- Вспомните хоть что-нибудь,- взмолился я. И гениальные услышал две строки:
   Барлы шарлала на столе,
   барлы шарлала.
   Согласись, читатель, что только ради этого стоило тащиться в Австралию!
   А на следующий после выступления день пошёл я в местный зоопарк. Я зоопарки вообще люблю и всюду, где оказываюсь, их стараюсь посмотреть. Берлинский, в частности - один из лучших, я там часа два проторчал возле человекообразных обезьян - моя бы воля, я бы вообще там поселился. Вот и в Мельбурне я прежде всего кинулся смотреть на наших предков. И, обалдев, застыл. Природа ведь в Австралии развивалась замкнуто, отсюда уникальность кенгуру и прочих сумчатых, но обезьяны... У всех человекообразных взрослых и детей, самцов и самок - были скорбные и грустные лица пожилых евреев. Даже двое только что родившихся уже о чём-то тосковали. Я простоял там минут тридцать, когда приятель мой, молча куривший в стороне и видевший моё наслаждение, подошёл, чтоб усугубить впечатление. Знаю ли я старый местный анекдот? Конечно, нет. А дело в анекдоте было так: стоял на том же месте, где сейчас торчу я, точно такой же израильский турист. Стоял-стоял, потом не выдержал и спросил у вон того орангутанга: "Ицик, это ты?"
   Я рассмеяться не успел, как оказалось, что орангутанг ему ответил: "Тихо, я на работе!"
   Ну, а теперь скажите - стоило за этим ехать в Австралию?
   Так вот, на мой взгляд, - несомненно. И в другие страны - тоже. Я, быть может, потому и езжу.
   А как порой бывает тяжело, ведь никому и не расскажешь - не поймут. Поскольку сцена, огни рампы, благодарно стихшая публика, пой - не хочу и наслаждайся в фокусе внимания. Эту херню не опровергнешь, ибо она тоже есть. Но есть и другое.
   Как-то позвонил приятель из Ашдода: приезжай, немного почитаешь, платят на месте. Помянув ещё раз, как похожа жизнь актёра на работу девушек по вызову, я тут же, разумеется, приехал. Зал спускался к сцене крутым амфитеатром, набит был битком и явно только что приехавшими: это больше всего видно по глазам -первые месяца два вполне безумные глаза у нас у всех, куда бы нас ни занесло и как бы ни сложились обстоятельства. Всё так и оказалось, это понял я по первому же выступлению. Какой-то банковский деятель принялся усердно убеждать собравшихся, что ввиду его невероятной нутряной любви к приезжим из России все они должны иметь дело только с его банком, не соблазняясь на заведомо лживые посулы всех других. Следом за ним выступил не менее достойный человек, владелец или представитель какой-то огромной и ведущей (по его словам) технической компании. Заявил он сразу, что так любит всех сидящих тут, что с завтрашнего дня готов им продавать стиральные машины, холодильники и прочее -за полцены. Но без гарантии, добавил этот всё же честный человек. Хотя и не потупился. Я, стоя за кулисами, невежливо от смеха хрюкнул, зал не реагировал никак. Но все всё поняли, а их реакция пришлась как раз на мой черёд. Какая это каторга читать стишки в болото, в вату, в мёртвое молчание, в как бы безлюдное пространство, хотя ясно видишь лица - это мне не передать. Невидящие глаза, обращённые куда-то мимо меня, ясно говорили о тягостном и напряжённом размышлении: а как нас хочет обмишулить этот? Минут через пятнадцать зал пришёл в себя, сообразив, что я - нелепая случайность в этом действе, не опасен, позван только ради развлечения, и всё, что я плету, призыва тратить деньги или как-то непривычно поступать не содержит. Тут послышались первые смешки, глаза уже смотрели на меня и явно видели, а главное - установилось в зале то дыхание, которое известно каждому, кто часто выступает: зал с тобой. И вскоре был вознаграждён я за муки, просто-таки счастье испытал, услыхав слова, которые ни в кои веки сам не выдумаешь, поскольку родились они из самой глубины истинно советского человека. Я читал стишки самиздатского ещё времени из цикла под уютным чисто московским названием "Вожди дороже нам вдвойне, когда они уже в стене". И на каком-то из стишков (об Ильиче, по-моему) из зала вдруг по слышался хорошо поставленный, по прокурорски звучный женский голос:
   - А почему вас не расстреляли?
