- Ради Бога, извини меня, забыл предупредить, ты можешь пить спокойно, им надо всего-навсего завтра сказать в своих конторах, что слышали Губермана, а стихи им на хуй не нужны, послушали и всё, на гонораре это никак не отразится. Гуляй, старик, с тобой закончено.
   И начал я навёрстывать упущенное. Ко мне подсел немолодой интеллигентный татарин (ох, немного их там было!) и беседу начал с полуслова - будто мы её прервали только что. Он сообщил мне, что по его глубокому убеждению, татары - великий народ, чисто случайно не вошедший в исторический канал, по которому пошли другие великие народы. Я не возражал, я наливал и опрокидывал. А главная тому причина, грустно и увлечённо повествовал непьющий собеседник - она в том, что век за веком татары отдавали россиянам своих самых выдающихся людей. Они утекали в империю, печально и красиво сказал он. Историк Карамзин, поэт Державин, композитор Рахманинов, полководец Кутузов, актер Каратыгин, писатели Аксаков и Тургенев - самые поверхностные, хоть и яркие примеры. Я сочувственно кивал. Тут на меня посыпались какие-то знатные фамилии, о большинстве которых я и слыхом не слыхивал, потом он помянул, что татары на первом или втором месте по числу Героев Советского Союза (это в пропорции с количеством народа, то есть весьма значимо), но тут не удержался я и буркнул, что евреи - на третьем. Мельком я успел подумать, что надо следить за собой, ибо выпивка уже делала своё благое дело, а разговор со мной затеяли всерьёз. Но было уже поздно. И когда меня спросили, бывал ли я в музее Льва Толстого, и кивнул я головою, пьяный враль, и собеседник торжествующе спросил, а видел ли я слева в самом основании генеалогического дерева фамилию Баскакова - а он татарин, я спросил вместо ответа, почему не посмотреть было направо, где еврей Шафиров обозначен. И собеседник мой исчез куда-то. Я без огорчения подумал, что Шафиров, кажется, - на дереве Толстого Алексея, а не Льва, но сам себе сказал: какая разница - и принял ещё пару рюмок. Но тут он появился, весь сияя - подкопил, наверно, аргументы - жалко, я по пьяни всё испортил сразу. Он ещё и сесть не успел, как я ему сказал приветливо:
   - Я тут подумал, знаете, и если всё, что вы мне излагали - достоверно, то татары - просто-напросто одно из наших утерянных колен.
   Он повернулся, мне ни слова не сказав, и не услышал я вследствие этого множества новых фактов. Но зато запомнил главное: ещё один избранный Богом народ свято помнит о своём великом прошлом.
   Множество таких же точно аргументов каждый, кто желает, с лёгкостью отыщет на страницах всех сегодняшних республиканских газет всех республик бывшего нерушимого Союза. Тут же рядом будет находиться такое поношение бывших братьев и соседей по империи, что душа будет болеть и одновременно играть от виртуозности раскрепостившихся мыслителей. А с каждой оскорблённой стороны течёт такое, что словарь дружбы народов уже время составлять. И я уверен, что вот-вот появится еврей, который это сделает. От одного шедевра я не в силах удержаться - вот, как говорят чеченцы, например (задолго до войны, что важно):
   "Чечены и русские - братья, а осетины - дикие собаки, ещё хуже русских".
   Но вернусь к своим. Гордыня - это прежде всего чуткость к ущемлению. Чувствительность к обиде по национальной принадлежности, ещё фантомной и предполагаемой обиде, и к выдуманной в том числе - присуща нам вне всякой зависимости от характера и интеллекта. Как-то раз моя приятельница Фира ездила в Америку погостевать у друзей. Но быть в Нью-Йорке и на Брайтон не сходить - впустую съездить, и вот уже сидит Фира на Брайтоне возле моря, а рядом - скопище жовиальных евреек советского разлива, снисходительно ругающих Америку за сухость душ и полное отсутствие культуры. Сама их речь - высокое свидетельство незаурядного культурного развития всех этих далеко не молодых, отменно корпулентных (если я правильно толкую это слово) дам. В прошлой жизни занимались они всяким - в том числе и торговали культтоварами или распространяли билеты в приехавшие на гастроли театры, так что им и карты в руки, я их вовсе не хочу обидеть. Я их много видел и беседовал не раз, я каждый раз, на Брайтоне бывая, что-нибудь хожу послушать, и обычно смех мой горек. Только я отвлёкся. Услыхав, что Фира из Израиля ("откуда сами будете, дама?"), стали все ей задавать вопросы, на которые немедленно сами же и отвечали, Фира только поражалась их категорической осведомлённости. Образовалась крохотная пауза, и Фира вставила в неё известные слова, что там, где два еврея - три несхожих мнения.
