А те, в ком попусту всю жизнь кипели и играли всякие творческие наклонности, но так сложилась судьба, бросила кости слепая и безжалостная фортуна - не сбылось. Зато посмертное их существование возможно среди самых известных литераторов, знаменитых артистов, художников и музыкантов мирового класса. И будет памятник такому человеку - воплощение его несбывшейся мечты. А если был всю жизнь поборником справедливости, но так и не случилось за неё вступиться, то рыцарские доспехи заявят о неутолённой душевной страсти - хотя и задним числом, но навсегда. А бронзовый триумфальный венок? А Муза, подающая кисть или перо? А скрипка, молча говорящая о том, во что могла бы воплотиться тайная гармония души? А вот совсем небольшой бюст на тонкой мраморной подставке, но такая эпитафия начертана на постаменте, что никто из посетителей не в силах миновать эту аллею.
   Об эпитафиях. Их заказать так же легко, как памятник на облюбованном клочке земли. Сотни художников и скульпторов будут устраивать этот музей, из поколения в поколение передавая эстафету выдумки, воображения и пластики, и так же ревностно будут писать поэты и прозаики. Ибо написанное над местом упокоения - ничуть не менее важно, чем изваянное. А для множества людей - и более важное. Выше я приводил образцы смешных эпитафий, но такие - исключение в этом высоком жанре. А эпитафии значительные и глубокие, трогательные и сердечные - каждый сможет заказать себе по вкусу и разумению, твёрдо зная, что слова эти появятся на его могиле. И скажут о его личности и судьбе гораздо более весомо, чем нелепые случайные слова растерянной или безразличной родни.
   А там, где дышат почва и судьба, человеку неодолимо хочется выпить. Заведения с напитками и кухнями всего мира будут находиться здесь же. Трактиры и харчевни, рестораны и кафе, бары и пивные. Это не кощунство, вовсе нет, живая жизнь должна играть и пениться у этой гавани вечного покоя. И если чем-то тронула вас усыпальница японского императора, то помяните его рюмкой саке, а те, кого когда-то поразил Ремарк, выпьют в его память кальвадоса. Если души ушедших существуют и впрямь в некоем недоступном измерении, если они видят нас, живущих после них, то ничего кроме блаженства эти души испытать не могут.
   Меня приятно удивило и растрогало, что идея эта уже была однажды воплощена (хотя весьма частично) в средневековой Франции. В книге известного историка культуры Йохана Хёйзинги ("Осень средневековья") я прочитал о кладбище Невинно-убиенных младенцев, которое для парижан было в 15 веке излюбленным местом гуляния. Среди могил встречались, беседовали и назначали свидания. Невдалеке от склепов ютились различнейшие лавчонки со снедью и подарочными товарами, "а в аркадах слонялись женщины, не отличавшиеся чересчур строгими нравами". Даже некоторые празднества религиозного, правда, характера - устраивались на этом месте захоронения тысяч парижан. Слава этого места была столь высока, что один парижский епископ, который не мог быть там похоронен (очевидно, ему следовало лежать в приделе его церкви) просил положить ему в могилу хотя бы горсть земли с этого вожделенного кладбища. Хёйзинга пишет: "Всё было направлено здесь на то, чтобы придать этому месту черты мрачной святости и красочной, разнообразной жути, к которым позднее Средневековье испытывало такую охоту".
   Мы, жившие в двадцатом веке, знаем столько о реальных ужасах, что нам ничуть не надо никакой воображаемой жути, мы скорее ищем покоя и гармонии. Но именно чувство благостного покоя нас ощутимо посещает при встрече с покоем вечным - почему же не ввести в обычай такие встречи с коллективной памятью?
   Я начал эту главу с аттракционов, где щекочущее чувство искусственной опасности и риска (то есть чисто игровой близости к смерти) наполняет нас восторгом и обостряет чувство существования. Точно такие же забавы наверняка придутся к месту и здесь. А может быть, иные несколько - ведь человек изобретателен почти беспредельно, а сегодняшняя технология позволяет сделать невероятно много для возбуждения свежей радости, что жив, хоть побывал у края. Как тут будут счастливы дети, говорить излишне. "И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть" - никак тут не минуешь замечательное имя Пушкина, смотревшего на наше бытиё открытыми глазами и поэтому увидевшего так много.
