метров его нагнали, посвистывая моторами, "фокке-вульфы" и "мессершмитты" сопровождения.
Пилотам истребителей хотелось по-обычному позубоскалить на короткой волне, но они молчали, зная, что их разговор услышит генерал. Через тридцать минут машина шла над Сталинградом.
С высоты четырех с половиной тысяч метров видна была освещенная заходящим солнцем картина огромной катастрофы. Раскаленный воздух поднимал ввысь белый дым, очищенный от сажи; этот отбелённый высотой дым стлался в вышине волнистой пеленой, его трудно было отличить от лёгких облаков, ниже дышал, вздымался, кипел тяжёлый, вихрастый, то черный, то пепельный, то рыжий дымовой ком казалось, сам Гауризанкар 1 медленно и тяжело поднимался из чрева земли, выпячивая миллионы пудов раскалённых, плотных пегих и рыжих руд. То и дело жаркое, медное пламя прорывалось из глубины колоссального котла, выстреливало на тысячи метров искрами, и, казалось, глазам представлялась космическая катастрофа.
1 Одна из вершин Гималаев.
Изредка становилась видна земля, метание мелких чёрных комариков, но плотный дым мгновенно поглощал этот вид Волгу и степь затянуло мглистым туманом, и река и земля в тумане казались седыми, зимними.
Далеко на восток лежали плоские степи Казахстана. Гигантский пожар пылал почти у самой границы этих степей.
Пилот, насторожившись, слушал в телефон тяжёлое дыхание пассажира. Пассажир отрывисто произнёс:
- ....Увидят на Марсе... Вельзевулова работа...
Фашистский генерал своим каменным, рабским сердцем в эти минуты чувствовал власть человека, который привёл его к этой страшной высоте, дал в руки факел, которым германская авиация зажгла костёр на последнем рубеже между Востоком и Западом, указал путь танкам и пехоте к Волге и огромным сталинградским заводам.
Эти минуты и часы казались высшим торжеством неумолимой "тотальной" идеи, идеи насилия моторов и тринитротолуола над женщинами и детьми Сталинграда. Эти минуты и эта часы, казалось фашистским лётчикам, пересекавшим страшную стену зенитного огня и парившим над сталинградским котлом дыма и пламени, знаменовали обещанное Гитлером торжество немецкого насилия над миром. Навечно поверженными казались им те, кто, задыхаясь в дыму, в подвалах, ямах, убежищах, среди раскалённых развалян обращённых в прах жилищ, с ужасом прислушивались к торжествующему и зловещему гудению бомбардировщиков, царивших над Сталинградом.
Но нет! В роковые часы гибели огромного города свершалось нечто поистине великое - в крови и в раскалённом каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель её; среди горячего пепла и дыма неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека, его любви, верности свободе, и именно эта неистребимая сила торжествовала над ужасным, но тщетным насилием поработителей.
40
К 23 августа немецкое командование переправило на левый берег Дона в районе хутора Вертячий две танковые и одну моторизованную дивизии, а также несколько пехотных полков.
Эти заранее сосредоточенные на плацдарме войска были брошены в сторону Сталинграда как раз в те часы, когда немецкая авиация всей мощью своей обрушилась на жилые кварталы города.
Танковые войска немцев прорвав советскую оборону, стремительно двинулись к Волге по коридору, шириной примерно в восемь десять километров. Прорыв был стремителен и развивался успешно немцы, минуя оборонительные укрепления, шли прямо на восток к Сталинграду, истерзанному тысячами фугасных бомб, задыхавшемуся в дыму и огне.
Немецкая "панцерная" группа двигалась, не обращая внимания на встречные советские грузовые колонны и обозы, на пешеходов, убегавших при виде немцев в степь либо кидавшихся к волжскому обрыву. Во второй половине дня немецкие танки появились на северной окраине Сталинграда, в районе рабочего поселка Рынка и деревни Ерзовки, и вышли на берег Волги.
Таким образом, в 4 часа дня 23 августа 1942 года Сталинградский фронт был перерезан на две части узким коридором. В этот коридор немецкое командование тотчас же вслед за танками, пустило несколько пехотных дивизий. Опасность положения усугубилась тем, что немецкие войска оказались на западном берегу Волги, в полутора километрах от Сталинградского тракторного завода, в тот момент, когда главные силы 62 и армии еще вели напряженные бои на восточном берегу Дона.
Потрясенные сталин.радским пожаром, советские люди на широкой наезженной дороге, идущей вдоль Волги от Сталинграда к Камышину, вдруг увидели немцев на марше впереди шли тяжёлые танки, за ними тянулись в пыли колонны мотопехоты
За движением колонны напряженно следили немецкие офицеры штаба танковой группы прорыва. Все радиограммы шедшие с командирских машин, открытым текстом немедпенно передавались генерал полковнику Паулюсу.
Напряжение царило во всех звеньях цепи. Все вещало успех. Вечером в Берлине знали уже, что Сталинград представляет собой море огня, что танки, не встречая сопротивления, вышли к Волге и ведут бой на Тракторном заводе. Еще одно усилие, еще нажим - и вопрос о Сталинграде, казалось немцам, был бы решён.