   - Кто это сказал? - грозно вопросила одна из женщин.
   - Черчилль, - пояснила Фира. - Уинстон Черчилль.
   - Черчилль? - с невыразимой гадливостью повторила собеседница. - И что вы ответили этому антисемиту?
   Жаль, что пока что не сыскался Бабель, могущий описать это уходящее поколение еврейских пришельцев - но, быть может, он уже растёт и уже впитывает этот дух и эти речи? Хочется мне думать, что они не пропадут. Я как-то там (в плохом был очень настроении, хотел развеяться) услышал возле продовольственного магазина (как там солят, маринуют и коптят!) слова одной такой дамы в разговоре с подругой - слова, от коих испытал я чистое высокое счастье:
   - И ты себе представляешь, - пылко говорила она подруге, - он сказал мне: идите на хуй! А я ему тогда сказала: молодой человек, а я была там больше, чем вы - на свежем воздухе!
   Теперь начну я как бы снова и как бы по порядку. С интереса нашего, сугубого и острого, ко всему, что относится к евреям, где бы и когда они ни жили. С интереса, который начисто пренебрегает неким общепринятым, разумным и естественным (ха! - на все эти три слова) порядком изложения любых сведений. Это ярче всего видно на примере старой (десятые годы прошлого века) Еврейской энциклопедии. Очень любил я некогда в за-столье излагать цитаты из неё - не надо было никаких собственных шуток. Помню наизусть о Лондоне, к примеру: "Лондон - столица Англии. Основан в 1066 году, когда Вильгельм Завое-ватель привёз туда несколько десятков еврейских семей". И так про всё на свете. Меня и всех приятелей моих весьма это смешило. Прошли года, уже в Израиле я жил, затеялся какой-то чахлый семинар, куда меня позвали по ошибке, и на коллективном завтраке в столовой я вдруг вспомнил эту и подобные ей фразы. Засмеялись, помню, все, только один спокойно и серьёзно сказал мне, что ему нисколько не смешно. Уже давно, сказал он так же ровно и неторопливо, всё на свете он воспринимает с точки зрения причастности к еврейскому народу. Я смолчал, поскольку сильно ошарашен был внезапным ощущением, что я ведь тоже с некоторых пор воспринимаю многое в таком же искажённом ракурсе. А осознав, уже я этому и удивляться перестал. Всё как бы сохранилось прежним, только сильно сфокусировался взгляд. Что вряд ли хорошо, но это есть. Сквозь эту призму по-иному я на многое смотрю, и пакость, совершённая евреями (а сколько же её!) мерзее и больней мне, чем пакость, сделанная кем-то, кто вне этого сильно суженного взгляда.
   Дина Рубина записала слова, однажды сказанные ей немолодым и невеликого образования человеком (уже здесь, в Израиле):
   - Помни, деточка, - сказал он ей, - что самое хорошее и самое плохое на свете делается евреями.
   Я не согласен с полнотой такого обобщения, но под словами о причастности нашей ко всему на свете, и к полярному по качеству притом - я подписался бы обеими руками. Это мания величия и миф об избранном народе? Нет, я думаю, что это - отражение реальности. И потому так правы старики, перечисляющие со смешной гордыней фамилии знаменитых соплеменников, и потому мне так понятны люди, ненавидящие нас. И вновь я сбился, старый графоман, на ту высокую тональность, что никак мне не по чину, а важней, что не по нраву.
   Искажена моя картина мира - всюду вижу я талантливых (пускай способных), с бешеной активностью евреев. Может быть, пойти в сотрудники в журнал "Наш современник"? Сколько бы я мог им рассказать!
   Я в Лондоне гулял дней пять с женой, а после был с туристской группой столько же. И не запомнил ничего, кроме отменной фразы гида как-то утром. Он сказал:
   - Вниманию женщин! Следующий туалет будет только в доме, где родился Шекспир!