   Теперь отвечу на вопрос, давно уже висящий в воздухе. Вот упомянут был Ремарк, давным-давно уже он стал частицей русской литературы, спора нет но ведь лежит он где-то вовсе в ином месте. Испытает ли его читатель то же чувство любви и благодарной памяти, придя к заведомой копии того обелиска, что стоит (надеюсь) где-то над его прахом?
   Я врать и предугадывать не стану. Расскажу одну историю, которая сполна (по-моему) на все эти вопросы отвечает. Есть у нас в Иерусалиме знаменитое и всеми посещаемое место - могила царя Давида. До Шестидневной войны 67 года, пока Стена Плача была молящимся евреям недоступна, собирались они здесь. И здесь в расщелины между камней клали записки, адресованные Богу, и была могила царя Давида некой временной Стеной Плача. Но и сейчас приходят сюда тысячи людей. А подлинность этой могилы - она не то что под сомнением, а просто нет сомнения у знающих специалистов и археологов, что не было её тут никогда, и просто это некая давнишняя условленность, и поздно её подлинность опровергать. Так вот у некоего известного раввина (тоже тут молившегося многократно) спросили, не беспокоит ли его, что это вовсе не то место, где лежит царь Давид. И раввин ответил гениально:
   - Если столько евреев столько лет приходят сюда молиться, - сказал он, - то царь Давид наверняка сюда давно уже перебрался.
   Мне кажется (точней - уверен я), что на таком кладбище многие памятники со временем обретут свой прах. Усопшим надо, чтобы мы их посещали, и не меньше это нужно нам. А рядом пусть играет жизнь во всём великолепии её игры.
   Ещё одна деталь мне кажется весьма существенной. В этом парке культуры вечного отдыха следует брать плату с посетителей - не за вход, а при выходе.
   Глава о неслучившейся книге
   Уже несколько лет я хочу написать книжку детских стихов. Не для детей, а именно детских, то есть пытаясь воспроизвести то освещение, в котором видят мир и нас наши маленькие или чуть подросшие дети. Когда я рассказываю о своём замысле со сцены, в зале возникает дружный смех. Но это смех несправедливый: я ведь легко справляюсь с первыми тремя строчками стиха, меня в смысле приличности подводит четвёртая, но дети запросто могли бы так писать. Поскольку знают всё и даже больше нашего. Они не говорят нам это вовсе не из-за страха наказания (верней, не только из-за этого) - они ещё жалеют нас, боятся огорчить, они ведь вообще относятся к нам снисходительно. Рассказывала одна мать про своего маленького сына: как-то вечером, уже в постели лёжа, он её спросил:
   - Мама, я уже могу спать или ты ещё будешь петь колыбельную?
   Вот как относятся к нам наши дети. А теперь - о моей творческой неудаче. Книжку эту придумал не я, а Саша Окунь. Давай сделаем какую-нибудь книгу, предложил он, где не я буду иллюстрировать твои стишки, а ты - мои рисунки. И решили мы учинить большую (по формату) книжку, где во всю страницу располагался бы большой рисунок, а моё четверостишие служило комментарием к нему. Так ведь и делаются детские книжки известных авторов. Я загорелся этой идеей сразу. У меня когда-то был случайный детский стишок, я очень любил его при случае прочесть:
   По речушке меленькой
   за ромашкой беленькой
   плыли три букашки
   на большой какашке.
   Только этот стишок сюда не очень годился, он был - для детей, а мне хотелось попытаться сотворить самостоятельное детское сочинительство. Что оказалось очень непросто, но какое-то количество стишков я всё же накропал. Среди них были даже приличные. Но очень мало. Ибо от приличных исходил явно уловимый запах взрослого сюсюканья, фальшака, подделки. Под детское мечтание, к примеру:
   Тихо мелочь я коплю
   и расти я не ленюсь,
   мотоцикл я куплю
   и на бабушке женюсь.