   В голосе такая слышалась категорическая непреклонность - я вдруг ощутил смутную вину, что со мной этого не случилось. Даже что-то оправдательное залепетал: дескать, сидел, но повезло, вот уцелел - но так неубедительно звучало - я переметнулся наскоро на стишки о любви. А после выступления этот вопрос я благодарно записал, осознавая явленную им душевную глубину.
   До сих пор помню свой конфуз, когда был приглашён к старикам и старушкам, которых у нас часто зовут "китайцами" - Это дети той послереволюционной эмиграции, что оказалась в Шанхае, Харбине, и сюда попали много позже. Им свойствен поразительно сохранный и чистый русский язык - он у них остался таким ещё со времени царских гимназий, и я с бодростью и упованием принялся им излагать свои рифмованные впечатления от жизни. Боже, какой ждал меня кошмар! Эти воспитанные люди смотрели на меня внимательно и с видимым доброжелательством, им очень-очень хотелось, чтобы им понравились мои стишки, но ничего с собой поделать не могли: они меня не понимали. Все реалии моей вчерашней жизни, от упоминания которых то смеялись дружно, то качали головами те, кто жил в России эти годы - были почти полностью чужды и слабо понятны людям из Харбина и Шанхая. (После как-то в утешение мне рассказали о подобном же афронте у Галича, когда стал петь он свои песни для парижской первой эмиграции). Я почитал минут двадцать в это улыбчивое ватное пространство и сдался.
   - Давайте лучше попьём чаю и поговорим,- взмолился я.- Мне есть, о чём вас расспросить, и я вам лучше отвечу на вопросы, потому что плохо сегодня что-то читается.
   Очень были счастливы бедные старички такому гуманному повороту событий, с облегчением повалили к столу, и мы часа полтора замечательно пообщались, потому что они все давно уже не видели друг друга и с жаром принялись за болтовню, забыв обо мне сразу и начисто. Но я, однако, был сполна вознаграждён за неудачу: в самом конце вечера подошла ко мне старушка с очень морщинистым лицом (деталь эта окажется важна) и извиняющимся тоном мне сказала:
   - Игорь, вы не обижайтесь, но мне совсем не нравятся ваши стихи.
   - Бог с вами, - искренне удивился я, - кому-то нравятся, кому-то нет, дело вкуса, я ничуть не обижаюсь.
   - Нет, - старушка чуть поджала губы, огорчённая моим непониманием. - Я филолог, и в литературе сведуща достаточно. У вас есть мысль, энергия, напор, но пишете вы совсем не то, что нужно, и не так.
   Я непристойно хищно встрепенулся:
   - А что и как нужно писать? - елейным голосом спросил я. И в памяти моей мелькнули все советские редакторы, годами наставлявшие меня на праведные и печатные пути.
   И на моих глазах морщины у старушки вдруг разгладились, она помолодела, мигом впав в своё вертинско-гимназическое детство, и мечтательно сказала:
   - Ну вот так, к примеру, вы бы не смогли? И прочитала:
   В хрустальном сосуде две розы цвели,
   и скрипки печальные пели вдали.
   - Я попробую, - покладисто отозвался я. Мечта писать красиво и возвышенно теплилась во мне уже давно.
   - Голубчик,- произнесла старушка твёрдо, жёстко и руководяще, - идите и работайте!
   И я пошёл. Признаться, я попробовал в тот вечер написать высокий стих. И первые две строчки безусловно удались. Они были такие:
   А дама тосковала по нему
   и горестно заламывала руки...