41
На огородах и изрытом ямами пустыре на северо-западной окраине Тракторного завода группы красноармейцев-минометчиков отведенной в тыл противотанковой бригады вели учебные занятия.
Со стороны завода доносилось низкое и сдержанное гудение, подобное шуму осеннего леса, сквозь муть закопчённых окон время от времени легко пробивались огни, цехи наполнялись голубым трепетом электросварки.
Старший лейтенант Саркисьян, командир дивизиона тяжёлых миномётов, медленно, по-хозяйски прохаживался среди миномётчиков, присматривался к движениям, прислушивался к словам и шел дальше. Его синевато-смуглое лицо было полно важности и довольства, целлулоидовый подворотничок франтовски выглядывал из-под ворота новой габардиновой гимнастёрки, жёсткие волосы чёрными кольцами выбивались из-под новой артиллерийской фуражки с чёрным околышком, на которую он, уйдя с переднего края, сменил свою фронтовую пилотку. Он был плотен, широк в плечах и очень мал ростом и, как все люди малого роста, старался качаться выше - отпустил шевелюру, стоящую дыбом, и в условиях тыла, если позволяла обстановка, летом носил фуражку с высоким верхом, а зимой кубанку.
Он прислушался к тому, как сутулый красноармеец-наводчик ответил младшему лейтенанту, командиру взвода, и темно-карие глаза его с ослепительными белками посмотрели косо и сердито.
- Неправильно, ерунда, - сказал он и пошёл дальше. Занятия шли лениво люди отвечали рассеянно, невпопад выкрикивали данные прицела, особенно неохотно окапывались и, едва отходил командир дивизиона, зевали и поглядывали, нельзя ли присесть и покурить.
После многосуточного лихорадочного напряжения командиры и солдаты испытывали ту сонную, томную разрядку, которая охватывает обычно выведенных из боя людей; не хотелось двигаться, вспоминать прошлое, думать о будущем. Но африканский темперамент юного старшего лейтенанта не терпел покоя, и когда Саркисьян отходил, красноармейцы сердито поглядывали на его толстую шею и оттопыренные уши. Ведь в этот воскресный день отдыхали и занимались своими хозяйственными делами расчёты противотанковой артиллерии и рота петееровцев, и зенитчики, и боепитание, и штаб. Было известно, что командир и суровый комиссар дали бригаде полный отдых и не требовали проведения занятий. Но Саркисьян с утра вывел свой дивизион на огороды, заставил рыть учебную оборону, перетащить к месту занятий у глубокой балки тяжёлые миномёты и часть боеприпасов. Старший сержант Генералов, довольный, выспавшийся, помывшийся в бане, попивший жигулёвского пива, больше по движению губ, чем по звуку, угадывал негромкий разговор красноармейцев, добродушно покрикивал:
- Отставить матерки!
К Саркисьяну подошли гулявшие под руку лейтенант Морозов с забинтованной рукой, только что освободившийся от дежурства по штабу бригады, и командир батареи зенитного полка, охранявшего завод. Они вместе учились в военном училище и неожиданно встретились на заводе.
- Ну, товарищ старший лейтенант, теперь мы надолго с фронтом простились, сказал Морозов. - Пришло сегодня из штаба округа отношение, здесь не оставят, уйдём на переформирование куда-то северней Саратова, и пункт указали, я только забыл какой.
Он рассмеялся, и Саркисьян тоже рассмеялся и потянулся всем телом.
- Отпуск могут дать, - сказал Свистун, лейтенант-зенитчик, - особенно тебе, товарищ лейтенант, у тебя ведь незаживающее ранение.
- Свободно могут, отпуск не проблема, - ответил Морозов, - командование не против, я разведал.
- Мне-то уж не дадут, - сказал Свистун, - Сталинградский тракторный объект всесоюзного значения, - и вздохнул.
Саркисьян подмигнул Морозову, посмотрел на краснощёкое лицо Свистуна,
- А зачем вам отпуск, тут тебе не жизнь, а курорт: Волга рядом, каждый день на пляж ходишь, купаешься, арбузы кушаешь. - Он насмешливо относился к Свистуну, служившему в зенитном полку, охранявшему тыловой объект.
- Да ну их, эти кавуны, - сказал Свистун, - обрыдли.
- А девочки-зенитчицы, ты видал, у них какие? - спросил Морозов. - Полный комплект: дальномерщицы, прибористки, все почти десятилетку кончили, чистенькие, причёсанные, завитые, подворотнички беленькие; я пришёл на батарею и обмер прямо. Зачем тебе. Свистун, отпуск? Ты ещё в училище отличался.
Свистун посмеялся коротеньким смешком и со сдержанностью удачливого мужчины, не желающего хвастать, опустил глаза и сказал:
- Ну, это бросьте заливать!