   Ради такой продукции не стоило затевать книжку. Интересен был ребёнок, употребляющий все те слова, которые он держит в тайне от своих докучливых предков. Мы с женой как-то услышали такое. Были мы в гостях у приятеля (весь из себя учёный-физик), под весьма культурную женщину канала его жена (с переменным успехом), а ещё был дивный сын лет четырёх-пяти. Его погнали спать, а мы сидели, выпивая и болтая. Вдруг из детской комнаты послышался ангельский голосок ребёнка. Обращаясь к матери, он с укоризной говорил:
   - Ложись спать, старая жопа, завтра тебя в садик не добудишься!
   И я это запомнил от восторга на всю жизнь. А тут в Израиле мне рассказали историю чуть ли не из Талмуда. Якобы к раввину одному пришла молодая женщина и спросила совета:
   - Рабби, - сказала она, - у меня дочери уже двенадцать лет, и я хочу с ней поговорить об отношениях мужчины и женщины.
   - Конечно, поговори, - ответил раввин, - только вряд ли ты узнаешь что-нибудь новенькое.
   Я сел писать стишки, и вдруг судьба мне явно стала помогать - я делал, по всей видимости, то, что я и должен был делать по её умышлению. Во всяком случае, мне встречные и поперечные подряд стали рассказывать истории про детское всезнание, как бы поощряя будущую книгу.
   В одной семье оба родители были врачи. Мать - гинеколог, а отец отоларинголог (то есть ухогорлонос, как писали в советских поликлиниках). И сына лет восьми однажды спросил кто-то, кем он будет, когда вырастет.
   - Врачом, только врачом, - ответил мальчик, - как мама.
   - А почему не как папа? - спросил этот кто-то.
   - А я в ушах ничего не понимаю, - ответил мальчик.
   А из какой-то детской группы (с русским языком) вернулась маленькая девочка, и бабушка её спросила, что сегодня им рассказывали в группе.
   - Нам рассказывали, - охотно ответила внучка, - и ещё мы обсуждали сами, что маму надо любить всякую. Маму надо любить красивую и некрасивую. Маму надо любить даже, если она старая падла.
   Вдруг из Америки пришло письмо. Один знакомый (и не близкий) мне писал, как из детского сада вернулся его пятилетний сын и сразу же пошёл за кресло в угол, куда ставили его обычно в наказание.
   - Ты чего туда попёрся? - спросил отец.
   - А понимаешь, - объяснил смышлёный сын, - мне рассказали в садике стихотворение, я его тебе прочту, ты всё равно меня сюда поставишь, так я тебе отсюда и прочту.
   И дивный прочитал отцу стишок - мне бы такой хоть раз написать:
   Уронили мишку на пол,
   оторвали мишке хер,
   всё равно его не брошу,
   он теперь пенсионер.
   А молодая женщина мне рассказала о своей растерянности и ужасе, который охватил ее, когда пятилетняя дочь спросила простодушно и доверчиво:
   - А мамочка, вы с папой тоже еблитесь?
   Итак, я сел писать заведомые иллюстрации к заведомо прекрасным будущим рисункам Саши Окуня. Я знал, с чего начну, - конечно, с детского хулиганства, ибо это - несомненная и сладостная игра.
   * * *
   Я сегодня видел с крыши
   много дядей, тёть и кошку,
   будь немного я повыше,
   я б точней метал картошку.
   * * *
   Тот гость у нас бы жил и жил,
   но я не знаю кто
   вчера лягушку положил
   ему в карман пальто.
   * * *
   Ныл с утра дырявый зуб
   и, чтоб легче было,
   кинул я соседке в суп
   маленькое мыло.
   * * *
   Я купил коробку кнопок
   и украл с витрины клей
   хватит этого для попок
   всех моих учителей.
   * * *
   Лился дождик монотонно,
   скучно было жить на свете,
   как пописал я с балкона,
   так никто и не заметил.
   Даже один чисто еврейский стих я умудрился накропать в возможном детском варианте:
   * * *
   Когда все дружки мои
   молоко у мам сосали,
   всё я делал, как они,
   но уже мечтал о сале.
   А мечты, переживания, обиды - всё ведь по-иному, чем у нас, должно происходить у этих мелких, но уже с несомненностью человеков, думал я, и тень Барто с неслышным осуждением стояла за моей спиной.
