А Бехтерев сказать это не мог по множеству причин. Я перечислю их не по порядку весомости, поэтому я первой назову то ничтожно краткое время, которое врач Бехтерев наблюдал своего пациента. За время разговора о бессоннице и головных болях (включая малоподвижную руку) просто невозможно сделать полноценный врачебный вывод о патологическом характере всей личности - тем более настолько скрытной и уклончивой. А Бехтерев - весьма ответственный был врач, и этому как раз учил своих бесчисленных учеников.
   В те годы я встречался (были ещё живы) с учениками Бехтерева, боготворившими его и, в частности, вспоминавшими его незаурядную психиатрическую проницательность. Допустим, что он что-то ощутил и заподозрил. Только в этом случае он ничего не произнёс бы вслух. Поскольку клятва Гиппократа, включающая сохранение врачебной тайны, - для него была святыней, а не пустым формальным ритуалом посвящения во врачи. И этому он тоже обучал своих учеников как некой заповеди веры.
   Далее. Похоже, что причины я располагаю по мере убывания весомости. Но мне-то кажется, что все они весомы одинаково. Судите сами. В двадцать седьмом году ещё не был наш генсек настолько всемогущ, чтобы за несколько часов организовать безупречно тайное убийство известного всей стране человека. А Бехтерев умер в тот же день. Вечером они были с женой в театре (да, заходили и в буфет, там с ними была целая толпа знакомых - все урывали время пообщаться), после чего поехали они в гостиницу, где ужинали в номере, а ночью ему стало плохо. Было ему семьдесят уже, и сердце это или отравление, установить не удалось. У него вынули мозг - таково было его завещание, он только что основал Пантеон мозга, где собирался исследовать анатомические и прочие особенности мозга выдающихся людей, и по иронии судьбы оказался первым экспонатом. А вскрытия не делали, и в мифе появилась некая зловещая деталь, что вскрытие запрещено было приказом наркома здравоохранения. И его останки (вместе с банкой, где законсервировали мозг) были отправлены в Ленинград при огромном стечении народа - сохранились кинокадры.
   А я ещё одну причину знал, и тоже вескую. Вслух никогда и ни при ком не разговаривал Бехтерев (в полное отличие от своего коллеги Павлова) о том, как он относится к советской власти и что он думает о ней. Ибо в семнадцатом году летом, в кратком промежутке между Февралём и Октябрём, написал повсюдно почитаемый профессор Бехтерев статью (в самой известной питерской газете напечатав), что по степени вреда большевики намного для России пагубней, нежели любые немецкие шпионы. О, он не мог не понимать, что ему ещё о ней напомнят, и свои принимал посильные меры: например, в двадцать каком-то году, будучи в Праге, уговорил остаться там свою дочь. Сам он без России жизнь не мыслил.
   Все ученики его, старые уже профессора, насмерть перепуганные той эпохой, которую чудом пережили, на мои горячие расспросы откликались вяло и безразлично. Нет, ни о каком убийстве они вроде бы не слышали до середины пятидесятых годов (ни разу за тридцать лет!), а после хлынуло такое море сведений о мерзости и крови, что и эта легенда просочилась невозбранно, как-то машинально утвердившись. А быть может, что-то помнят близкие? говорили они мне, чтоб отвязаться. На дворе был год семьдесят пятый, и ещё лет десять оставалось до поры, когда вдруг все заговорили громко, оживлённо и взахлёб. А дочка Бехтерева была ещё жива, и я давно с ней в переписке был. Я излагать ей миф не стал, я просто у неё в очередном письме спросил, не доносились ли до неё какие-либо слухи о неясной, как бы сильно преждевременной (уж очень был здоровый человек) смерти отца. Старушка мне ответила с готовностью и очень возбуждённо. Да какие слухи! - писала она, вся родня всегда прекрасно знала, что Владимира Михайловича отравила молодая жена-мерзавка с целью получить его денежные накопления. Не сходилось, ибо Бехтерев в те годы вовсе не был даже состоятельным человеком. Всё, что удавалось ему заработать врачеванием, он тратил без остатка на институт, который без его поддержки неминуемо бы развалился.