Морозов повернулся к Саркисьяну, понизив голос, проговорил:
- Отдыхать, так отдыхать. Вот сдам дежурство и поедем в город. Товарищ старший лейтенант, зачем вы тут в глубоком тылу занятие затеяли? Все поехали. Подполковник с адъютантом рыбу ловят, комиссар письма пишет.
- Пиво должны в заводскую столовую привезти, - сказал Саркисьян. - Мне заведующая объяснила.
- Это толстая? - спросил Морозов.
- Хорошая женщина Мария Фоминишна, всегда предупредит, когда пиво, сказал заводской старожил Свистун. - Вы имейте в виду, тут бочковое лучше бутылочного, а ценой дешевле.
- Марусенька, - кивнул Саркисьян, и зубы, и белки его глаз засверкали - В восемнадцать ноль-ноль она освободится, гулять пойдем, а пока я принял решение занятия проводить.
- Она совсем пожилая, товарищ старший лейтенант, - сказал с укором Морозов, - ей не меньше как тридцать лет.
- Та ещё с добрым гаком, - добавил Свистун. Разговор этот происходил в три часа пополудни жаркого и спокойного воскресного дня, и могли ли предполагать участники этого разговора, что через час именно им, и никому иному, суждено будет первыми встретить удар немецкой танковой колонны, что тяжёлые миномёты Саркисьяна и длинноствольные зенитные пушки Свистуна возвестят начало великого сталинградского сражения.
Поговорив ещё немного, они разошлись, условившись встртиться через два часа в заводской столовой, попить пива и на машине поехать в город смотреть кино; машину давал Саркисьян, а горючее для поездки имелось у Свистуна.
- Проблему горючего здесь не трудно решить, - сказан Морозов, любивший ещё в училище употреблять учёные обороты.
Но Саркисьяну уже не пришлось встретиться с Морозовым и Свистуном. Вечером этого же дня убитый лейтенант Морозов лежал, полузасыпанный землёй, с разможжённой головой и развороченной грудью, а Свистун держал тридцатичасовой бой% часть могучих длинноствольных и скорострельных зенитных пушек била по немецким танкам, а остальные, раскаленные боем, среди пыли, дыма и пламени отражали налёты бомбардировщиков. В этом бою батарея потеряла связь со штабом, и командиру зенитного полка подполковнику Герману казалось, что скрытые в чёрном дыму пушки Свистуна давно уже погибли со всеми расчётами, он лишь по слуху, сквозь дым и земной туман, узнавал, что батарея Свистуна продолжает драться. В этом бою были убиты многие девушки - прибористки и дальномерщицы, о которых днём говорили лейтенанты, и самого Свистуна выволокли на плащ палатке с тяжёлой раной в живот и с обгоревшим лицом.
Но в ту минуту, когда старые друзья, Морозов и Свистун, обнявшись, пошли к заводу, посмеиваясь, вспоминали училищную старину, а Саркисьян продолжал с довольным и важным лицом прохаживаться между ведущими занятия миномётными расчётами, мир и тишина царили в небе и на земле.
Подносчики мин первыми заметили немецкие самолёты.
- Гляди, гляди? - закричал один - Как мураши! Все небо, и с Волги, и отовсюду
- На нас идут, ну, накрылись мы!
Завыли заводские сирены, но их пронзительный вой заглох в густом, заполнившем небо гуле моторов.
Красноармейцы, подняв головы, следили за движением черной тучи. Опытные глаза фронтовых солдат определили в хаосе движения, что главный удар немцы наносят по городу
- Во, во разворачиваются, гады... Пошли вниз, пикировает, пикировает... Пускают, пускают?
И действительно, послышался безрадостный, ледяной свист - и глухие утробные взрывы слились в один мощный звук, от которого заходила земля.
Хорошо знакомые лица были совершенно другими, она с трудом узнавала их, и ей казалось, что она не узнаёт эти побелевшие лица оттого, что у неё мутится в голове и темнеет в глазах.
Внизу она остановилась на мгновение. Все бежали вдоль стены, на которой была прибита стрела с надписью "бомбоубежище".
В это время грохот раздался совсем рядом. Вера сильно ударилась плечом о стену.
"Если спрятаться в убежище, - подумала она, - начальник отделения обязательно пошлёт наверх, на последний этаж, может быть, даже на крышу". И она не зашла в убежище, выбежала на улицу. То была улица, где находилась её школа, когда она училась не на Сталгрэсе, а в городе, в пятом, шестом, седьмом классе, улица, где она покупала ириски, пила "газировку" с сиропом, воевала с мальчишками, шепталась с подругами, бежала рысью, размахивая сумкой, боясь опоздать на первый урок, и шла особой походкой, подражая тете Жене.
Битый кирпич лежал на мостовой, дома, где жили ее подруги и знакомые, стояли без стекол. Она увидела горящую посреди улицы машину и обгоревшее тело военного - ноги на тротуаре, голова на мостовой.
Знакомая тихая уличка - то была се маленькая жизнь, растоптанная и сожженная Вера бежала к бабушке, к маме и знала? не для того, чтобы помочь им, чтобы спасти их, а для того, чтобы прижаться к матери и кричать - "Мамочка, что это, за что это?" - и зарыдать так, как никогда она не рыдала.