   А моему приятелю завидно повезло. Он где-то на проспекте на огромный магазин набрёл, где на витрине краской масляной было написано по-немецки "говорим на немецком", по-испански - "говорим на испанском", по-французски - "говорим на французском". А на иврите там было написано - "для евреев скидка". Кому это понравится, узнавши?
   О взаимовыручке еврейской сколько ни написано - всё правда. Далеко неполная притом. Поскольку множество веков евреи скидывались специально в помощь соплеменникам, которые нуждались в ней, и это продолжается посейчас. И ничего величественней этого я как-то не упомню. В лагере в Сибири с завистью и уважением смотрел я, как быстро сплачиваются люди с Кавказа. Сбившаяся стайка их немедленно и радушно принимала своего новичка - а что творили с новичками и друг с другом люди коренной национальности! Вернусь к своим, поскольку миф о нашей выручке взаимной - справедлив почти вполне. Почти, поскольку в памяти стираются мгновенно грустные истории вчерашней жизни - как евреи старались не брать на работу других евреев, опасаясь, чтобы их не заподозрили в национальном потакательстве и вообще чего дурного не подумали. Таких испугов множество бывало - это характерно именно для растворенцев (не найду иного слова) - тех, кто жаждал слиться и прильнуть. Я ещё слыхал о тайно жидовствующих растворенцах - те, согласно мифам и легендам, резали безжалостно евреев на различнейших экзаменах, свою повадку мотивируя идеей, что еврей обязан знать предмет не на пятёрку, а на шесть как минимум. Но это обсуждать мне неохота, я брезглив и забывчив. Но чтобы с темой выручки и помощи расстаться, я её хочу усугубить (разумеется, из лучших побуждений) той историей, что донеслась до меня через вторые руки от писателя Эфраима Севелы. В войну Судного дня (в семьдесят третьем) ездил он по Америке, собирая деньги для Израиля. Давали много и советовали, кто бы дал ещё. И вспомнили миллионера, который на такие сборища не являлся стоило, однако, попытаться. И ему Севела позвонил. И секретарь соединил. И голос босса сообщил писателю, что он читал о нём в газетах и готов его принять - на три минуты ровно. Прямо завтра. И пришёл Севела, как было назначено, провёл его охранник (или секретарь) в большой кабинет, где сидел за письменным столом старый еврей наружности не просто малосимпатичной, более того - прямое олицетворение лучших образцов геббельсовской и советской карикатуры. Приветливости не было в помине. Делать нечего, однако, и писатель начал монолог. Он говорил о земле предков, на которой погибают сейчас люди, чтобы отстоять свою страну, о еврейских детях и вдовах, которым надо помочь, о долге каждого еврея, у которого жива душа. И чем-то он сумел задеть финансового паука: у старика сильнее обозначились мешки под мутными глазками, ещё горестнее обвис лиловый нос, обмякли вялые веки и чуть как бы задрожали дряблые губы. Озарённый призраком успеха, памятуя об истекающих трёх минутах, проситель повысил накал изложения. Паук молча нажал кнопку на своём столе, мигом появился секретарь, и старик жалобно сказал:
   - Уведите его, он меня расстроил.
   Тут пора мне сделать отступление. С некоторых пор есть у меня заочный собеседник, в глазах которого хотел бы я выглядеть по крайней мере хорошо. А как он появился в моей жизни - целая история, к этой главе никак не относящаяся. Ибо она - о торжестве той внутренней интеллигентности, которая порой бывает вознаграждена. То есть к моей сугубо назидательной книжке прямое отношение имеет. Я как-то выступать приехал в некий большой город (я все детали утаю, поскольку ни к чему они). И целый день я был свободен. Гулять по этому промышленному центру, доведенному годами советской власти до безликости из фантастических романов, не хотелось мне никак, и я проездил целый день в автомобиле своих местных импресарио, которые по разным поводам мотались по городу. По дороге я немножко выпивал, мне было хорошо и безразлично. А где-то на закате тормознули они возле двухэтажного складского вида помещения, пристроенного к жилому дому, и пошли туда, оставив меня в машине. Я выкурил, их ожидая, сигареты две, и оглядел окрестности, поскольку писать очень захотел. По-маленькому было тут легко сходить, не вылезая из машины, пешеходов не было почти, а рядом были даже кустики. Но я (по пьянке, видимо, поскольку раньше и потом я писал всюду и везде) подумал вдруг возвышенно и страстно, что я ведь не животное какое нет, я человек, и я звучу гордо, и ничто человеческое мне не чуждо, и не буду писать я в кустах, как кошка, мама не тому меня учила. И я побрёл на этот склад, я полон был высокого сознания своей высокой правоты.