   Почему мне так хотелось опровергнуть этот миф? За истиной я вовсе не охотился. Но мне казалось (кажется и посейчас), что если человеку, совершившему такое море злодеяний, хоть одно пришить несправедливо, то это чуть скомпрометирует, поставит под сомнение и остальные все его злодейства.
   Я обо всём об этом написал в нетолстой книге "Бехтерев. Страницы жизни", и мне всё это исправно вычеркнул редактор, дороживший своим рабочим местом. Я огорчился, но немедля уступил (очень хотелось видеть книжку), так там и осталось некое глухое и зловещее упоминание. А после все, кому по собственному тексту это было нужно, вопияли об убийстве Бехтерева Сталиным, ссылаясь (кто ссылался) - на меня. Развелось огромное количество профессиональных вскрывателей язв прошлого (уже и безопасно это было, и доходно), и Бехтерева навсегда пришили бедному генсеку. Письма дочери отдал я, уезжая, в институтский архив.
   Однако же, я знал уже тогда, откуда появился этот миф. Меня постигло озарение и сладостное чувство достоверности его, поэтому доказывать я ничего не собираюсь, просто изложу - про озарение и про его проверку. Где-то я в восьмидесятых уже годах услышал или прочитал, как странно и загадочно умер весной пятьдесят первого года один видный российский психиатр. И нам сейчас не важно его имя, он забыт уже даже коллегами своими. А тогда он был профессор, знаменитость, директор крупной психиатрической клиники, был представителем советской психиатрии на Нюрнбергском процессе (что серьёзно говорит о его полной укоренённости в начальственной иерархии), и вдруг - без повода малейшего - покончил с собой. Случилось это поздно ночью или на рассвете. Вечером он вызван был к товарищу Сталину, с которым разговаривал о каких-то недомоганиях вождя. Приехав домой, он заперся у себя в кабинете и в течение нескольких часов ходил из угла в угол - это слышала жена. Потом раздался выстрел. Боялся лагеря? Понимал, что обречён, поскольку стал свидетелем какого-то заветного недомогания вождя? А может быть, и сам генсек сказал с присущим ему нероновским юмором: "Теперь, товарищ профессор, вы знаете обо мне слишком много". Сейчас об этом можно лишь гадать. Но где-то на бытовом уровне разговоров-слухов его незначащее имя подменилось именем, известным каждому. И подлинный досужий слух стал широко ходящим мифом.
   Я ощущал живое дыхание истины, и мой восторг легко себе представить. Я немедленно решил проверить свою мысль на человеке, в историческое чутьё которого верил безоглядно. Я позвонил Тонику Эйдельману и, волнуясь и гордясь, ему всё это изложил.
   - Ты понимаешь, - говорил я медленно для вящей убедительности текста, - ведь подмена эта могла быть совершена даже сознательно. Ты разве, например, поставил бы мне сто грамм и на закуску колбасу, если бы я тебе рассказывал душещипательную байку о самоубийстве некоего известного только в своих кругах профессора? Да ни за что! И я бы не поставил. Даже слушать бы не стал - вокруг тогда такое сотворялось! А про великого учёного, ещё когда поставившего нашему великому вождю такой всё объясняющий диагноз слушал бы, раскрывши рот. И рюмку бы налил.
   И к удивлению моему, Тоник немедля согласился. И потребовал на всякий случай всё записать (увы, он верил в пользу и сохранность текстов). И ещё сказал:
   - А как запишешь - приезжай. Я тебе поставлю рюмку за антинаучную методику мышления.