Но Вера не дошла до своего дома. Остановившись, стояла она среди пыли и дыма Никого не было рядом с ней, гаи бабушки, ни матери, ни начальников её. Ей одной было решать.
Что заставило эту девочку повернуться и пойти назад к пылавшему госпиталю? Прозвучал ли в ушах её жалобный крик, раздавшийся из палаты, где лежали ожидавшие операции раненые? Охватила ли ее ребячья злость на свою трусость, на бегство, и не проснулись ли в ней такое же ребячье упрямство и желание победить эту трусость?
Или она вспомнила о дисциплине, о позоре дезертирства? Было ли то случайное, мгновенное движение? Или, наоборот, поступок, закономерно сложивший в одну равнодействующую все то добро, которое вкладывали в её душу? Она пошла назад по горящей уличке своей жизни.
Вере не показалось странным, что сердитая уборщица Титовна и близорукий доктор Бабад вынесли на носилках раненого, положили его на дворе и вновь ушли в горящее здание.
Спасением раненых были заняты многие люди: комиссар госпиталя и санитар Никифоров, обычно малоподвижный, угрюмый человек, и красивый, весёлый политрук из палаты выздоравливающих, и старшая медицинская сестра Людмила Саввишна, тратившая много денег на одеколон и пудру в тщетном, смешившем Веру стремлении сорочапятилетней женщины нравиться мужчинам; и разговорчивая и добрая докторша Юкова из терапевтического отделения, и молодой доцент, консультант Виктор Аркадьевич, которого сестры считали холодным, кичащимся своим мастерством гордецом и столичным франтом, и многие, многие санитары, врачи, фельдшеры, всегда казавшиеся Вере неинтересными, обыкновенными людьми. Все эти совершенно различные люди сейчас - Вера ясно поняла и увидела это - имели в себе нечто общее, важное, что связывало их.
Ее даже удивило, как она раньше не замечала этого общего, объединяющего и комиссара, и санитара Никифорова, и доцента консультанта с перстнем на пальце.
Так же не удивило её отсутствие некоторых, кто, казалось раньше, обязательно должен быть здесь.
Те, кто в дыму, под вой и взрывы бомб спасали раненых, тоже не удивились, когда к ним присоединилась Вера. А они ведь знали худое о ней, она читала роман Дюма и, когда раненый позвал её, сказала. "Ох, отстаньте, честное слово, дайте хоть главу дочитать". Она однажды съела чужую порцию второго; она несколько раз уходила без разрешения, у неё был роман с лётчиком, находившимся на излечении, она была девушкой довольно-таки вздорной, дерзкой и упрямой.
Людмила Саввишна, вытирая пот с грязного лица, сказала ей:
- А дежурный врач как в воду канул? Вера вошла в горящее здание, и ей на третьем этаже кричали:
- Выше не поднимайся, бесполезно, там уже никого нет живых!
Она пошла выше, по той самой лестнице, с которой в ужасе сбежала полчаса назад. Она прорвалась через горячий дым на четвёртый этаж. И это она сделала из желания доказать тем, кто не боялся смерти, что она тоже ничего не боится, мало того, она - ловчее, отчаяннее их всех. Но когда она ощупью, кашляя и жмурясь, вошла в комнату с разрушенным потолком, полную быстрого жгучего дыма, и худой, свалившийся с койки человек посмотрел ей в глаза и протянул к ней руки, белые среди белого дыма, она испытала такое сильное, потрясшее её чувство, что даже на миг удивилась, как сердце её могло вместить его.
В этой палате, где лежало трое смертников, двое ещё жили.
Она поняла по взгляду, встретившему её, что люди эти испытывали чувство более страшное, чем предсмертную муку. Им казалось, что они брошены, и они ненавидели и проклинали род людской, забывший того, кого нельзя предать и забыть беспомощного человека, младенчески слабого, смертельно раненого солдата.
Девушка поняла, что испытали эти люди, увидев её. И чувство материнства, то чувство, что согревает всю жизнь человека на земле, наполнило всё её существо.
Она потащила одного, и второй спросил её.
- Вернешься?
- Конечно, - сказала она. И она вернулась. Потом и её снесли вниз, и она слышала, как врач, мельком посмотревший ее, сказал:
- Жалко, молодое существо, щека, лоб, подбородок обожжены. Да боюсь, что правый глаз у неё повреждён. Надо её эвакуировать...
Когда бомбёжка на время утихла, Вера, лёжа в садике, видела своим уцелевшим глазом, как старый и привычный мир вновь заслонил мир, открывшийся ей в огне. Люди, выйдя из убежища, стали шуметь, распоряжаться, и она то и дело слышала начальственный покрикивающий басок, к которому привыкла за время работы в госпитале.
Всем, не только бывшим на левом берегу Волги, но и тем, кто находился в самом городе, казалось, что на заводах в эти часы происходило нечто ужасное, разгул разрушения.