   Со мной поссорилась подружка,
   и дни мои теперь пусты,
   а ей приснится пусть лягушка,
   ангина, мыши и глисты.
   * * *
   Ты теки, моя слеза,
   очень больно папа высек,
   папе зря я рассказал
   все названия пиписек.
   * * *
   Сегодня взрослые опять о
   чём-то спорили отчаянно,
   и зря меня прогнали спать
   за то, что пукнул я нечаянно.
   * * *
   Света лунного дорожка
   красит стену надо мной,
   потерплю ещё немножко
   и сожгу свой дом родной.
   * * *
   Рано мне пока жениться,
   очень мало мне годов,
   я хочу летать, как птица,
   чтобы какать с проводов.
   Мне предстояло написать о детской несомненной наблюдательности, ибо видят они и слышат - много более, чем мы предполагаем.
   * * *
   Папа маму раз обидел,
   оба жутко злились,
   а потом я ночью видел,
   как они мирились.
   * * *
   Папа маме не соврал,
   он на встрече коллектива,
   он из тумбочки забрал
   два цветных презерватива.
   * * *
   Я услышал ветки хруст,
   я увидел ноги тётки,
   тётка писала под куст
   из большой сапожной щётки.
   * * *
   А пока шептал уныло
   папа мне про баю-бай,
   мама гостю говорила,
   что наш папа - разъебай.
   А познание мира, неотрывное от фантазии и хулиганства? Только тут, хочу признаться, было мне намного легче, ибо у меня, седого дурака, такое же точно восприятие, как у тех, кого хотел я имитировать.
   * * *
   У раззяв и у раззявок
   в их раскрытом настежь рту
   плавно вьются сто козявок
   и плодятся на лету.
   * * *
   В пушки, танки и хлопушки
   прекращается игра,
   от любви к моей подружке
   я уписался вчера.
   * * *
   Спать напрасно между кукол
   мишке плюшевому дали,
   он во сне храпел и пукал,
   и они всю ночь рыдали.
   * * *
   Шепча, какой несчастненький
   и сил уже в обрез,
   кузнечик голенастенький
   на бабочку залез.
   * * *
   Возле озера по кругу
   скачут восемь лягушат,
   это все они друг к другу
   ночью трахаться спешат.
   * * *
   Бросил я курить и драться,
   не ворую спички,
   всё хочу я разобраться:
   как ебутся птички?
   И тут я сделал непростительную глупость: от желания услышать поскорее, как это звучит, я несколько четверостиший прочитал на выступлениях. Поняв немедленно, что взрослым людям - противопоказаны по их душевному устройству наши детские стишки. Да, все хохочут в полный голос, но в глазах у них я вижу - даже не растерянность, а ужас. И я их отлично понимаю. Эту реакцию замечательно мне выразила Дина Рубина - я позвонил ей, прочитал пару стихов и легкомысленно спросил:
   - А лично ты, если такая книжка выйдет, ты её купила бы?
   - Гарька, - воскликнула собеседница, - я на все деньги, что у меня есть, скупила бы весь тираж, чтоб это не попалось моим детям!
   И тут я приуныл (не буду врать, что призадумался), и вдохновение покинуло меня. Ужасно жаль, поскольку были там стишки, которые мне нравились и нравятся доныне.
   * * *
   Посмотреть на драмкружок
   приплелись родители,
   из-за них мы, кроме жоп,
   ничего не видели.
   * * *
   Мне на все мои дела
   хватит сил и доблести,
   наша бабушка была
   первой блядью в области.
   * * *
   В тени от водокачки,
   где садик и беседка,
   играли две собачки,
   как папа и соседка.
   * * *
   Мы закрыли все окошки,
   но уснуть мы не могли,
   ночью так орали кошки,
   словно тигры их ебли.
   * * *
   За природой наблюдая,
   ходит ёжик - и хохочет,
   это травка молодая
   яйца ёжику щекочет.
   Но не оставляет меня всё же некая упрямая надежда. Будучи уже весьма немолод, я знаю и помню, что на крайнем склоне лет многие старики впадают в детство. Может быть, тогда я и закончу этот цикл?
