С удовольствием на этой бы странице я оставил чистое пространство, ибо каждый - я уверен - может приписать сюда подобные истории. Поскольку мизерно и жалко наше знание о мире, и невероятное нас окружает так же тесно, как одежда будничного дня. Незнаемое, непознанное, однако вряд ли непостижимое, поскольку кажется порой, что не сегодня завтра нечто обнаружится, и станет ясно, что же именно нам предстоит искать и измерять, поскольку ведь пока и это непонятно.
   Один давний приятель рассказал мне поразившую меня историю. Он как-то утром ехал на работу в очень угнетённом душевном состоянии. В семье у него пошли тяжёлые нелады, и взаимные обиды - словом, он собрался уходить от жены и сумрачно об этом размышлял. По радио шла в это время передача, некая теологически настроенная женщина с уверенностью утверждала, что задумавшийся человек почти немедля получает ответ на свой любой вопрос, и надо лишь уметь услышать или же увидеть этот ответ. Приятель усмехнулся, посмотрел по сторонам и вдруг увидел шедшую по улице его давнишнюю любовницу. Он сразу вспомнил все тяготы их короткого романа, мерзкие подробности разрыва вспомнил и поехал дальше. Он поехал дальше и за полчаса дороги увидал по очереди ещё троих своих былых подружек. Одна куда-то шла, другая дожидалась перехода, третья с кем-то разговаривала. Всё это происходило отнюдь не в центре города, такое совпадение было совершенно невозможно, теория вероятности с очевидностью и крепко нарушалась. На работу он приехал с полной убеждённостью, что уходить не стоит.
   Я так много всякого уже наплёл в этой главе, потому что никак не поднимается рука приступить к тому, из-за чего я всю её затеял. Уподобляя служителей музы Клио гадалкам, кто-то (чуть не Гегель?) замечательно сказал, что историки - это пророки, предсказывающие прошлое. И в отношении вчерашней лишь истории России это более, чем справедливо: столько неизвестного таится там, что хоть иди к гадалкам, если нет терпения дождаться, пока до этого доберутся историки. Точней - пока их пустят в эти дебри, поскольку множество архивов так и пребывают под замком. Или уже сгорели, ибо среди всякого верховного надзорсостава в нашем лагере мира и труда было изрядно много предусмотрительных людей. И то, о чём хочу я рассказать - покуда белое пятно. Если и было вообще. Но - по порядку.
   Сегодня по журналам и газетам нескончаемые протекают интервью, из коих выясняется, что все до одного, кого ни спросишь - самоотверженно и беззаветно боролись с советской властью, от неё терпя различные за это неприятности. Даже эстрадные певцы рассказывают такое, что даёшься диву, сколько было мужества в их тонких певчих организмах. А так как я никогда с советской властью не боролся (по лени, трусости, разгильдяйству и душевной темноте), то мне очень застенчиво и странно излагать некую версию, которую пока что опровергнуть или подтвердить возможно только с помощью гадалок. Когда-нибудь откроются архивы - если они есть, и обнаружат наши внуки много нового. Которое, конечно, им будет так же до лампочки, как нам - загадка, например, травили англичане Бонапарта на острове святой Елены, или же он умер сам.
   В пользу того, что домыслы мои - не плод фантазии и не от мании величия (бреда преследования и. т. п.) - тот важный факт, что Виктор с Ирой Браиловские (центральные фигуры этой версии) со мною разделяют мою точку зрения, что редкость в отношении ко мне этих умных и проницательных людей.
   Теперь - о сути дела. В конце семидесятых годов настолько плохо обстояли все дела у советской власти, что было ей задумано несколько сильно отвлекающих мероприятий. Это ведь только говорится так красиво и неопределённо: эпоха застоя - а на самом деле это было время неостановимого гниения. А уже отсюда очевидна польза крупных и красивых действий демонстрации имперской мощи, например (кто знал, что обернётся маленький Афганистан таким позором?), а то и вскрытие врага, из-за которого проистекают государственные беды. Я лично убеждён, что к зарождению разных спасительных идей такого рода тесно был причастен Андропов - фигура до сих пор загадочная, небанальная, особенно на фоне того дома престарелых, что образовался к тому времени в Кремле. А что фигура крайней подлости - так ведь и это как бы естественно, поскольку речь идёт о государственном масштабе, и Макиавелли тут закрыл своей персоной и трудами любые пустословия о нравственности. Писание стихов, любовь к живописи, явные личностные черты - донельзя непростой и многослойный был Андропов человек. Отсюда мне и кажется, что та идея, о которой я хочу рассказать, исходила именно от него.