И никому не приходило в голову, что все три завода - Тракторный, "Красный Октябрь" и "Баррикады" - продол жали работать, и нормальным ходом шел ремонт танков, выпуск пушек и тяжелых минометов.
Вое те, кто в эти часы направлял ход станков, сваривал автогеном, бил молотком заевшую деталь в поставленном в ремонт танке, управлял молотами и прессами, - всем им было трудно, но легче и лучше, чем ждущим в подвалах и бомбоубежищах свершения судьбы. В работе легче пере носить опасность Это хорошо знают чернорабочие войны - пехотинцы, саперы, минометчики, артиллеристы Они знают это по опыту своей рабочей мирной жизни, где труд - смысл и радость бытия, утешение в лишениях и потерях.
Никогда Андреев не испытывал подобного чувства. Оно было несравнимо ни с тем, что он переживал, когда вернулся вновь на работу, ни с теми часами беспричинного счастья, которые выпадали ему в пору молодости.
Он переживал своё прощание с женой, вспоминал тот недоумевающий, робкий взгляд не старухи, а ребёнка, каким она в последний раз посмотрела на задернутые занавеской окна, на запертую дверь опустевшего дома и на лицо человека, с которым прожила сорок лет. Он вновь видел затылок и смуглую шею внука, шедшего к пристани рядом с Варварой Александровной, и слезы застилали ему глаза, в тумане исчезал дымный полусумрак цеха...
Тяжело перекатывали волны взрывов по гулким цехам, цементный пол и стальные перекрытия тряслись, от исступлённого рева зенитной артиллерии вздрагивали каменные чаши-печи, полные стали.
И рядом с горечью расставания, с мучительным для старого человека чувством гибели привычного строя жизни жило и пекло совсем иное хмельное чувство чувство силы и свободы, быть может, пережитое два века назад каким-нибудь волжским стариком, бросившим дом и семью и пошедшим со Степаном Разиным добывать свободу.
И в утреннем тумане представлялся высокий пахучий камыш и бородатое бледное лицо человека, жадно глядевшего на блестящий, сводивший с ума волжский простор...
И хотелось крикнуть пронзительно, со всем горем, со всей си той и весельем мастерового человека: "Вот он, я!" - так, как уж не раз кричали над этой рекой, идя на смерть, мужики и мастеровые.
Он поглядел на высокую, закопчённую стеклянную крышу Голубое летнее небо казалось через эти стёкла серым, дымным, словно и небо, и солнце, и вся вселенная закоптились в заводской работе. Он посмотрел на рабочих, своих товарищей, - то были последние часы последнего свидания перед разлукой. Здесь прошли годы его жизни, здесь щедро отдавал он работе свои силы, свою душу.
Он посмотрел на печи, на кран, осторожно и послушно скользивший над головами людей, на маленькую цеховую контору, оглядел весь кажущийся хаос огромного цеха, где не было хаоса, а царил разумный, рабочий порядок, такой же привычный и понятный ему, как порядок в доме под зелёной крышей, заведённый и покинутый Варварой Александровной.
Вернётся ли она в этот дом, где прожили они долгие годы? Суждено ли ему увидеть её, сына, внука? Суждено ли ему вновь прийти в этот цех?
38
Как всегда в момент катастрофы и высшего испытания душевных сил, многие повели себя неожиданно, не так, как вели себя в привычной жизни. Издавна принято рассказывать, что во время стихийного бедствия пробуждается слепой инстинкт самосохранения и человек ведёт себя не по-людски.
Действительно, и в Сталинграде можно было увидеть грубую толкотню и драки на переправе, можно было увидеть, как переправлялись на левый берег некоторые из тех, кому долг и обязанность велели остаться в Сталинграде. Некоторые люди, кичившиеся в обычное время перед другими своим воинственным видом, в этот день выглядели жалкими и растерянными.
Издавна все эти вещи принято рассказывать печальным шёпотом, как некую скверную, но неизбежную правду о человеке. Но эти ограниченные наблюдения над людьми - лишь видимость правды.
Среди дыма и грохота разрывов сталевары на "Красном Октябре" стояли у мартенов, на Тракторном без минуты перерыва работали горячие, сборочные и ремонтные цехи; на Сталгрэсе машинист котла не покинул поста, даже когда его осыпало с головы до ног кирпичной крошкой и стеклом и половина штурвала была вырвана осколком тяжёлой бомбы. Немало было в Сталинграде милиционеров и пожарных, ополченцев и красноармейцев, тушивших огонь, который нельзя было потушить, и гибнувших в огне. Можно рассказать о чудесной смелости детей, о чистой и спокойной мудрости стариков-рабочих Можно рассказать о коммунистах и комсомольцах, о военных руководителях и командирах, сделавших всё, что было в их силах, для спасения горящего города и населения.
В такие часы рушатся ложные оценки, и именно в этом - то истинное и новое, что дают нам суровые испытания в понимании человека. Истинная мера человека, видим мы, должна быть совершенно чужда внешнего и случайного.