   Окончание
   Я уже летел обратно, и гастрольная усталость явно сказывалась на количестве сигарет. За полтора часа, что я торчал на пересадке, я выкурил с полпачки, навёрстывая воздержание в предыдущем самолёте. И походную фляжку с виски осушил я уже мелкими, но частыми глотками. Мысли текли вялые и как бы несколько лекарственные, словно пробующие чуть меня подбодрить. Думал ли когда-нибудь мальчик из бедной еврейской семьи, что возвращаться из Берлина в Иерусалим, домой, он будет через Рим? А думала ли об этом его бабушка Любовь Моисеевна, рано оставшаяся без мужа с тремя детьми в каком-то маленьком украинском местечке? А думал ли об этом его дядя Исаак, кандидат экономических наук? А тётя по маме, детский врач, измученная непрестанным блядством своего мужа-хирурга? А его папа с мамой, прожившие свою жизнь, как стоики, хотя о таковых навряд ли знали?
   Мои мысли так стремительно переметнулись на Сенеку, что я даже несколько встряхнулся. С его текстами впервые встретился я в заполярном городе Норильске, зэками построенном посреди тундры и о лагере напоминавшем всем своим обликом. В шестьдесят третьем, кажется, году я был там в инженерной командировке. Водку пил с ребятами из местной газеты, мне у них в редакции тогда понравился плакат: "Не говорите даже о деле!". Гуляя как-то раз по улицам, наткнулся я на странную библиотеку - принадлежала она профсоюзу охотников. Те ненцы и долгане, что стреляли песцов на необъятной территории Таймыра, вряд ли даже о ней знали, а уж как она была нужна им, очень просто догадаться. Я вошёл и почти сразу обомлел. В библиотеке было совершенно пусто, что естественно, однако же на полках там стояли книги, которых в Ленинке в те годы не давали. Я попросился погулять внутри и там впервые в жизни подержал в руках двухтомник Шопенгауэра, томик Ларошфуко, жадно полистал двенадцатитомник Стефана Цвейга издания двадцатых годов (их было там четыре или пять комплектов).
   Мне библиотекарша, к которой кинулся я выражать восторги, объяснила, что библиотеке выдаются раз в году большие деньги, и они, чтобы потратить их (а то урежут в будущем году), летают в Ленинград, где покупают всё подряд в букинистических магазинах. Я покачал завистливо своей кудлатой головой и возвратился к полкам. А через полчаса ко мне подошёл незнакомый человек и тихо-вежливо меня спросил, не захочу ли я купить книг пять по выбору за пятьдесят рублей. Это большая для меня была в те годы сумма, но копейки по сравнению с их стоимостью. А моральная часть дела нас обоих начисто не волновала. Денег этих не было у меня, но я поплёлся на местное телевидение и мигом их уговорил (я с ними накануне пил) со мной устроить пару научно-популярных передач на тему только что написанной мной книжки. Не была она ещё написана, я только собирался, но о чём трепаться, знал уже прекрасно. Дальше было просто: я под этот заработок одолжил у них же денежку и вечером в тот день впервые читал Сенеку. Ещё у меня был Ларошфуко и три разрозненные томика Цвейга. А Сенеку я читал - "Письма к Луцилию", и дай Бог всем хорошим людям хоть бы раз в году испытывать такое наслаждение, какое было мне в тот вечер суждено.
   А между тем уже толпился я со всеми на посадку, сожалея, что наполнить фляжку поленился. Мне явилась вдруг идея ослепительной теологической яркости. В Норильске это было в шестьдесят третьем. А семнадцать лет спустя советский суд пришил мне сфабрикованное дело о покупке краденого. Но я ведь за семнадцать лет до этого и впрямь купил в Норильске краденые книги! Так, быть может, Божья кара неуклонна, только несколько запаздывает с исполнением ввиду обилия клиентов? Эта мысль меня так захватила, что я времени в упор не замечал.