   Напомню кратко (я писал уже об этом), как попал я в руки правосудия. В мае семьдесят девятого года был я вызван якобы по поводу отъезда (мы уже полгода, как подали заявление), но провели меня в маленькую комнату, где два симпатичных молодых чекиста предложили мне сотрудничать с конторой. (Кстати, расшифровку аббревиатуры КГБ как Конторы Глубокого Бурения сочинил некогда именно я, чем рад похвастаться). Обещали мне не только ускорение отъезда, но и всяческую помощь впоследствии. А интерес их был - к подпольному журналу "Евреи в СССР", а точней - к редактору этого журнала, другу моему Виктору Браиловскому. Я что-то должен был на него показать, а что конкретно - мне пока не говорилось, я сначала должен был им дать согласие. На все посулы ихние я отвечал дурацким смехом, а сотрудничать категорически отказался. Угроз не было. Но в конце нашего недолгого разговора один из них сказал:
   - Игорь Миронович, мы вас непременно посадим. Вы оказываетесь свидетелем того, что можно нас послать на хуй и спокойно после этого гулять на свободе. А вы - коллекционер, вы человек уязвимый.
   И на это я в ответ беспечно засмеялся, мы расстались очень мирно и спокойно. А спустя три месяца я в августе был вызван в город Дмитров в качестве свидетеля по какому-то неведомому делу. Я туда поехал, и уже домой не вернулся. Привозили меня на три обыска, но уже в качестве арестованного. Два мелких пригородных вора (один в лагере уже сидел, а второй - на химии отбывал) показали, что они мне продали пять краденых икон. Заведомо краденых, так как я об их происхождении якобы знал. А так у меня при обыске их не нашли, естественно (их просто не было в природе), то судить меня пообещали не только за покупку, но и за сбыт краденого, такова была простая и неопровержимая логика советского правосудия. А за время трех целодневных обысков забрали у меня не только всю коллекцию живописи, но и гору самиздата с тамиздатом, записные книжки, рукописи, даже книг немного (в том числе - и Библию зачем-то). И сидел я, наслаждаясь новым для меня общением с некрупным уголовным отребьем, настораживаясь очень постепенно. Ибо все это сперва казалось мне каким-то глупым и случайным недоразумением.
   Следствие по моему мелкому и рядовому делу длилось жутко долго - около полугода. И какие-то всплывали на допросах обстоятельства, точней вопросы, от которых холодок бежал по коже. Так однажды мне зачли огромный список разных лиц - на каждую фамилию я должен был ответить, знаю ли я такого человека. В списке этом, кроме моих давних знакомых (и незнакомых) вдруг мелькало имя африканца - был, например, шофёр посла республики Чад, и разные другие, столь же неизвестные мне иностранные имена. А рядом - имена, весьма в те годы звучные - священник Глеб Якунин, например, или Владимир Альбрехт, автор знаменитой некогда книги "Как вести себя на допросах". Зачем по делу мелкого уголовника составлялся этот странный список? И было много всякого другого непонятного, не хочется зазря перечислять А от моей семьи незримое и постоянное участие Лубянки в этом деле даже не скрывалось (некий тип оттуда долго убалтывал, настаивая и грозя, мою тещу, чтоб она меня во имя блага всей семьи уговорила все признать - что именно, он умолчал). И детективные клубились разные события на воле в это время, мне усиленно приклеивался облик матерого и крупного преступного дельца.
   Вернувшись, я эти истории собрал воедино. Из мозаичных обрывков вырисовывалась очень достоверная картина. И в нее (весомый признак достоверности) укладывались, не противореча, все поступки многочисленных участников игры.