   Но тут я вышел на рифму "брюки", и естественные сопутствующие ассоциации не дали мне закончить этот первый в жизни высокий стих. Но я ещё не теряю вялой надежды.
   Одна из странных радостей публичного существования на сцене и экране это узнавание на улицах и где ни попадя. Я знаю несколько своих коллег, которые от этого испытывают дикий кайф, а лично я - немедленно себя ощущаю пойманным на месте самозванцем.
   При узнавании почти всегда услышишь что-нибудь трогательное, а то и грустное. Как-то я летел в Москву, население в самолёте было российское, и ко мне подошли несколько человек с просьбами об автографе на чём придётся. Сидевшая рядом со мной молодая женщина смотрела на меня, явно желая заговорить и колеблясь, а потом сказала:
   - Нет, Игорь Миронович, я всё-таки хочу вам рассказать, что я вам очень благодарна. Я была в разводе, а два года назад познакомилась с мужчиной, который меня буквально обчитал вашими стихами. И я сдалась. И мы уже два года вместе, и нам очень хорошо, он меня сейчас придёт встречать.
   И я с ним познакомился, обоих пригласив на выступление. Мне это было так приятно, что буквально через день, сидя в одной редакции, я это вспомнил, не замедлив похвалиться.
   - Ну и что? - заметила одна из сотрудниц. - У меня была такая же ситуация ещё лет пять назад. В период цветов и шоколадок мне приятель тоже читал ваши стихи, и я тоже очень быстро сдалась, хоть знала их не меньше.
   Что-то было грустноватое в её тоне, я не сразу уловил и тоном опытного сводника спросил: а как теперь?
   - Давно уже никак, - ответила женщина, - он и в постели продолжал читать ваши стихи. Вас это радует?
   От узнавания, однако, порой редкостная проистекает польза. Как-то в Москву со мной поехали приятели-киношники, чтобы на месте сделать кино с разными видами моей персоны у Кремля и Мавзолея. Главное же было в этом почти импровизированном фильме - зэковские байки, которые я должен был повествовать в стенах Бутырской тюрьмы. Ибо в это время, следуя властным веяньям эпохи и необходимости кормиться, Бутырская тюрьма гостеприимно распахнула свои двери для съёмок внутри неё - за весьма солидную оплату, но моих приятелей расходы не остановили. И по ходу дела они вошли в такое вдохновение, что предложили мне съездить и в мою любимую, насиженную мной Волоколамскую тюрьму, что мы и сделали однажды утром. Но до Волоколамска (два часа езды из Москвы) свежий и доходный дух эпохи не довеял, и поэтому немедленно наш пыл подсёк на корню дежурный мент. Даже составив протокол о "пресечении несанкционированных съёмок" возле охраняемых тюремных стен. Мы грустно поплелись в раскинувшийся рядом церковно-монастырский заповедник, выпили по глотку из прихваченной бутылки и стояли, закурив, под окнами какого-то казённого здания. Оказавшегося конторой этого музея. Из дверей вдруг вышла женщина и мне приветливо сказала:
   - Игорь Миронович, зайдите внутрь, пожалуйста, вас просит в кабинет наша заведующая.
   Сейчас погонят и отсюда, было моей первой мыслью. Ничего подобного! Уже дымился кофе на столе, печенье горкой высилось на блюдечке, и две симпатичные молодые женщины разрешили пригласить всю нашу киногруппу. На вопрос, что привело меня сюда, ответил я правдиво и уклончиво: приехали снимать, но вот возле тюрьмы нам не позволили, не знаем, как нам быть. А вот же колокольня пятнадцатого века, радушно сказали женщины, мы туда туристов не пускаем, лестница опасная, но вам дадим ключи. Не веря своему киношному счастью, поднимались мы по ветхой и крутой лестнице. С верхней площадки колокольни открывался дивный и подробный вид на вожделенную тюрьму. Жизнь всегда побеждает смерть во всех её видах, думал я возвышенно и благодарно.