Пусть же сохранится и будет передана грядущему простодушная мера ценности и значимости человека, откованная в честной кузне трудовой советской демократии Эта мера человека была проверена на улицах пылавшего Сталинграда.
39
В восьмом часу вечера к полевому немецкому аэродрому вблизи запыленной и чахлой дубовой рощицы стремительно подъехала штабная машина и резко затормозила у двухмоторного военного самолёта. В тот момент, когда автомобиль пересекал границу аэродрома, пилот включил мотор. Из автомобиля вышел командующий четвертым воздушным флотом Рихтгоффен, одетый в лётный комбинезон, и, придерживая фуражку, не отвечая на приветствия техников и мотористов, широким шагом подошёл к самолёту и стал взбираться по лесенке. Его крепкие пружинившие ляжки и широкая, мускулистая спина спортсмена обозначались при каждом энергичном движении Заняв место стрелка радиста, он привычно, по пилотски, надел шлем с наушниками, рассеянно, как все готовящиеся к полету лётчики, оглядел людей, остающихся на земле, поёрзал, плотно примащиваясь на твердом низком сидении
Моторы завыли, заревели, седая трава затрепетала, огромный шлейф белой пыли, словно раскалённый пар, вырвался из-под самолёта. Самолёт оторвался от земли и, набирая высоту, пошел на восток.
На высоте двух тысяч метров его нагнали, посвистывая моторами, "фокке-вульфы" и "мессершмитты" сопровождения.
Пилотам истребителей хотелось по-обычному позубоскалить на короткой волне, но они молчали, зная, что их разговор услышит генерал. Через тридцать минут машина шла над Сталинградом.
С высоты четырех с половиной тысяч метров видна была освещенная заходящим солнцем картина огромной катастрофы. Раскаленный воздух поднимал ввысь белый дым, очищенный от сажи; этот отбелённый высотой дым стлался в вышине волнистой пеленой, его трудно было отличить от лёгких облаков, ниже дышал, вздымался, кипел тяжёлый, вихрастый, то черный, то пепельный, то рыжий дымовой ком казалось, сам Гауризанкар 1 медленно и тяжело поднимался из чрева земли, выпячивая миллионы пудов раскалённых, плотных пегих и рыжих руд. То и дело жаркое, медное пламя прорывалось из глубины колоссального котла, выстреливало на тысячи метров искрами, и, казалось, глазам представлялась космическая катастрофа.
1 Одна из вершин Гималаев.
Изредка становилась видна земля, метание мелких чёрных комариков, но плотный дым мгновенно поглощал этот вид Волгу и степь затянуло мглистым туманом, и река и земля в тумане казались седыми, зимними.
Далеко на восток лежали плоские степи Казахстана. Гигантский пожар пылал почти у самой границы этих степей.
Пилот, насторожившись, слушал в телефон тяжёлое дыхание пассажира. Пассажир отрывисто произнёс:
- ....Увидят на Марсе... Вельзевулова работа...
Фашистский генерал своим каменным, рабским сердцем в эти минуты чувствовал власть человека, который привёл его к этой страшной высоте, дал в руки факел, которым германская авиация зажгла костёр на последнем рубеже между Востоком и Западом, указал путь танкам и пехоте к Волге и огромным сталинградским заводам.
Эти минуты и часы казались высшим торжеством неумолимой "тотальной" идеи, идеи насилия моторов и тринитротолуола над женщинами и детьми Сталинграда. Эти минуты и эта часы, казалось фашистским лётчикам, пересекавшим страшную стену зенитного огня и парившим над сталинградским котлом дыма и пламени, знаменовали обещанное Гитлером торжество немецкого насилия над миром. Навечно поверженными казались им те, кто, задыхаясь в дыму, в подвалах, ямах, убежищах, среди раскалённых развалян обращённых в прах жилищ, с ужасом прислушивались к торжествующему и зловещему гудению бомбардировщиков, царивших над Сталинградом.
Но нет! В роковые часы гибели огромного города свершалось нечто поистине великое - в крови и в раскалённом каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель её; среди горячего пепла и дыма неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека, его любви, верности свободе, и именно эта неистребимая сила торжествовала над ужасным, но тщетным насилием поработителей.
40
К 23 августа немецкое командование переправило на левый берег Дона в районе хутора Вертячий две танковые и одну моторизованную дивизии, а также несколько пехотных полков.
Эти заранее сосредоточенные на плацдарме войска были брошены в сторону Сталинграда как раз в те часы, когда немецкая авиация всей мощью своей обрушилась на жилые кварталы города.
Танковые войска немцев прорвав советскую оборону, стремительно двинулись к Волге по коридору, шириной примерно в восемь десять километров. Прорыв был стремителен и развивался успешно немцы, минуя оборонительные укрепления, шли прямо на восток к Сталинграду, истерзанному тысячами фугасных бомб, задыхавшемуся в дыму и огне.