   Ибо игра была задумана - серьезная и освежительная (не для нас). Намечался, по всей видимости, крупный и шумный процесс, в ходе которого еврейское движение за отъезд обретало некий совершенно иной, и сильно пакостный характер. Именно евреи оказывались полностью виновны в той атмосфере общего брожения, которая была в империи в те годы очень ощутима. Ибо именно они все это брожение питали с помощью вековечного еврейского подрывного средства - деньгами. Источник этих денег стал бы темой особенно болезненной, поскольку не из мировых неисчерпаемых запасов еврейского капитала брались эти средства, а из недр самой России, обездоленной и без того. Евреи занимались вот какими тайными делами: всюду ими покупались разные художественные ценности. По бросовым, конечно, ценам, ибо евреи дорого платить не любят. Далее по нашим тайным каналам (у евреев их всегда было достаточно) эти ценности переправлялись на Запад, продавались там на аукционах за бешеные деньги, деньги эти возвращались в Россию, тут и начиналось главное. Шли они не только на помощь семьям еврейских отказников, но и на все подрывные движения и комитеты - за права ли человека, за охрану ли прав верующих, на поддержку нелегальных изданий любого вида. Евреи оказывались финансистами всего антисоветского брожения и тем самым - отравителями всех идеологических колодцев. Оставалось лишь найти человека, на котором убедительно сходились уголовные и антисоветские пути.
   А я - отменно подходил для этой роли. Мой покойный папа жутко верно говорил, что все мои приятельства никак меня к добру не приведут. Мы даже догадались, кто именно указал на меня в этом качестве лубянским исполнителям идеи, и почему я им сгодился. Мой дом действительно в те годы был широко распахнут для кого угодно. Люди самого различного антисоветского толка - порой даже враждующие друг с другом из-за несходства убеждений заходили к нам на рюмку и поговорить. А поскольку я коллекционером был заядлым и разборчивостью не страдал, то посещали меня, мягко говоря, и люди тёмные, мне с ними было столь же интересно. А когда я на допросах несговорчиво и непластично (с лубянской точки зрения) себя повёл, то глупо было мне и раскрывать, зачем я нужен. И я мог лишь удивляться суете, которая кипела вокруг мелкой мне приписанной вины. Я был ошеломлён (а мой бывалый адвокат - обескуражен) непомерной жестокостью приговора, ибо даже при доказанности моего мизерного преступления мне полагался бы крохотный условный срок - типа тех восьми месяцев, что я уже отсидел. А мне впилили максимальные пять лет и по отбытии этого срока обещали незамедлительно прибавить семь за самиздат, в немыслимом количестве увезенный из дома в результате трёх обысков. О каре именно такой и говорил моей тёще тот тип с Лубянки - задолго до того, как следствие закончилось. Упрямство следует наказывать, я его очень понимаю. Ведь какие повышения по службе из-за этого сорвались! И какая дивная идея обвалилась!
   А после - справедливое возникло опасение у этих творческих людей, что мне их замысел тогдашний постепенно стал понятен. И в ссылку приезжал ко мне какой-то замухрышистый чекист из краевого управления (по поручению Москвы, как объяснил он сам), и ещё дважды со мной долго собеседовал другой (уже в Москве). Они меня расспрашивали цепко, вязко и невразумительно, весь их центральный интерес легко и выпукло сквозь эту жвачку проступал: не собираюсь ли я написать о своём деле книгу? А столько уже вышло книг о всяческих отсидках - что им было именно в моей? А я им искренне и честно отвечал, что нет, не собираюсь. Говорил я правду, ибо книгу написал я ещё в лагере, такое им и в голову не приходило. А один какой-то резвый и находчивый из их конторы позвонил моей тёще, коротко сказал, откуда он, после чего спросил, что тёща делает сегодня во второй половине дня. Она ответила, что собирается к врачу. А не могли бы вы остаться дома, спросил он и пояснил: тут к вашему зятю должен зайти иностранный журналист, мы бы хотели знать, о чём они беседуют. Бедняга, очевидно, просто и не мог предположить, что у зятя с тёщей могут быть хорошие отношения. Тёща сказала, что останется, и нам с женой немедленно всё рассказала, разумеется. Мы гостевание того журналиста отменили в этот день, а резвый и находчивый уже не позвонил. Такое время было на дворе, что им пора было о вечном думать, а они никак не унимались. Но всего скорее - сам я был и виноват, ибо мозаика идеи той уже сложилась, и была обсуждена, и согласились все причастные, и я о ней болтал повсюду.