   Был я в сильной эйфории от нечаянной удачи, и ослабли мои внутренние вожжи. Это я к тому, что коротко и сильно ухватил меня за душу бес тщеславия. Я мигом опознал его. Поскольку, лестницу одолевая, думал, как уместно было бы двух этих женщин каким-нибудь подарком отблагодарить за помощь и участие. И первое, что в голову пришло: как жаль, что нет со мной книжек, я бы написал на них красивые автографы. Я спохватился, беса опознав, самовлюблённым идиотом обозвал себя в сердцах, а после - гнусным именем поэта одного, который с этим бесом проживает неразрывно весь свой век. И полегчало, бес исчез. Но вместе с ним - и мысли о необходимости немедля как-то выразить свою душевную признательность. И я хоть тут, с огромным запозданием хочу сказать спасибо - вдруг вам попадётся эта книга, бабоньки, дай Бог вам всяких радостей за ту огромную, что вы доставили мне тогда в Волоколамске.
   В Москве я как-то возвращался из гостей, уже было довольно поздно, ехал я, скорей всего, в последнем поезде метро. А на эскалаторе, повезшем меня вверх, никого не было. Кроме высокого худого парня, ехавшего метрах в десяти выше меня. И парень этот, обернувшись, более не сводил с меня глаз. Когда же эскалатор вышел на горизонталь, то я увидел, что он стоит у самого выхода, нескрываемо меня поджидая. В фойе метро уже был потушен свет. Это был год девяносто второй примерно, я был по уши напичкан историями о дерзких и наглых ограблениях. Мне оставалось до него чуть-чуть, и я решил сопротивляться, благо выпил я довольно мало по случайности. Он был явно выше меня, я холодно сообразил, что бить его ногой в пах, как меня некогда учили, мне не по росту. Значит, - под колено, а уж там - руками. Мне до него оставалось метра полтора, уже я чуть замедлился, чтобы ловчей ударить, когда парень мне сказал: - Игорь Миронович, а вы вчера на выступлении неправильно цитировали философа Соловьёва.
   Я остановился, ноги у меня стали ватными и проступил холодный пот. Какой же ты мудак, подумал я, ещё всего секунда оставалась. И почувствовал, что лучезарно улыбаюсь. Он проводил меня до дома, этот долговязый эрудит, и ещё рассказывал возле подъезда, как не верит в новую Россию. И автограф попросил, прощаясь. Я не рассказал ему, какой автограф собирался я ему оставить, мне было стыдно за мой страх.
   Немного об автографах теперь. В антрактах, когда я надписываю книги, каждый раз я заново и искренне недоумеваю: для чего мои корявые слова нужны этим прекрасным людям? Я напишу эти слова - пожалуйста (более всего я люблю надпись - "С древнееврейским приветом"), только что это прибавит книге? Что-то всё же прибавляет, очевидно, ибо как-то раз в Театре эстрады надписал я (и в антракте, и после концерта)- четыреста книг. Не меньше часа у меня ушло на это, очередь тянулась нескончаемо и празднично, ещё я с кем-то словом перекидываться успевал, и даже пьянка задержалась в этот день. А бес тщеславия меня тогда не посетил ни разу, свербила только жалостная мысль, что неприлично употел, и негде наскоро ополоснуться.
   Книги-то я, кстати, стал надписывать задолго до того, как вышла моя первая. У моей приятельницы Люськи была огромная библиотека разной классики, и я эти собрания сочинений все ей постепенно надписал. Нет, уважение к авторам я соблюдал полное, я от их имени и писал на ихних книгах. "Люсёночек, не будь тебя, я столько бы ни в жизнь не сочинил. Твой Чарльз". Это, как вы понимаете, - от Диккенса. "Прекрасной Люсе с тайной страстью - Саша" - это Блок. И то же самое с любовью написали ей Некрасов, Фет и Тютчев, Бальзак, Стендаль и даже сам ("твой верный Джек") Джек Лондон. Уезжая, она всю свою библиотеку раздала знакомым, им тоже наверняка приятно держать книги с автографами замечательных людей.