   Карнавал свободы
   В Сухуми некогда существовал изумительный обезьяний питомник. В наступившее смутное время нечем было кормить обезьян, и кто-то мне рассказывал, что питомник полностью разорён. Впервые я попал в Сухуми в начале шестидесятых, это был ещё цветущий курортный город, и я остро помню наслаждение от гуляний по нему. А где-то возле моря я наткнулся на забегаловку-столовую прямо под открытым небом. Только над столами были хилые навесики, почти от солнца не спасавшие, но тем не менее, там было полным-полно стариков. Они пили дивный кофе - две жаровни с раскалённым песком обеспечивали всех бесперебойно, запивали каждый глоток водой и ругали советскую власть на пяти языках. Кроме русского, грузинского и абхазского, там ещё были греческий и идиш. Я разобрался во всём этом не сразу, но когда я пришёл туда вторично, меня уже приметили, и ко мне подошёл худой старик, вежливо спросивший меня на идиш, откуда еврей. Я, как ни странно, понял и ответил столь же вежливо, что говорю только по-русски, из Москвы, а здесь в командировке. Старик молча перенёс свой кофе за мой столик и по-будничному очень задал мне вопрос, как живут московские евреи. В те года я начисто не ведал, как они живут, и честно ему это сообщил. Ну да, сказал старик печально и спокойно, мы начинаем замечать свой народ, когда нам больше не к кому прислониться. Любите кофе? - спросил он без всякого перехода. Очень, ответил я, в Москве такого кофе нет, хотя я покупаю его в зёрнах, сам мелю и варю в такой же джезве. Старик оживился, будто я рассказывал ему о жизни евреев. Просто вы снимаете его чуть раньше или чуть позже, чем нужно, заявил он уверенно. Среди друзей я слыл за матёрого кофевара и поэтому чуть поднял брови недоверчиво. Одна из жаровен стояла от нас неподалёку. Над одной из джезв возник холмик кофейной пенки, женщина при жаровне протянула руку и застыла, выжидая, пока холмик чуть опал, выпукло закатываясь за края сосуда - только тут она выдернула джезву из песка. Вот видите, сказал старик назидательно, кофе надо снимать, когда он охуевает. Я засмеялся благодарно, мы разговорились. Я в Сухуми был в командировке инженерной, но уже и начинал писать - нельзя сказать, что я такой уж был распахнутый в те годы, только почему-то через полчаса старик осведомлён был обо мне, моей родне, моих друзьях и помыслах так полно, словно я за этим и приехал. Это он мне так же вскользь и буднично сказал о теме стариковских разговоров, а на моё естественное недоумение пугливого московского интеллигента (я даже высказать его не успел) старик ответил сам в том смысле, что чекистов старики нисколько не боятся, они всю жизнь боялись только уголовного розыска, хоть и того не очень. Жить надо всем, добавил он туманно и доходчиво.
   А больше, к сожалению, я ни о чём его не расспросил. Я молод был тогда, был зелен и самодостаточен, как комнатная такса. Есть у итальянцев мудрая и грустная пословица: Данте даёт каждому столько, сколько тот может взять. А я в ту пору мог совсем немного. Именно старик, однако, мне сказал, что непременно должен я сходить в обезьяний питомник. И за это до сих пор ему я благодарен.
   Животные давным-давно уже используются медициной как модели, на которых изучается течение самых различных болезней, воздействие лекарств и всякое подобное, поскольку на модели человек безжалостно прокручивает ситуации, в которые поставить человека невозможно. Опыт, о котором вспомнить я хочу сейчас, был на той границе медицины с психологией, откуда просто и легко пускаться в некое спекулятивное психоложе-ство - любимую забаву тех, кто пишет о науке с дилетантской страстью к обобщению. Опыт этот был проделан некогда как раз в сухумском питомнике.
   Огромный и красивый гамадрил Зевс имел все основания испытывать довольство жизнью: в огромной обезьяньей стае был он сильнее всех и ходил в вожаках, его подруга Богема была нежна и послушна, и на упоительное единовластие никто из молодых не покушался.
   Время от времени люди забирали Зевса из огромной групповой клетки в маленькую камеру, где обучали весьма несложным действиям: по звонку он дёргал рычаг, на белый свет бежал к кормушке, а на красный делал что-то ещё. Всему этому он обучился очень быстро и легко, снисходительно и точно исполнял, за что неукоснительно получал в награду кусок яблока или конфету, после чего, довольный миром и собой, возвращался в родную стаю.
   Для начала его лишили верховодства - вместе с Богемой он был отсажен в отдельную клетку. Бедняга, он так привык руководить, повелевать и властвовать! А главное, что поселили его так, что видел он из клетки всю оставленную стаю. И с тоской он обнаружил, что его место немедленно занял другой самец - существо жалкое, бездарное, тупое и не замечавшееся им в пору владычества. Что в нём нашли эти кретины - обезьяны? Хорошо ещё, что рядом неотлучно оставалась Богема - её покорность хоть частично утоляла его боль. Но Зевс ещё не знал, что лишение власти - только первый шаг на уготованном ему пути ду- шевных потрясений.
