А книжка эта привела меня спустя несколько лет на студию научно-популярного кино, где я кропал сценарии, и до поры всё было хорошо. Но как-то главному редактору пришла идея что-нибудь приятное мне сделать и при всех: покинув кабинет, зашёл он в комнату редакторов, где я толпился, и сказал:
   - Какие-нибудь если есть у вас задумки, пишите мне заявку, я с вами немедленно заключаю договор на фильм.
   Задумок было в изобилии, но об одной я точно знал, что не пройдёт, а мой язык уже заговорил как раз о ней. Поскольку накануне я на пьянке у приятеля услышал об учёных, работающих под мавзолеем - занимались они постоянным охлаждением и вообще сохранностью мумии Владимира Ильича. И вроде бы не столь уж были засекречены, чтобы нельзя было о них писать.
   - Что ж, тема для сценария хорошая, - сказал начальник неуверенно, но трусить прямо при сотрудниках он не решился. - Узнайте только, разрешат ли съёмки. И название какое-нибудь надо, чтоб достойно было темы.
   С ним наедине, в служебном кабинете, из которого исходило, в сущности, всё тогдашне пропитание моей семьи, я был бы собран и воздержан на язык. Но тут сидело столько зрителей!
   - Название уже готово,- доложил я преданно и бодро. Главный редактор поощрительно вздёрнул брови.
   - Ленин умер, но тело его живёт,- сказал я. Сдавленное хрюканье за спиной одобрило мой творческий порыв. Но на дворе был год семидесятый.
   - Прошу вас покинуть студию и некоторое время тут не появляться,сказал редактор тоном ровным и не оставляющим сомнений. А когда он вышел, те же, что смеялись, принялись меня ругать за легкомыслие.
   - Через месяц приходи спокойно, - утешили меня двурушники, - он тебя выгнал очень мудро, а за этот месяц выяснится, что никто не настучал.
   Конечно же, язык - весьма сомнительный нам друг, но в жесте - даже самом дружелюбном - кроется опасность ещё большая. Так Саша Окунь чуть не развязал однажды крупный дипломатический конфликт между Израилем и Колумбией. Его куда-то пригласили на приём, он крепко выпил и решил, что ещё рюмки через две непременно схватит за попку молодую полуобнажённую красотку, сидевшую с ним почти рядом - всего через одного человека. Но когда он потянулся, чтоб исполнить замысел, то обнаружил, что немного перепил и падает, в силу чего схватил за зад соседа. Оказался тот послом Колумбии, а неухваченная красотка - послицей. Охнув, посол от ужаса обнаружил знание русского языка:
   - Товарищ! - гневно сказал он. Тут Сашка принялся сердечно извиняться, и до военного конфликта дело не дошло. Хотя и близко было к этому, как попка обаятельной послицы.
   С интересом я ловлю себя на том, что как ни вертишься в подвалах памяти, а попадаются истории, почти неощутимо созвучные друг другу, и психологи ничуть в своих трудах не врали: всё связано причинно-следственно, по времени или месту, по похожим состояниям души, по ключевому слову в совершенно разных эпизодах, даже иногда по запаху, естественно присущему какой-нибудь истории. Об этом - ниже, а сейчас - по ключевому слову.
   Как однажды чудом избежал смерти художник Володя Витковский, рассказал он мне случайно в разговоре об Израиле и моей жизни здесь.
   - А я вас чуть не разбомбил однажды,- повестнул он так легко, как будто речь пошла о чём-нибудь приятном и сюрпризном. - А точней - ракетой чуть вас не накрыл. Уж я б не промахнулся, будь уверен.
   Службу свою в армии советской проходил Володя на подводной лодке. Осенью семьдесят третьего подлодку эту послали в дальнее секретное плаванье, и, все проливы и контроли хитроумно миновав, она легло на дно вблизи Израиля. Где по приказу всплыть должна была и начисто ракетами покончить с раздражавшей всех страной. Забавно было мне в его рассказе (но не больше, чем забавно, как-то я уже привык), что капитан подлодки был евреем. А спустя неделю ожидания случилась неполадка с кислородом, и раздался во всех отсеках приказ немедленно задраить отверстия, через которые к ним подавался воздух. И обходиться тем, что был, пока не будет нового приказа. Вскоре они стали задыхаться. Но открыть подачу воздуха никто не смел, они были на военном положении.