   А дверь толкнув, я оказался в неожиданно большом и светлом зале, где по стенам аккуратнейше на стеллажах стояли книги в диком множестве, в уютных выгородках сидели люди за компьютерами - такая была смесь отменно сделанного магазина и издательства. Я закурил - никто не стал мне делать замечание, и потому я сигарету тут же потушил, и тут увидел, что сидевшие меня узнали: двое зашушукались, на меня глядя и улыбаясь, к ним подошёл третий, а с лестницы, ведущей на второй этаж, спускался торопливо человек, явно направлявшийся ко мне. А я - непроницаемо и вдохновенно смотрел на книги. И лучше я пописал бы в кустах, печально думал я.
   - Вы Губерман? - спросил меня подошедший человек.
   - Да, это я, - ответил я с достоинством, - а где у вас тут туалет?
   Потом наш диалог мы обсуждали столько раз, что выходило - я спросил про туалет, когда он только подходил, то есть повёл себя, как Державин с Дельвигом при посещении Лицея, эта версия так льстит моему тайному тщеславию, что я согласен с ней, хоть видит Бог - я был взаимно вежлив.
   - На втором этаже, - ответил человек, ничуть не удивившись. - А потом зайдите ко мне в кабинет.
   И я зашёл, и протрезвел довольно быстро. Человек этот оказался владельцем замечательного издательства, и через полчаса я выходил оттуда с договором на трёхтомник, а всего там вышло уже шесть моих книг. Мы подружились (смею я надеяться) чуть позже, когда выпили в Москве, а после в его городе, где я на кустики возле издательства ещё раз специально глянул, чтобы лишний раз подумать всуе о судьбе. Издатель этот - Саша оказался человеком поразительной (прозрачной, редкостной) душевной чистоты. Забавно, что в Москве в один и тот же день я кратко перекинулся словами, проверяя впечатление своё - с женой и Гришей Гориным. Жена моя, сторожко относящаяся к людям, и Гриша (был он скептик и мудрец) - со мной единодушно согласились. Потому я так серьёзно и воспринял Сашины слова, когда мы виделись в последний раз недавно - вам, сказал он, Игорь Миронович, свойственна странная гордыня, я уже несколько раз слыхал от вас различные слова об избранности вашего народа - вы всерьёз так полагаете? По-моему, народы все равны.
   Не стал бы я ни с кем вступать в бессмысленные споры, только тут почувствовал я настоятельную необходимость объясниться - что и сделаю сейчас, поскольку времени тогда не отыскалось.
   Да, конечно, Саша, несомненно, правда, что народы все равны, однако есть неодинаковость, которую никак не утаить. И в этом смысле - полон я гордыни, Саша, ибо явно некими чертами так отмечен, что похоже - избран мой народ. И в том высоком, что давно и всем известно, и в том низком, что присутствует с такой же яркостью. Ведь любому глазу очевидно, что у человечества есть яркие носители полярных качеств - на обоих полюсах отчётливо заметен мой народ. А избран - отношением к нему других, историей своей кошмарной, так что не льготы эта избранность означила, а тягости и смерти. А вернуться если к полярности человеческих качеств, то и на том, и на другом полюсе умножены душевные черты на нашу дикую активность и энергию, уж не берусь я обсуждать её происхождение.
   Хотя философ Макс Нордау предложил когда-то очень убедительный вариант: "Евреи добиваются превосходства лишь потому, что им отказано в равенстве".
   Опять в патетику я впал, а я ее панически боюсь. Я более того - боюсь за каждого, кто вслух о чем-нибудь высоком говорит и вечном. А вдруг он в это время пукнет? И перед высоким неудобно, и вся речь пойдет насмарку. Так что пора мне что-нибудь снижающее пафос повестнуть. Вот о гордыне личной, например, - весьма одной запиской я горжусь, не помню точно, в каком городе я получил её:
   "Игорь Миронович! Я пять лет прожила с евреем. Потом расстались, и я с той поры уверена была, что я с евреем на одном поле даже срать не сяду. А на вас посмотрела и подумала: сяду!"