   То и дело выплывают на свет Божий разные сюжеты нашей схожей с бредом жизни той поры. Мне так охота что-нибудь узнать об этом деле - прямо хоть к гадалке обращайся. Мне ведь и почудиться могло, и поблазниться, только подтверждают ощущения мои и люди, сведущие в играх озлобившейся от гниения империи. Ну что ж, я подожду.
   Часть IV. ИЗ РОССИИ С ЛЮБОВЬЮ
   Байки нашего двора
   Из историй моего друга, замечательного врача-психиатра Володи Файвишевского, мне особенно греет душу незатейливая одна - как он по субботам бывал минут по десять как бы Богом. То есть, наблюдал некие события, заведомо зная, что последует в дальнейшем, но не вмешиваясь в их течение. Его психдиспансер тесно соседствовал с Птичьим рынком, а туда в субботу съезжалось множество торгового народа. Те, кто запоздал, подолгу мыкались, не находя, куда поставить машину. В этой тесноте поездив, кто-то натыкался на ворота диспансера, видел пустой двор и с радостью туда заезжал. А знак запрета их не останавливал, естественно. И со своего второго этажа врач Файвишевский молча наблюдал, как быстро и упруго шёл на рынок такой счастливец, радуясь, что столь удачно он пристроил свой автомобиль. А Володя усмехался, зная, что сейчас произойдёт, и уже не отрывался от окна. И вскоре выходила из дверей дебилка Зина, которая лечилась у них и помогала медсестрам. Зина эта обожала всякий порядок и по мере сил преследовала его нарушителей. При виде чужой машины, незаконно вторгшейся во двор, она вынимала шило (или гвоздь) и аккуратно протыкала шину (а порою - две), после чего этим же шилом крупно выцарапывала на капоте самое распространённое в России слово из трёх букв. И уходила, очень освежённая этой законной карой. На лица возвратившихся удачников Володя предпочитал не смотреть. Рассказывая при случае эту историю, Володя непременно добавляет, что сам Бог наверняка досматривает подобные конфузы до конца, и потому при каждой неудаче следует держать лицо.
   Для пристойной книги мемуаров, горестно подумал я, полезно было бы припомнить значимые, яркие и широко известные имена. Однако даже, если их припомнишь - как их описать моим шершавым языком? Я непременно о таких пишу, но теми же словами, что однажды устно высказал один славист из Венгрии. Он был в гостях у поэтессы Маргариты Алигер, а там сидело сразу несколько вполне известных и заслуженных людей. Желая выразить им своё восхищение, венгр подобрал слова и, уходя, сказал им с чувством:
   - Спасибо, компания была так себе!
   Только раз уж я упомянул имя Маргариты Алигер, то расскажу о ней ту кулинарную историю, что по сю пору любит вспоминать моя тёща. Они дружили, чему немало способствовало соседство (Алигер жила двумя этажами выше), и как-то в квартире тёщи раздался телефонный звонок.
   - Лида, вы умеете готовить курицу? - требовательно спросила Алигер.
   - Конечно, да, - с недоумением ответила тёща.
   - Ну, расскажите, как, - потребовала поэтесса. Тёща всё подробно рассказала.
   - А курица у вас есть? - спросила Алигер.
   - Да, есть, - ответила тёща.
   - Я сейчас спущусь, - сказала Алигер.
   Такие байки я люблю гораздо более любых глубокомысленных, к тому же всякие высокие и мудрые слова, которые частенько произносят разные известные люди - обычно сплошь и рядом - фальшаки, приписанные им молвой. Ну, словом, я - за бытовые байки и с усердием записываю их.