   А мы уже взлетели, не уйдя пока за облака, и дивные за окнами стелились краски. Расплавленная медь заката напоминала о еврейской страсти к золоту. Блаженная и вязкая истома охватила весь мой организм. Спасибо Тебе, Господи, подумал я, пускай всегда мне будет так красиво, пусть я ещё хоть несколько лет буду мотаться по свету, и любопытствовать, вывихивая вертишейный позвонок, и радоваться возвращению домой. И пусть моё пьянство и моё ничтожество никак не скажутся на мировой гармонии, которую никак Тебе не удаётся полностью наладить.
   Желаю Тебе сил и удачи, Господи, ведь никто Тебе их не пошлёт. И я уснул, коляски с выпивкой не дожидаясь.
   Пять лет уже неслышно утекло с поры, когда я написал свою первую книгу воспоминаний. А за это время всякое и разное случилось.
   Только что покинул нас огромный благородный пёс Шах. Он у нас прожил двенадцать лет в любви и строгой нежности. А погибать он начал очень по-мужски: на вечерней прогулке принялся играть с такой же крупной сучкой, а я курил, за ними наблюдая. Он утилитарную собачью цель такой игры уже забыл и приставал к игривой сучке чисто инстинктивно, никакой в этом не чувствуя необходимости. Она ещё потом долго шла за нами, недоумевая, почему так резко от неё отстал этот симпатичный чёрный пёс. А у Шаха вдруг ослабли и почти отнялись задние лапы. Он ковылял пять метров, а потом садился или ложился и виновато на меня смотрел. Оставшиеся метров двести мы с ним шли около часа. А лестницу он одолеть уже не смог. Я сбегал в дом, мы взяли советскую летнюю раскладушку и на ней принесли Шаха в квартиру. Всё как-то сразу стало ясно, и на Шаха мы старались не смотреть, только украдкой друг от друга гладили его по загривку. На следующий день я должен был уезжать и отложить эту поездку не мог. И сын наш Милька всё необходимое делал сам, позвав товарища на помощь. Он купил Шаху два килограмма гуляша, и тот всё съел. К врачу он ехал тихий и счастливый - кроме пиршества была и радость главная - его вёз Милька. Врач сказал, что он обречён, и привезли его очень вовремя: уже вот-вот должны были начаться параличные мучения - у него была беда с позвоночником. И Шаха усыпили. Даже после смерти ему сильно повезло: ещё ему не сделали укол, как появился вызванный еврей из частной похоронной конторы для собак. И этот профессионал вдруг отказался от своей работы наотрез: я не хороню собак, надменно и испуганно сказал он, которых я успел видеть живыми. Милъка не настаивал, они с товарищем купили лопаты и мотыги, Шах лежит теперь недалеко от нашего дома, и на могиле его - холмик из камней.
   А между тем естественно и неуклонно умножается наш семейный клан. Появилась у меня вторая внучка - Тали, ей уже четыре года. В детском садике наслушавшись каких-то благостных речей, она сказала встретившемуся ей солдату - а точней, торжественно и величаво произнесла: "Храни тебя Бог!" и молодой солдатик густо покраснел от неожиданности. А позже появился внук, за что я очень благодарен сыну и его жене. Внуку Ярону чуть побольше года, но уже он проявляет незаурядную эстетическую чувствительность: меня завидев, горько плачет.
   А у двух племянниц моей жены Таты почти одновременно родились сыновья. Тата купила два одинаковых детских конверта, и в одном из них - в Иерусалиме - обрезали Шломо Бен Менаше, а в другом - в Москве - крестили Петра Фёдоровича. При случае я напишу роман "Хождение по внукам".
   Когда вся наша семья собирается вместе за столом, то я некоторое время креплюсь, а потом глаза мои застилаются слезами нежности. Значит, уже хватит пить, соображаю я. Но чаще это успевает мне сказать жена.
   И кстати о слезах. Эту книгу ещё в рукописи прочитали уважаемые мной два человека, и сказали они дружно и единогласно, что я слишком часто в разных главах плачу или ещё только собираюсь это сделать. Слёзы убери, сказали они мне (точнее -написали на полях).