   Вернувшись с очередных занятий в исследовательской камере, он обнаружил, что Богема пересажена в соседнюю клетку. Это уже было слишком! Он кидался на решётку грудью, рвал её, звал Богему к себе, она постанывала горестно и преданно - всё было напрасно.
   Испытания продолжились в виде неслыханного оскорбления: Богеме первой дали еду. Раньше Зевс неторопливо съедал самое вкусное, а все почтительно толпились вокруг, ожидая своей общей очереди. Тот же порядок соблюдала, естественно, и Богема. Теперь же, несколько минут недоуменно просидев возле еды, она, опасливо и виновато косясь на повелителя, начала есть первой. Зевс, бессильно рыча от унижения и гнева, метался по своей клетке, неспособный ввиду отсутствия словарного запаса произнести шекспировское: "О, женщины, вам имя - вероломство!"
   Дальше - больше. Его начали отрывать ото сна. Как будто кто-то свихнувшийся, перепутавший день и ночь, заставлял теперь и Зевса вращаться в том же противоестественном колесе работы в ночное время. Его безжалостно будили, уносили выполнять заученное и только потом отпускали поспать снова.
   А однажды он, вернувшись, обнаружил в клетке Богемы нового повелителя. Какая это была мерзкая образина, какой урод и кретин! А Богема уже ласкалась к нему, как некогда - к Зевсу, и напрасно Зевс кидался на решётку и кричал то яростно и злобно, то жалостливо и тоскливо.
   А его так же продолжали обносить едой, и от восторгов власти и могущества остались лишь мучительные воспоминания. Вся гамма отрицательных эмоций была, вероятно, проиграна на несложной психике этого несчастного подопытного обезьяна.
   Зевс запечалился и затосковал. Он уже не знал теперь, какие и когда последуют новые унизительные напасти. Но покорное их ожидание стало явным спутником его угрюмого и вялого существования. Куда-то подевались его былые общительность, весёлость и величавость. А былая смекалка! Он выполнял теперь заученное кое-как, лишь бы отделаться, стал часто путаться и вообще не реагировать, часами апатично и угрюмо просиживал в углу, стараясь не смотреть на мир, чтобы не видеть, что там происходит. У человека это состояние назвали бы депрессией, притом глубокой и опасной.
   А приборы беспристрастно зафиксировали: явно предынфарктное состояние. Аритмично бьётся сердце, прыгает кровяное давление, повышена нервозность, общее ухудшение здоровья. Ярость и страх, злоба и растерянность, бессилие, обида и тоска - стремительно сказались на доселе безупречном организме.
   Но эксперимент продолжался: Зевса пожалели. Для начала ему вернули Богему (о, как быстро она была прощена!) и обоих подсадили в стаю. Двумя ударами Зевс поставил на место карьериста-недоумка, вздумавшего властвовать вместо него, от радостного волнения съел тройную порцию еды (стая почтительно толпилась вокруг) и полностью выздоровел.
   Забавно вспомнить в этом месте Аристотеля, ещё когда сказавшего, что, изменяя место жительства, человек неизбежно теряет в трёх вещах: в деньгах, в здоровье и в престиже. Как-то очевидно стало мне из наблюдений за уехавшими из России, как здоровье связано с былым престижем (а опыт, только что описанный, - он лишь модель явления), однако те же ощущения присущи нынче и тем, кто остался в России, изменившейся настолько, что живут они теперь в совсем иной стране. Мне лень и ни к чему подробней размышлять об этом письменно (те, кто прочёл, - поймут), но с той поры ужасно тянет меня в каждом случае, где хочется понять, - найти модель и посмотреть на ней, что происходит и творится.
   Российскую модель мне даже не пришлось искать - она сама всплывала в памяти - я ведь из лагеря освобождён был очень уж недавно. Я лет несколько тому назад эту модель подробно описал в книге воспоминаний, только так она упрочилась за это время, что я её припомню снова.