   От узнавания хотел бы отличить я опознание, сейчас я поясню этот неловкий термин. Тут бывает и смешно, и холодок по коже. В маленьком американском городе Остин две юные местные девушки повели меня с утра в небольшое старое здание земельного управления округи. Здесь работал некогда и здесь был арестован (вскоре осуждён - за, кажется, растрату) некий Сидней Уильям Портер. Он сидел недолго, а потом известен стал как писатель О`Генри. В детстве я читал его впервые, обожаю до сих пор, с того и поплёлся в этот скучный особняк.
   Уже давно соорудили там слегка мемориальный угол, и билеты бойко продавали, и брошюры-проспекты, у меня от этого всегда щемит немного сердце, я контору, где сидел любимый писатель, посмотрел бы лучше издали, но было поздно. Нас сопровождал высокий вылощенный распорядитель и что-то малоинтересное бубнил, мне девочки переводили. Как он тут высиживал рабочий день? - угрюмо думал я. Или писал уже, таясь от начальства? Я попросил узнать, нет ли здесь по случаю чего-нибудь, связанного с его отсидкой. Нет, ответил наш гид, о тюремном периоде жизни Уильяма Портера вообще ничего не известно. Скажите ему, попросил я девочек - переводчиц, что это не совсем так, в тюрьме сидел с О'Генри некий человек, обожавший его и написавший впоследствии книгу "С О`Генри на дне". Тут музейщик дико возбудился и спросил у девочек, кто этот осведомлённый джентльмен. Они ответили (я даже уловил нехитрый текст), что это некий русский поэт, который тоже некогда сидел. Лицо распорядителя осветилось счастьем знания, и он воскликнул:
   - Евтученко!
   Услыхав, что Евтушенко не сидел, а я - это не он, рослый мужчина огорчился, как дитя, а я почувствовал себя виноватым и почему-то аферистом-самозванцем. Но сразу нам уйти не удалось. Как бы компенсируя своё незнание по поводу О`Генри, служитель произнёс горячий длинный монолог, и я его дослушал до конца. Мы просто не знали, оказывается, что Евтушенко сидел, и много лет, но, несмотря на это, оставался, даже сидючи в тюрьме в Сибири, вдохновителем борьбы с тоталитарным сталинским режимом. Он был знаменем и символом этой борьбы, именно поэтому его боялись убить, а просто не разрешали ему продавать его книги и не пускали за границу. Отпустили уже много позже, когда пришёл к власти Горбачёв, его ближайший друг и давний соратник по освободительной борьбе.
   Я выслушал всё это молча и с сердечной благодарностью пожал руку своему просветителю. Какое счастье, попросил я девочек ему перевести, что есть ещё на свете знающие и с хорошей памятью люди. А когда мы вышли, две эти пичужки у меня осведомились, так ли это всё и было с Евтушенко, я угрюмо буркнул, что на самом деле всё было ещё суровее и героичней, и они от женского горячего сочувствия к такой судьбе коллеги моего позвали меня выпить кофе и немного покурить.