   Но я действительно плаксив! Я смотрел кино "Граф Монте-Кристо" восемь раз, из которых пять последних раз - в надежде, что уже не зарыдаю, когда корабль "Фараон", восстановленный графом Монте-Кристо, входит в гавань, и его старому владельцу не надо застреливаться. Но куда там: я опять заплакиваю всю рубашку. А на советских фильмах о деревне я плачу совершенно другими слезами. А вы бы не заплакали? Там так бывает: некий тракторист-правдолюбец едет в город, чтобы пожаловаться на жлоба и жулика председателя, с которым справиться не может весь колхоз. Ему все говорят: ты зря, но он всё-таки едет. А в городе, оказывается, только что сменился областной партийный секретарь, и всё он понимает в пять минут, и ясно всем, что будет всё прекрасно. Тут обратно на попутном грузовике добирается тот парень до родной деревни, и внезапно выясняется, что учительница, по которой он напрасно сох, его таки да любит, но стеснялась говорить об этом первой. Кто ж тут не заплачет? Чем сентиментальней и пошлее кинофильм, тем гуще и сильней рвётся из меня наружу солёная влага сострадания и счастья. От того, что трогательно по-настоящему, у меня тоже незамедлительно намокают глаза. Я этой слабости нисколько не стыжусь, я решил писать о себе полную правду.
   Мне, к примеру, часто снятся тараканы и гавно. Тараканы снятся в образе естественном, а гавно - в виде различных знакомых. Если верить соннику, и то, и другое - к деньгам и почёту. Но пока что это не сбывается.
   А Тате вдруг приснился наш давнишний друг Сандрик, очень чистый, рассудительный и верный человек. Это с ним когда-то Тата моталась на его машине по различным тюрьмам Подмосковья - ей сказали, что в районных, этих тюрьмах, если я там окажусь, идя по этапу, можно получить свидание. Но мы разминулись. Сандрик теперь наш сосед по дому. И Тате вдруг приснилось, что он умер (это к долгой жизни, кстати) и лежит в городской больнице. И вот Тата в неё мчится, и лежит там Сандрик на каталке, и глаза его закрыты, только вдруг один глаз открывается и ей подмигивает. С криком: "Он жив, он жив!" - несётся Тата по больничным коридорам и натыкается на врача. "Да, он жив, - холодно говорит ей врач, - и он за это будет наказан". Тата, недоумевая, возвращается к каталке с Сандриком, а тот уже лежит, читая русскую газету. В чём дело, Сандрик? - спрашивает Тата. Видишь ли, спокойно отвечает ей наш умный друг, я застраховал свою жизнь и попытался получить эту страховку заживо - как было б хорошо! И снова стал читать газету.
   У тёщи моей уже четырнадцать внуков и десять правнуков. Достаточно хоть мельком увидеть молодёжь нашего клана, чтобы сразу же понять: число это будет неуклонно расти, умножаясь параллельно сразу в двух странах. Я даже стих однажды написал:
   Когда гуляю в шумной роще
   своей бесчисленной родни,
   с восторгом думаю о тёще,
   откуда вышли все они.
   Я этой разновозрастной родне обязан лучшей в моей жизни шуткой. В городе Москве это случилось. Как-то поздно вечером заплакала, устав от гостевания, одна очень тогда маленькая девочка. И я сказал ей:
   - Не плачь! Сейчас откроется дверь, и войдёт твоя пьяная прабабушка.
   В ту же секунду отворилась дверь, и вошла прабабушка (уже под восемьдесят лет), почти до крайнего предела освежённая каким-то возлиянием по поводу очередного юбилея Герцена или открытия какой-нибудь мемориальной доски.
   Тёща моя Лидия Борисовна - интеллигентнейший человек, постоянная участница всяких культурных мероприятий. Однако именно она мне подарила нужные слова для окончания этой книги. Недавно мы приехали в Тель-Авив, там заезжий сумашай-американ делал доклад о некоей советской школе (как раз о той, где некогда училась тёща), и остановились покурить у входа в университет. Вокруг была неописуемая красота из зелени и всяческой архитектуры. Тёща глубоко и с наслаждением затянулась сигаретой, выдохнула дым и, глянув на окружающий ландшафт, сказала с чувством:
   - И что же, это всё арабы собираются забрать себе? Хер им в жопу!
   Конец второй книги