Немецкая "панцерная" группа двигалась, не обращая внимания на встречные советские грузовые колонны и обозы, на пешеходов, убегавших при виде немцев в степь либо кидавшихся к волжскому обрыву. Во второй половине дня немецкие танки появились на северной окраине Сталинграда, в районе рабочего поселка Рынка и деревни Ерзовки, и вышли на берег Волги.
Таким образом, в 4 часа дня 23 августа 1942 года Сталинградский фронт был перерезан на две части узким коридором. В этот коридор немецкое командование тотчас же вслед за танками, пустило несколько пехотных дивизий. Опасность положения усугубилась тем, что немецкие войска оказались на западном берегу Волги, в полутора километрах от Сталинградского тракторного завода, в тот момент, когда главные силы 62 и армии еще вели напряженные бои на восточном берегу Дона.
Потрясенные сталин.радским пожаром, советские люди на широкой наезженной дороге, идущей вдоль Волги от Сталинграда к Камышину, вдруг увидели немцев на марше впереди шли тяжёлые танки, за ними тянулись в пыли колонны мотопехоты
За движением колонны напряженно следили немецкие офицеры штаба танковой группы прорыва. Все радиограммы шедшие с командирских машин, открытым текстом немедпенно передавались генерал полковнику Паулюсу.
Напряжение царило во всех звеньях цепи. Все вещало успех. Вечером в Берлине знали уже, что Сталинград представляет собой море огня, что танки, не встречая сопротивления, вышли к Волге и ведут бой на Тракторном заводе. Еще одно усилие, еще нажим - и вопрос о Сталинграде, казалось немцам, был бы решён.
41
На огородах и изрытом ямами пустыре на северо-западной окраине Тракторного завода группы красноармейцев-минометчиков отведенной в тыл противотанковой бригады вели учебные занятия.
Со стороны завода доносилось низкое и сдержанное гудение, подобное шуму осеннего леса, сквозь муть закопчённых окон время от времени легко пробивались огни, цехи наполнялись голубым трепетом электросварки.
Старший лейтенант Саркисьян, командир дивизиона тяжёлых миномётов, медленно, по-хозяйски прохаживался среди миномётчиков, присматривался к движениям, прислушивался к словам и шел дальше. Его синевато-смуглое лицо было полно важности и довольства, целлулоидовый подворотничок франтовски выглядывал из-под ворота новой габардиновой гимнастёрки, жёсткие волосы чёрными кольцами выбивались из-под новой артиллерийской фуражки с чёрным околышком, на которую он, уйдя с переднего края, сменил свою фронтовую пилотку. Он был плотен, широк в плечах и очень мал ростом и, как все люди малого роста, старался качаться выше - отпустил шевелюру, стоящую дыбом, и в условиях тыла, если позволяла обстановка, летом носил фуражку с высоким верхом, а зимой кубанку.
Он прислушался к тому, как сутулый красноармеец-наводчик ответил младшему лейтенанту, командиру взвода, и темно-карие глаза его с ослепительными белками посмотрели косо и сердито.
- Неправильно, ерунда, - сказал он и пошёл дальше. Занятия шли лениво люди отвечали рассеянно, невпопад выкрикивали данные прицела, особенно неохотно окапывались и, едва отходил командир дивизиона, зевали и поглядывали, нельзя ли присесть и покурить.
После многосуточного лихорадочного напряжения командиры и солдаты испытывали ту сонную, томную разрядку, которая охватывает обычно выведенных из боя людей; не хотелось двигаться, вспоминать прошлое, думать о будущем. Но африканский темперамент юного старшего лейтенанта не терпел покоя, и когда Саркисьян отходил, красноармейцы сердито поглядывали на его толстую шею и оттопыренные уши. Ведь в этот воскресный день отдыхали и занимались своими хозяйственными делами расчёты противотанковой артиллерии и рота петееровцев, и зенитчики, и боепитание, и штаб. Было известно, что командир и суровый комиссар дали бригаде полный отдых и не требовали проведения занятий. Но Саркисьян с утра вывел свой дивизион на огороды, заставил рыть учебную оборону, перетащить к месту занятий у глубокой балки тяжёлые миномёты и часть боеприпасов. Старший сержант Генералов, довольный, выспавшийся, помывшийся в бане, попивший жигулёвского пива, больше по движению губ, чем по звуку, угадывал негромкий разговор красноармейцев, добродушно покрикивал:
- Отставить матерки!
К Саркисьяну подошли гулявшие под руку лейтенант Морозов с забинтованной рукой, только что освободившийся от дежурства по штабу бригады, и командир батареи зенитного полка, охранявшего завод. Они вместе учились в военном училище и неожиданно встретились на заводе.
- Ну, товарищ старший лейтенант, теперь мы надолго с фронтом простились, сказал Морозов. - Пришло сегодня из штаба округа отношение, здесь не оставят, уйдём на переформирование куда-то северней Саратова, и пункт указали, я только забыл какой.
Он рассмеялся, и Саркисьян тоже рассмеялся и потянулся всем телом.
- Отпуск могут дать, - сказал Свистун, лейтенант-зенитчик, - особенно тебе, товарищ лейтенант, у тебя ведь незаживающее ранение.