   А ещё случилась как-то история, наполнившая меня гордостью за известность в подлунном мире некоего прекрасного имени. Но это уже было в Италии. Оказавшись в Равенне, наша большая экскурсионная группа тут же поплелась, естественно, на могилу Данте Алигьери. Прямо в переулочке стоял небольшой склеп, а в нём - надгробие. Я украдкой чуть его погладил (начитался я о жизни Данте перед самым отъездом), после вышел, закурил задумчиво, и тут меня все окружили, гогоча и предвкушая. Пока я стоял в склепе, Сашка Окунь с женой Верочкой наломали кучу веток с росшего позади склепа старого лавра, наскоро скрутили их в венок, который на меня и водрузили. Конечно, я был счастлив и польщён (весьма усугублялось это тем, что выпить я успел ещё в дороге). Но шутка оказалась тем смешней, что все вдруг вспомнили, что Данте был довольно длиннонос, венок на мне напоминал о всем известной гравюре в профиль с сильно висящим носом. Мы пошли по городу дальше, я шёл впереди группы и благословлял прохожих величавым мановением руки. Прохожие ничуть не удивлялись. Итальянцев карнавалом не удивишь. Более того: они приветливо кивали мне и говорили: "Данте?" Кто-то высунулся из машины: "Данте, си?", и точно то же самое спросил владелец лавочки, куда я забежал за сигаретами. "Данте, да", - подтвердил я, но сдачи дождался. А минут через десять какая-то пожилая тётка нарушила единодушное узнавание. "Кто это?" - спросила она. А в нашей группе некая интеллигентная женщина давно уже изнемогала от ненужности своего английского языка (гостеприимным итальянцам по фигу любой чужой язык, они всё понимают с полувзгляда) - тут она и оттянулась. Это не Данте, объяснила она вежливо и назидательно, это известный русский поэт. Итальянка поняла, и все лицо её озарилось счастьем догадки:
   - А!- воскликнула она просветлённо, - Пучкин!
   Как-то раз в маленьком московском кафе, где ежедневно поют барды, я читал свои стишки с маленькой сцены, откуда легко просматривался весь зал. Слева от меня, сдвинув столики, гуляли новые русские. Может быть, и не такие крутые, как в анекдотах, но явно упакованные господа. В антракте мы курили на улице, они стояли чуть поодаль, и один из них окликнул меня: Игорь Миронович, подойдите к нам, я расскажу вам историю, будете довольны. Я подошёл.
   - Знаете,- сказал симпатичный молодой мужик,- я тут наткнулся на ваш сборник стихов, половину сразу выучил наизусть и весь вечер ваши стихи талдычил моим друзьям. А утром они звонят мне и говорят...
   Для впечатления он сделал небольшую паузу, и тон его неуловимо изменился на слегка угрожающий:
   - Что же ты, Андрюша? Мы послали шофёра, он купил этого твоего Гёте, а там ничего нету из того, что ты вчера читал.
   Я благодарно рассмеялся: вот ещё одна разновидность узнавания.
   Я без наставников, я лично сам за эти годы непоспешно постигал азы актёрского ремесла, которые преподают, по всей видимости, в самом начале обучения. Или по ходу репетиций, Бог их знает. Никто меня не надоумил, например, как нам необходимы мелкие домашние заготовки. А наткнулся я на это, как-то сгоряча употребив со сцены простенькую собственную шутку очень давнего разлива. И немедля ощутил благодарное восхищение зала, полагавшего, что я настолько находчив. Словом, есть у меня нынче молниеносные расхожие остроты, сильно выручающие в типовых ситуациях. Так, например (о многих я не проболтаюсь, а эта - всё равно украденная у кого-то), на вопрос, удачно ли я женат, я отвечаю не банальным "да", а говорю, как бы подумав:
   - Да, весьма удачно. Я при заполнении любых анкет в графе "семейное положение" пишу всегда - "безвыходное".
   Негоже, вдруг подумал я, так легкомысленно пробалтывать свои заветные ремесленные тайны, только глупо и скрывать их - буду вынужден теперь изобрести что-нибудь новенькое. Не в силах я разумно промолчать, когда мне что-то кажется забавным.