   - И вот уже плывёт моё сознание,- жизнерадостно рассказывал Володя,- и разные видения из мирной жизни мне туманят голову. Из них последнее, как я иду по Севастополю, а впереди меня - толстущая роскошная девка. В белом таком платье - из марли оно что ли, только прозрачное совсем, и вижу я, как колыхается передо мной её немыслимая белая жопа. Я за ней не меньше трёх кварталов шёл, даже забыл, куда я собирался. И я, хотя уже в удушье полном, но сквозь это марево подумал: неужели больше в жизни никогда не видеть мне такую красоту? Тут я встал и думаю: да ну их на хуй, пусть в стройбат сошлют, ведь не расстрел, а жить охота. И раздраил все заслонки. И пошёл ты понимаешь - чистый свежий воздух. После выяснилось, что эти суки нас заставили закрыться на случай, если воздуха станет не хватать на всех, пока там чинят кислородную подачу.
   А вскоре и домой их завернули - не хватило, видно, смелости у кремлёвских миротворцев.
   - Могли мы запросто и ни за что подохнуть, - говорил Володя, - если бы не жопа той красотки, дай ей Бог здоровья и что хочется.
   А передо мной тем временем своё видение всплывало, и читатели второй моей книги знать не знают, что им было интерес - но её читать благодаря обильным формам одной редакторши из издательства "Детская литература". Называлась эта книга - "Чудеса и трагедии чёрного ящика" - об изучении мозга и психиатрии современной. Я писал её с восторгом и старанием. На поле этой темы открывались мне отменные возможности сказать хотя бы походя и мельком о безумии устройства нашей жизни. После выхода книжки множество знакомых тихо и интимно спрашивали меня: а как тебе удалось сохранить вот это, и вот это? Очень просто удалось. Ведь миф о советской бдительной и всепонимающей цензуре - он был чистой ложью, резали всё сами авторы, а уж за ними подрезали редакторы. Внутренняя цензура была куда более зоркой и чувствительной к малейшему вольнодумию. Так вот набор моей книжки лёг на стол заведующей отделом (очень, кстати, симпатичная и мудрая была старушка, но тем более насквозь она читала каждый текст), и вышел от неё с тремя сотнями отметок - галочек в местах, которые мне следовало сгладить или полностью убрать. И был я вызван в кабинет её, чтоб это обсудить. Дискуссии мне ждать не приходилось: она просто тыкала пальцем, и я зачёркивал или предлагал смягчённый вариант. Она работала в издательстве уже десятки лет, её пугливые поправки были безошибочны и превращали мою книжку в стерильное повествование о научном прогрессе. А я писал совсем не для того. Унылое и вялое моё сопротивление творилось мной скорее из упрямства - книжка явно висела на волоске, а я был начинающий советский автор, и это было единственное издательство, которое печатало меня.
   Уже сидели мы, наверно, с час, и ясно было, что она меня отпустит, только полностью дожав. Но тут впорхнула в кабинет редакторша из какого-то отдела, я её знал. Она была настолько пышных и обильных форм, что за глаза её давно уже все называли Дюймовочкой. О чём-то бурно заговорила она со своей начальницей, и та, кивнув мне на соседний стол, предложила сесть и подумать.В руках у меня остался карандаш, которым охолащивалась книжка. Я сначала тупо уставился в набор, его листая: зловещие пометки - галочки пестрели чуть ли не на каждой странице. Что вполне было естественно, писал я книгу с удовольствием и упованием. И тут я обнаружил, что сижу я, загороженный от экзекуторши гигантской задницей сотрудницы. И тут меня постигло озарение. Перевернувши карандаш, пустил я в ход резинку, что торчала на втором его конце. Нет, я стирал пометки не подряд, но с яростью и дикой быстротой. К моменту, когда зад, который заслонял моё самоуправство, заколыхался, я довольно сильно преуспел. Начальница увидела меня задумчиво сосущим карандаш, и что-то материнское было в ее первых словах:
   - Надо было, Игорь, раньше думать, надо было думать, когда вы писали.
   Я улыбнулся ей в ответ прельстительно и виновато. Мы закончили кромсать набор часа за два, и старушка, посмотрев с сомнением на последнюю страницу, бормотнула, что сомнительных мест было, как ей показалось ранее, гораздо больше.
   - Перечитаете ещё раз? - угодливо предложил я.
   - Я в день читаю по три рукописи, - с омерзением ответила она. - Я отдаю это вашему редактору, с моей стороны вопросов больше нет.