- Свободно могут, отпуск не проблема, - ответил Морозов, - командование не против, я разведал.
- Мне-то уж не дадут, - сказал Свистун, - Сталинградский тракторный объект всесоюзного значения, - и вздохнул.
Саркисьян подмигнул Морозову, посмотрел на краснощёкое лицо Свистуна,
- А зачем вам отпуск, тут тебе не жизнь, а курорт: Волга рядом, каждый день на пляж ходишь, купаешься, арбузы кушаешь. - Он насмешливо относился к Свистуну, служившему в зенитном полку, охранявшему тыловой объект.
- Да ну их, эти кавуны, - сказал Свистун, - обрыдли.
- А девочки-зенитчицы, ты видал, у них какие? - спросил Морозов. - Полный комплект: дальномерщицы, прибористки, все почти десятилетку кончили, чистенькие, причёсанные, завитые, подворотнички беленькие; я пришёл на батарею и обмер прямо. Зачем тебе. Свистун, отпуск? Ты ещё в училище отличался.
Свистун посмеялся коротеньким смешком и со сдержанностью удачливого мужчины, не желающего хвастать, опустил глаза и сказал:
- Ну, это бросьте заливать!
Морозов повернулся к Саркисьяну, понизив голос, проговорил:
- Отдыхать, так отдыхать. Вот сдам дежурство и поедем в город. Товарищ старший лейтенант, зачем вы тут в глубоком тылу занятие затеяли? Все поехали. Подполковник с адъютантом рыбу ловят, комиссар письма пишет.
- Пиво должны в заводскую столовую привезти, - сказал Саркисьян. - Мне заведующая объяснила.
- Это толстая? - спросил Морозов.
- Хорошая женщина Мария Фоминишна, всегда предупредит, когда пиво, сказал заводской старожил Свистун. - Вы имейте в виду, тут бочковое лучше бутылочного, а ценой дешевле.
- Марусенька, - кивнул Саркисьян, и зубы, и белки его глаз засверкали - В восемнадцать ноль-ноль она освободится, гулять пойдем, а пока я принял решение занятия проводить.
- Она совсем пожилая, товарищ старший лейтенант, - сказал с укором Морозов, - ей не меньше как тридцать лет.
- Та ещё с добрым гаком, - добавил Свистун. Разговор этот происходил в три часа пополудни жаркого и спокойного воскресного дня, и могли ли предполагать участники этого разговора, что через час именно им, и никому иному, суждено будет первыми встретить удар немецкой танковой колонны, что тяжёлые миномёты Саркисьяна и длинноствольные зенитные пушки Свистуна возвестят начало великого сталинградского сражения.
Поговорив ещё немного, они разошлись, условившись встртиться через два часа в заводской столовой, попить пива и на машине поехать в город смотреть кино; машину давал Саркисьян, а горючее для поездки имелось у Свистуна.
- Проблему горючего здесь не трудно решить, - сказан Морозов, любивший ещё в училище употреблять учёные обороты.
Но Саркисьяну уже не пришлось встретиться с Морозовым и Свистуном. Вечером этого же дня убитый лейтенант Морозов лежал, полузасыпанный землёй, с разможжённой головой и развороченной грудью, а Свистун держал тридцатичасовой бой% часть могучих длинноствольных и скорострельных зенитных пушек била по немецким танкам, а остальные, раскаленные боем, среди пыли, дыма и пламени отражали налёты бомбардировщиков. В этом бою батарея потеряла связь со штабом, и командиру зенитного полка подполковнику Герману казалось, что скрытые в чёрном дыму пушки Свистуна давно уже погибли со всеми расчётами, он лишь по слуху, сквозь дым и земной туман, узнавал, что батарея Свистуна продолжает драться. В этом бою были убиты многие девушки - прибористки и дальномерщицы, о которых днём говорили лейтенанты, и самого Свистуна выволокли на плащ палатке с тяжёлой раной в живот и с обгоревшим лицом.
Но в ту минуту, когда старые друзья, Морозов и Свистун, обнявшись, пошли к заводу, посмеиваясь, вспоминали училищную старину, а Саркисьян продолжал с довольным и важным лицом прохаживаться между ведущими занятия миномётными расчётами, мир и тишина царили в небе и на земле.
Подносчики мин первыми заметили немецкие самолёты.
- Гляди, гляди? - закричал один - Как мураши! Все небо, и с Волги, и отовсюду
- На нас идут, ну, накрылись мы!
Завыли заводские сирены, но их пронзительный вой заглох в густом, заполнившем небо гуле моторов.
Красноармейцы, подняв головы, следили за движением черной тучи. Опытные глаза фронтовых солдат определили в хаосе движения, что главный удар немцы наносят по городу
- Во, во разворачиваются, гады... Пошли вниз, пикировает, пикировает... Пускают, пускают?
И действительно, послышался безрадостный, ледяной свист - и глухие утробные взрывы слились в один мощный звук, от которого заходила земля.