   Мне очень повезло однажды: в качестве шофёра я попал на встречу Зиновия Ефимовича Гердта (которого я вёз прямиком из нашей квартиры, отсюда мой фарт) и Юрия Петровича Любимова. Я тихо и пристойно приютился в углу стола, понимая, что вот-вот сорвусь в сортир, чтоб записать какую-нибудь историю. Весь разговор великих стариков состоял, естественно, из молодых воспоминаний, только поначалу шли какие-то театральные разборки, я покуда выпивал и закусывал. Однако очень скоро побежал я, якобы в сортир, на ходу вытягивая блокнот. Гердт вспомнил, как у них в театре работала старая еврейка -профессиональная сплетница. Она всегда знала, кто с кем живёт, кто с кем просто переспал и прочие интимные подробности жизни творческого коллектива. И вот она столкнулась как-то с Гердтом, перечислила скороговоркой всё, что знала новенького, увлеклась и потеряла над собой контроль:
   - А знаете, с кем спит сейчас наш скромный Зиновий Гердт? И спохватившись:
   - Ой, Зямочка, зачем я тебе это рассказываю?
   И тут же последовала ответная, не менее благоуханная история - её Любимов повестнул со слов Николая Эрдмана.
   Году в тридцатом это было. Эрдман шёл в субботний день по улице Тверской и встретил вдруг Раневскую. Оба они были молоды, приятельствовали, и поэтому Раневская сразу же вкрадчиво сказала:
   - Ой, Коля, ты так разоделся, ты наверняка идёшь куда-то в гости.
   - Да, - ответил Эрдман, - только не скажу тебе, куда, поскольку приглашён в приличный дом и взять тебя с собой не могу - ты хулиганка и матерщинница.
   - Клянусь тебе, Коленька, что я могу не проронить ни слова, - ответила Раневская. - А куда мы идём?
   - Мы идём в гости к Щепкиной-Куперник, - сдался Эрдман. - Это царственная старуха, ты меня не подведи.
   Царственной старухе было в это время под шестьдесят, не более того, но очень были молоды герои этой истории. Щепкина-Куперник перевела тогда то ли Шекспира, то ли Лопе де Вегу, то ли Ростана, и жила отменно, содержа трёх или четырёх приживалок (деталей Любимов уже не помнил). За столом, который на взгляд этих молодых ломился от изобилия, разговор шёл неторопливый и пристойный - до поры, пока не заговорили о Художественном театре и лично об актрисе Книппер-Чеховой. И тут же все немного распалились, единодушно осуждая даму за наплевательское отношение к Антону Павловичу Чехову и вообще за легкомыслие натуры. Ощутив опасность ситуации, Эрдман покосился на Раневскую, но было уже поздно.
   - Блядь она была, - сказала Раневская, - просто блядь.
   Все приживалки истово перекрестились, после чего каждая смиренно сказала:
   - Истинно ты говоришь, матушка, - блядь она была.
   - Цыц, никшните! - прикрикнула хозяйка дома, и приживалки тут же смолкли, после чего Щепкина-Куперник царственно сказала:
   - И была она блядь, и есть.
   Наверно, я испорчен безнадёжно, только мне истории такие говорят о времени и людях больше, чем толстенные тома воспоминаний.
   Один мой знакомый некогда дружил со стариком - когдатошним аккомпаниатором Айседоры Дункан. Она ведь на два года пережила Есенина и ездила по всей России, исполняя свои знаменитые пластические танцы в тунике и босиком. И в какой-то провинциальной госгнице ей с аккомпаниатором пришлось однажды ночевать в одном номере. Дежурная клялась, что этот номер - единственный, который свободен, и что там есть большая ширма, наглухо его разделявшая - делать было просто нечего. После концерта они разошлись по своим половинам комнаты, но среди ночи их разбудили звуки шумного скандала, ясно слышимые из соседнего номера. Мужчина ругал женщину, понося её последними словами. Сука грязная и блядь были из лучших в этом наборе, остальные просто неохота приводить. Некоторое время музыкант полежал, прислушиваясь, а потом решил, что Айседора Дункан тоже наверняка проснулась, ей это слушать мерзко и тяжело - он встал, оделся и заглянул за ширму, собираясь произвести какие-нибудь успокоительные слова. Айседора Дункан сидела на кровати, жадно прильнув ухом к стене, по щекам её катились слёзы, на лице было выражение умилённости и счастья. Увидев музыканта, она оторвалась от стены и с гордой радостью ему сказала-прошептала:
   - Все эти слова мне постоянно говорил Серёжа!