   Когда заведомое отношение есть к какому-то народу, то оно такие тонкие ходы в мышлении внезапно роет, что даёшься только диву, сколько творческого скрыто в человеке. Тут для коллекции большой соблазн, и я его, конечно, не избегну.
   Тому назад двенадцать лет всё было, как сейчас, - кидали камни, жгли машины, взрывали автобусы с людьми, а винил тогда весь мир, конечно, нас самих. И вот один французский журналист, расспрашивая пожилого араба о бесчинствах оккупантов, сладострастно всё записывал: и как гоняются еврейские солдаты за невинными подростками, кидающими камни, и как жестоко разрушаются дома тех террористов, что и без того уже сидят в тюрьме за убийства, и всё прочее из обиходного набора той поры. Но был французом журналист, и потому спросил, естественно, - а не насилуют ли эти злобные еврейские захватчики арабских женщин. И ответил без раздумий собеседник, что кошмаров много, но вот этого ни разу не было - нет, не насилуют. И с омерзением, презрительно сказал тогда француз:
   - Какая ж это армия!
   История вторая - из Баку недавних лет. На синагоге появилась за ночь надпись на стене - русскими буквами:
   "Евреи, не уезжайте, вы наши братья! А будете ехать - перережем вас, как бешеных собак".
   В главу о странностях любви хотел я эту надпись поместить, но здесь она на месте тоже.
   На международной конференции советологов (или славистов) это было. Двое россиян в беседе кулуарной поливали евреев, на чём свет стоит, а их безмолвно слушал советолог (или славист) из Германии. Слушал-слушал этот немец двух коллег согласный диалог, потом не выдержало сердце, и сказал как выдохнул, так страстно:
   - Как я вам завидую, друзья, что вы имеете возможность говорить всё это вслух!
   Всплыла история, которую люблю на выступлениях рассказывать - она как раз об отношении других народов. Мои приятели в Казани - много уже лет назад - оркестр уличных музыкантов сколотили (по содержанию того, что исполняют). И стал он одним из лучших в республике, мотаются они всё время по гастролям. Оказались как-то в небольшом городке, сыграли утреннюю репетицию в местном театрике - и вдруг сообразили, что до вечернего концерта запросто успеют выпить и отоспаться. Быстро покидали они свои нехитрые инструменты прямо в скверике возле театра, закупили выпивку и загуляли с полным удовольствием. И тут из воздуха образовался некий местный гражданин.
   - Ребята, - спросил он, - это вы у нас сегодня выступаете в театре?
   - Мы, - признались музыканты и певец.
   - А я смотрю, вы что-то все евреи, - поинтересовался гражданин.
   - У нас оркестр еврейский, - пояснили оркестранты.
   - А я евреев уважаю, - оживился гражданин. - Как ни возьми хороших музыкантов - все евреи. А учёные - там математики, к примеру, химики и физики - опять евреи. Как хорошие учителя - опять евреи...
   А уже вовсю разливалась по стаканам водка.
   - Хотите? - предложили гражданину.
   Разумеется, кивнул он головой. Взял полстакана водки и продолжил наскоро:
   - А как хорошие врачи - опять евреи.
   Выпил свою водку, заел ломтем колбасы, вздохнул и заключил свой монолог:
   - Но хитрые, падлы!
   Благодаря вековечно похожему отношению к нам других народов и еврейские праздники обрели постепенно некое общее звучание. Сын одного моего приятеля нашёл точную общую формулу проведения всех еврейских праздников. Она проста. Ведущий говорит:
   - В таком-то и таком-то веке такой-то и такой-то деятель решил извести еврейский народ до единого человека. У него ничего не вышло. А теперь давайте покушаем.