   Тут отступление и вовсе не по теме, а скорей - о некой авторской черте характера. Эту историю не только у нас в доме, но и в доме у друзей частенько вспоминают, чтобы ненароком поглумиться надо мной. Когда меня только-только посадили, то неведомые мне психологи с Лубянки приняли весьма хитроумную (с их, точки зрения) линию обработки моих близких и друзей: как бы случайные, но где-то что-то слышавшие люди излагали нашим заведомым знакомым нечто о моём преступном прошлом и о том, как можно мне помочь. Охота шла у них за Витей Браиловским, редактором подпольного журнала "Евреи в СССР" (он должен был, согласно замыслу Лубянки, идти вместе со мной по сугубо уголовному делу), я же призван был постепенно обрести ореол крупного крутого уголовника, много лет искусно прятавшего от семьи свои преступные затеи. Именно такую версию изложил моей тёще и чекист, который попросил о встрече и нарассказал ей много интересного о моём прошлом. Среди этих мифов и параш одна история слегка расстроила тёщу: ей сообщили, что примерно год назад в Москве, в Парке культуры и отдыха имени Горького происходил (не много и не мало) - всесоюзный тайный съезд преступного мира всей империи, точней - его виднейших представителей. Каким бы тайным ни был он, а несколько чекистов туда проникли и вели контроль. Так вот, весьма заметную роль на этом сходняке преступников играл, почтенная Лидия Борисовна, ваш зять Игорь Губерман.
   И что-то проскользнуло, просочилось в душу тёщи (гениальный был завет у иезуитов: клевещи, клевещи, что-нибудь да останется), и она неприкрыто разволновалась. Витя с Ирой Браиловские, чтобы успокоить её, принялись лихорадочно измышлять аргументы в доказательство того, что это ложь. Потратили они дня три, надумали необходимое и приехали к Лидии Борисовне.
   - Вот почему это враньё, - горячо начала Ира...
   - Я знаю, это полное враньё,- сказала тёща. И в ответ на изумление мыслителей она им пояснила лучезарно:
   - Видите ли, если б это было правдой, он наверняка нам это разболтал бы.
   Вот такая репутация у меня в семье, и я её сейчас упрочу, обнажая свою тёртую актёрскую душу. Чуть ли не в первый же год гастрольных скитаний я вдруг поймал себя на странном и заметно ощутимом чувстве надменности по отношению к залу. Я испугался и расстроился. Страха перед залом у меня не было никогда (а мне рассказывали, что такое бывает). Я за полчаса до выступления начинаю волноваться и к началу иногда трясусь, как заячий хвост, но подхожу к микрофону - и всё проходит. Один коллега мне сказал, что так и надо - Яблочкина, например, добавил он глумливо и назидательно так и тряслась до ста одного года. Словом, волноваться надо, и полезно для актёрского куража. Но вот надменность?
   Стал я спрашивать бывалых выступалыциков. Об отношении их к публике и что они об этом знают. И услышал я такое! Выходило в среднем, что любой профессионал испытывает тройственное чувство: страха перед публикой, презрения (высокомерия как минимум) и благодарного почтения. Никак это совместно не сходилось в ощущении моём, я продолжал расспросы, натыкаясь на удивительные крайности.
   - На сцену надо выходить со стоячим хуем! - жарко говорил мне один матёрый эстрадник. - Вот, дескать, я вас всех сейчас! Но всё это должно быть у тебя глубоко в душе - ты понял?
   - Публику надо любить! - медленно и обаятельно ответил мне известный актёр, тоже работающий на эстраде в одиночку. - Я перед началом каждый раз нахожу дырочку в задней кулисе и на них смотрю. Вот сидит, вижу, толстяк с уже заранее хмурой физиономией - мол, меня ничем не удивить, я просто так зашёл. А через ряд - сухая вобла, смотрит сквозь очки и чем-то уже заранее недовольна. Рядом парень с девкой, этим вообще на меня насрать, они сейчас обнимутся и так застынут, ничего не слыша. А вон с таким тупым лицом, что непонятно, для чего припёрся. И глухих старух человек сорок в первых рядах, эти на имя приплелись. А я их всех люблю, - вдруг выкрикнул он, явно спохватившись.- И тебе советую. Ты так и повторяй про себя молча: я люблю вас, я вас всех люблю. Ты понял?