   Но я вернусь к тому шофёрскому везению моему. На обратном пути Зиновий Ефимович был разгорячён застольем и общением (мне показалось, что и окончанием необходимого визита) -словом, перепала мне ещё одна отменная история о некоем интеллигенте из их театра. Кто это был, я как-то упустил (а из машины в сортир с блокнотом не сбежишь), но помню главное: что человек был тихий, пожилой и невысокий, необыкновенной вежливости, деликатности и такта. Случилось это где-то в шестидесятых, а театр их был в Англии, и Гердт со стариком-интеллигентом шлялись по музеям. Это было время, когда непременно был и третий - хоть и в штатском, но по ведомству охраны чистоты идеологии и поведения за рубежом. А звали его - пусть Андрей Андреич, я не помню. Был он молод и прогулкам не мешал. И в каком-то замке Гердт сказал с восторгом, что вот ходят они всюду, и везде пускают, и никто за ними в залах не следит, и что какое это счастье. Тут молодой Андрей Андреевич решил, что ему самая пора исполнить свой предохранительный долг, и сухо объяснил двум этим разнежившимся актёрам, что такова просто маска западной демократии - на самом деле и следят за ними неустанно, и пускают не везде, и вообще вокруг враги. Таким кошмарным диссонансом прозвучала эта речь на фоне их прекрасного гуляния, что тишайший старик-интеллигент вдруг не сумел сдержать себя в руках.
   - Простите, вы какого роста, Андрей Андреевич? - мягко и вкрадчиво спросил он у этого третьего лишнего.
   - Метр восемьдесят пять, - горделиво ответил тот.
   - Вот вы весь и идите на хуй! - торжествующе сказал старик. Затеял эту маленькую главку я, однако, вовсе не затем лишь, дабы сохранить эти прекрасные истории. А дело ещё в том, что как-то я по молодости лет затронул один миф, тесно связанный с очень известным именем. Миф этот до сих пор жив, что весьма мне неприятно, и потому я непременно хочу об этом рассказать. Я когда-то написал книжку о великом русском психиатре Бехтереве, а материалы для неё искал в его архиве. Весь архив Бехтерева хранился в маленьком музее при институте, им некогда созданном. И там наткнулся я на краткую записку, оставленную патологоанатомом (Ильин, кажется, была его фамилия). В записке говорилось, что вскрытие тела не было произведено, и что поэтому причины смерти недостаточно ясны. Записка эта для моего воспалённого воображения звучала однозначно: давний миф о смерти Бехтерева справедлив! Миф этот, ходивший по интеллигентным всяческим кругам с середины пятидесятых годов (когда начали возвращаться люди из лагерей) гласил, что Бехтерев был отравлен по личному приказу Сталина. В декабре двадцать седьмого года академик Бехтерев был в Москве на двух совпавших по времени научных конференциях (что правда), и якобы двадцать четвёртого декабря был вызван в Кремль по просьбе Сталина. Речь шла о бессоннице, головных болях и невладении одной рукой (за Бехтеревым уже много лет гуляла слава гениального невропатолога). После врачебного осмотра выйдя из кабинета Сталина, профессор Бехтерев якобы вслух сказал каким-то находившимся там людям, что у его пациента - несомненная и давняя паранойя. Об этом виде частой психопатии написано такое количество научных и научно популярных изысканий, что ни одно моё пояснительное слово не будет верным с точки зрения всех спорящих о сути свиха. Более того, наличие в истории таких людей, как Иван Грозный, Сталин, Гитлер и другие - как бы в сторону уводит обсуждение такой патологии, ибо упрямый изобретатель вечного двигателя, всеобщего растворителя, авторы неприкрыто безумных идей - тоже параноики. Это полная защищенность личности на какой-нибудь одной идее, которую врачи мягко именуют сверхценной, то есть не поддаётся она ни разуму (вполне сохранному), ни чувствам, человеку свойственным, ни голосу окружающих людей. Мне кажется, что присвоение ярлыка клинической душевной ненормальности таким личностям, как упомянутые мной - это неправедная выдача им больничного листа на день Страшного Суда. Но пусть это решают специалисты.