   О том, как раздражает даже в мелочах наша активность, расскажу короткий эпизод с актёром Леонидом Каневским (помните "Следствие ведут знатоки"? - это был пик его известности в Союзе). Он и сейчас ещё подвижен и экспансивен - в молодости он был подвижен, как ртуть, говорил громко, да ещё жестикулировал. И в киевском автобусе он как-то разговаривал с друзьями. Очевидно, ему было хорошо и увлекательно, сыпались слова и двигались, им помогая, руки. И не выдержал шофёр автобуса. Он выключил галдящее радио и замечательные в микрофон сказал короткие слова:
   - Развязно себя ведёте, Соломон!
   Порою удаётся уловить совсем случайно те штрихи, нюансы, отблески, что сопутствуют образу еврея в так называемом коллективном сознании. Как-то в Берлине моего приятеля попросили поговорить с некой женщиной, настырно утверждавшей, что она еврейка, и поэтому община ей должна помочь. Он согласился с ней поговорить и, прежде всего, спросил, естественно, почему она уверена, что мать её была еврейка. Потому что мать моя на пасху всегда пекла мацу, ответила женщина.
   - И как же она её пекла? - спросил приятель.
   - По закону, как все, - ответила женщина, - замешивала тесто, клала дрожжи...
   Мой приятель чуть подёрнулся неосторожно, и женщина с готовностью сказала:
   - Добавляла чуточку крови...
   Я из романа своего "Штрихи к портрету" вытащу сюда одну историю, рассказанную мне старым зэком. Было это в лагере на Северном Урале где-то в начале пятидесятых годов. В бараке вечером однажды завязался спор, какой национальности людей больше всего сидит по лагерям. Кто-то немедленно сказал, что русских, но его остановили, пояснив, что следует считать в пропорции к количеству этой нации во всей империи. Тогда кто-то сказал, что грузин - ибо кавказцев было много в лагере, но разные они собой народы представляли. Опытные зэки быстро согласились, что в пропорции если считать, то более всего сидит евреев. Пожилой украинец, молча лежавший до сих пор на нарах, услыхав это согласное мнение, с омерзением сказал:
   - Какая нация: всюду пролезет и своих протащит!
   Эти дивные слова мне ключевыми кажутся и для споров об активности в революции, и при обсуждении количества Героев Советского Союза в войну, и для многого, многого прочего. Забавно прочитать мне было как-то (в "Нашем современнике", естественно) о периоде борьбы с космополитами и дела врачей. Немыслимые выпали евреям унижения тогда: кто испугался, кто поверил, кто воспользовался. Вся та боль, нанесенная целому народу, рассосалась и растаяла вместе со временем. И вот уже мыслитель из почтенного публицистичного дома пишет, об эпохе той вспоминая, что даже в те года, какой из списков ни возьми с лауреатами Сталинских премий - чуть не треть из них окажутся евреями - кто явный, кто не сразу угадаешь. Конечно! А куда же было деться от кошмарной этой нации, весь разум свой, все силы и усердие отдавшей этой дьявольской империи. Есть у меня одна угрюмая и еретическая убеждённость: если б Гитлер свою ненависть к евреям придержал до некоей поры, то неисчислимое количество евреев так же озаренно и старательно работали бы на Третий Рейх.
   Веский довод в пользу этой мрачной убеждённости моей: нам свойственна беззаветная слиянность с духом той эпохи и того народа, где застало нас рождение и зрелость. Не случайно все века Арабского халифата, где евреи жили полноправно и спокойно, лучшие еврейские поэты и философы писали на отменном арабском языке; в Германии они такими стали немцами - достаточно назвать хотя бы Гейне, а в России так они восприняли дух разрушения во имя справедливости и счастья сразу всех, что страшно вспомнить их кошмарную активность. А понимал ли кто-нибудь из них, что обречён? Навряд ли. Так же, как они навряд ли это понимали бы, трудись они на Третий Рейх.
   Отец писателя Григория Кановича, портной по профессии, с осудительным сожалением сказал о соплеменниках пронзительные слова: "Мы слишком раскаляем утюг, гладя чужие брюки". И лучше об усердии еврейском не сказал, по-моему, никто.
   А что касается нашей пресловутой житейской сметки (видеть наперёд - её естественное свойство) - я только напомню, как в тридцать девятом году Жаботинский распинался в голос, объясняя польским евреям, что из Германии идёт к ним смерть, и надо уезжать куда угодно Был освистан, даже назван был фашистом сгоряча, сегодня вспоминать об этом дико и необходимо.