   Представьте себе огромный исправительно-трудовой лагерь. В нём есть жилая зона с множеством бараков, есть непременная промышленная зона (труд исправляет), есть посёлок, где живёт надзорсостав, а также всяческие караулки, склады и казармы. Есть ещё барак усиленного режима (карцер или штрафной изолятор), всё окружено колючей проволокой и проволокой с током, а вокруг - вышки с автоматчиками. Внутри течёт установившаяся, донельзя тяжёлая и унизительная рабская жизнь. Древнее еврейское проклятие: чтобы вы были рабами у рабов -здесь ощущается во всей его кошмарности и полноте. И вдруг в один прекрасный день, построив зэков на плацу, начальник лагеря объявляет полную свободу. Часовые сходят с вышек, исчезают свирепые охранные овчарки, весь надзорсостав (такие же овчарки, но двуногие) закуривает и приветливо смеётся. Зэки все - в растерянности и смятении. Они сбиваются в группы, галдят и спорят, недоумевают и прикидывают, как им жить. Когда они в себя слегка приходят, то вокруг кипит уже другая жизнь. Первыми, естественно, сориентировались те, кто их охранял, и конечно же уголовная шобла. Уже продукты все со склада разворованы и спрятаны, уже промышленная зона разворошена сполна, и всё, что стоит хоть немного, продано в соседние деревни - те охотно покупают, ибо краденое дёшево. А в бывшем карцере - уже открыта типография большой газеты "На свободе с чистой совестью". А выпускает её бывший надзиратель карцера, ещё вчера садист и зверь, а ныне - эссеист, мыслитель и борец за права человека. В бывшем караульном помещении -роскошная гостиница для любопытствующих приезжих и возможных покупателей остатков лагерного добра. Казарма (где сейчас перешивают уворованную зэковскую одежду) - личное владение бывшего её коменданта, он первым догадался переписать строение на своё имя. И то же самое - со всеми остальными зданиями зоны. Оружия на зоне было столько, что его частично продают соседям, а частично сберегают, ибо устрашённые соседи поставляют в зону продовольствие - чтобы от голода оружие не пустили в ход, а кроме того - это естественная гуманитарная помощь растерянному населению. Еда привозится на лагерных машинах, а в чьих руках весь транспорт догадаться нетрудно.
   Уголовные паханы запросто сговорились с начальником гаража (у того жена и маленькая дочь, он согласился сразу), так что всё оформлено на трудовой коллектив. А все шестёрки уголовные и прихлебательская шелупонь из уголовников помельче - все в охране и опять же от сторожевых псов ничем не отличаются (разве что галстуками, когда едут в соседние деревни). Среди них полным-полно и бывших надзирателей - руководителей, разборки между ними постоянно происходят, но всегда они находят общий язык, поскольку одинаковая психология была у них всегда.
   Вот именно такое и случилось на необозримых просторах бывшего лагеря мира, социализма и труда. Только теперь пора напомнить, что на лагерном (отменно точном) языке огромная прослойка зэков тихих, работящих и совсем не криминальных так и называлась - мужики. И фраера-интеллигенты состояли в той же категории. Естественно, что все они (врачи, преподаватели, инженеры, учёные, рабочие и все-все-все) - в растерянности полной, на акулью хватку паханов и бывших надзирателей смотрят с ужасом, и так обидно им от бессилия и нищеты, что даже обуревает их порой тоска по канувшему упорядоченному лагерю. Тем более, что сил и сметки для добычи пропитания надо теперь гораздо больше: нет былой казённой пайки. Трудно потому ещё, что обрела свободу вся хищная тварь. А так как во множестве людей эта хищная тварь опасливо таилась, то теперь наглядно выявился их действительный душевный облик. Естественно, что прежде прочих этот облик выявился у вчерашних сторожевых собак империи, но то же самое нарисовалось вдруг и у начальственных овец, не считая всяческих баранов - а вчера лишь обходились голой травкой. Ввиду обилия огнестрельного оружия разборки их при дележе добычи - смертоубийственны, и фраерам такое вовсе недоступно.
   Тут вы можете меня спросить: а почему же вышеупомянутые слои населения оказались инвалидно неспособны к вольной жизни? И мне кажется, что на такой вопрос ответ имеется.
   Лет тридцать назад американский исследователь Селигман после многих опытов на животных и с людьми обнаружил удивительное свойство организма. Он назвал его - обученной беспомощностью. Если крыс подвергать какое-то время ударам электрического тока при полной для них невозможности избавиться от этих ударов, то животные впадают в пассивное состояние и перестают искать спасение от непостижной стихии. Если после этого поместить их в условия, где найти спасение от ударов током возможно, то они его уже не ищут. Людям в таких опытах давали заведомо нерешаемые задачи, и через некоторое время они стали с трудом, намного хуже, чем ранее, справляться и с задачами, имеющими решение. Опыты постепенно усложнялись, и нарисовалась вот какая несомненная картина: живое существо отвечает на безвыходную ситуацию пассивностью, апатией, исчезновением всякой инициативы.
   В этих опытах, по-моему, - существенное объяснение психологической инвалидности самых симпатичных слоев советского населения. То рабство, в котором все мы жили, порождало дикое психологическое иждивенчество: нам лишь давали всё не обходимое - пайку, жильё, путёвки, мелкие подачки, случайные льготы. А любая инициатива - или уходила, как вода в песок, или каралась. Длилось это - долгие года, и точные слова - обученная беспомощность - обернулись полной неприспособленностью нашей к воздуху свободного предпринимательства. Как у тех, кто оказался за границей, так и у тех, кто очутился в совершенно изменившейся России. И тут любые комментарии излишни, так точна предложенная Селигманом модель.
   С невероятной прозорливостью когда-то Герцен написал: "Как ни странно, но опыт показал, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы".
   А светлые штрихи, достоинства и перспективы новой для России жизни я перечислять не собираюсь, хотя их - я говорю это уверенно - гораздо, несравненно больше. Потому что это всё-таки свобода, лучшего для человека состояния и сам Творец не сочинил, а значит - образуется и жизнь. А то, что не при нашем поколении, так в этом есть и справедливость: больно много мы и лет, и сил (про ум и душу тоже не забудьте) положили на укрепление проволоки, на улучшение сигнализации, постройку вышек и различных караулок в этом лагере. Не говоря уже о той туфте-лапше, что вешали нам на уши всякие замы по культурно-воспитательной работе (а многие из нас по этой части и кормились).
   Когда я волю и права благословляю, что пришли в конце концов в Россию, вспоминаю я Загорскую тюрьму - первую тюрьму в моей жизни. Заведя весь наш этап в большую комнату, велели нам раздеться догола и принялись осматривать, заглядывая даже в те места, куда по доброй воле не заглянешь. А потом по очереди стригли наголо. Я, свежий фраер, к табуретке подойдя, сказал парикмахеру-зэку, что я пока под следствием, ещё не осуждён, а стричь наголо подследственных он права не имеет. Парикмахер нисколько не удивился и сказал негромко:
   - Олежек, объясни этому херу...
   И в углу медлительно стал подниматься со скамеечки какой-то огромный амбал, по пояс обнажённый и покрытый весь татуировкой. Я немедля молча сел на табуретку. Парикмахер надо мной не издевался, мне и самому было смешно, что я попробовал качать свои права.
   Такое сплошь и рядом происходит на огромном лагерном пространстве нынешней свободы и оживившихся иллюзий человеческого права. Более того, предложенная мной модель как бы сама собою объясняет и те крайности падения, что нам становятся порой известны из газет. Передо мной лежит газета "Новая Сибирь" - 15 февраля 96 года. Название статьи - "О человеколюбии". А сверху - краткое предуведомление для пущего интереса: "На прошлой неделе миллионы сибиряков были потрясены известием о массовом людоедстве среди кемеровчан". Я приведу оттуда отрывки, ибо пересказывать такое нету у меня душевных сил.
   "Осень. Пьяная компания в кемеровской квартире. Заканчивается закуска. А пьянка продолжается. Наконец удовлетворить законный голод компаньонов удаётся одному из них, которого убивает другой. Часть мяса убитого перекручивают на мясорубке... Перед подачей к столу кладут специи. Потом компания слегка трезвеет. Выбрасывает руки и голову в мусорный контейнер. И перекручивает на мясорубке другую часть убитого собутыльника. Мяса этого оказалось столько, что компания решила поделиться им с другими... А какой сибиряк не любит пельмени?...По данным прокуратуры, минувшей осенью в Кемерове было продано около 10 килограммов пельменей из человеческого мяса. А те, кто эти пельмени купил, стали людоедами и даже ничего об этом не знают. Сколько их теперь в Кемерове? Об этом теперь тоже никто не знает".