   Вот так и получилась книжка, за которую не стыдно и сейчас. Но обратить прошу внимание на то, что не рассыпалась от этой книжки советская власть, не вышли на улицу трудящиеся, которым я хотел открыть глаза, и вообще никто и глазом не моргнул. А как я нервничал те два часа, следы резинки замечая на страницах, так это вовсе никому не интересно.
   А сколько было их - ревнителей, блюстителей и охранителей идеологии представить себе можно вряд ли. Набегали они разом, ниоткуда и все вместе. У меня однажды был короткий опыт встречи с такой пожарной командой. Я писал сценарии для Останкинского телевидения, уж не помню, что это была за программа, но мою халтуру они брали. А приятель мой тогдашний, Лёва Минц (он, бедолага, знал языков пять, если не больше, и кормился переводами) меня однажды попросил, чтоб я в сценарии как-нибудь по случаю вставил его имя, почему-то страсть ему хотелось своё имя услыхать с экрана телевизора (или хотел порадовать старенькую маму). И я в очередном сценарии заставил одного героя говорить, что в жизни есть место удивительным людям: вот, например, живёт на свете некий почти безвестный Лев Минц, который знает то ли двадцать, то ли тридцать языков, давно уже им счёт он потерял, а ежели не спится - начинает их перечислять и возле третьего десятка засыпает.
   А вечером за час до этой передачи позвонил мне - даже не взволнованный, а потрясённый чем-то мой редактор и велел мне срочно, на такси мотать на студию, поскольку передачу, если я не появлюсь, снимают, а такое происшествие - кошмар и неприятности сотрудникам. А почему - не объяснил, но я, конечно, кинулся, поймал такси и через полчаса уже, волнуясь очень, поднимался на этаж, где все они обитали. А с площадки лифта в коридор войдя, увидел я такое, что не приведи Господь в те годы. Стояли прямо в коридоре, явно в ожидании меня - двенадцать, как не более, нескрываемо взволнованных мужчин (в пиджаках и при галстуках), образуя некую дугу, где в центре высился, иного слова не найти, хоть был он ниже всех, какой-то неприметный мужичонка с ровными волосиками набок и напо-леонистого вида. Все они застыли, глядя на меня и сквозь меня, а мужичонка коротко и резко вопросил:
   - Кто такой Минц?
   Мне до него было идти ещё метра четыре-пять, а при таком запасе времени уже врасплох еврея не застанешь. И когда метра полтора всего осталось, я спокойно и приветливо сказал:
   - Здравствуйте. Минц - это хранитель Ватиканской библиотеки.
   Всем, кто читал о коллективной психологии, известно, что в толпе всегда найдётся некто, кто готов немедля что угодно подтвердить. И тут один из окружающих сказал негромко:
   - Да, да, да, припоминаю...
   Тут у всех разгладились их напряжённые черты, а мужичонка - с меньшей резкостью, но столь же строго у меня спросил:
   - А он..?
   А я понятлив был, поскольку автор, и немедленно ответил:
   - Он большой и давний друг Советского Союза. А недавно было интервью его по радио, он говорил о пользе взаимного влияния культур.
   И мужичонка снисходительно кивнул мне, поворачивая спину, и дуга вся развернулась вслед за ним. Я, кстати, правду говорил: недавно Лёва Минц о чём-то именно таком болтал по радио, туда настырно напросившись, чтобы порадовать старушку-маму. А из вот этих, что толпились - ранее не знал я ни одного, а мой редактор с ними не стоял, он был намного ниже в этой иерархии. И мы с ним крепко выпили в тот вечер. Но про Минца подлинного я ему не рассказал, это разрушило бы нашу зыбкую творческую связь.
   Тут хорошо бы текст переложить весёлым чем-нибудь, чтобы скорей забыть о тех испуганных блюстителях идеологии, а в случаях таких Шолом-Алейхем рекомендовал поговорить о холере в Одессе. И я с тем большим удовольствием готов последовать его совету, что холеру я в Одессе таки да застал однажды. Летом это было, год - семидесятый. Утром я приехал в Одессу, где уже с неделю меня ждала жена и маленькая дочь. День у меня дивно начинался и сулил быть подлинно одесским. Ибо вёзший меня таксист подсадил какую-то знакомую, увялую, но дикой бодрости толстуху, и они свои удавшиеся жизни шумно обсуждали в той украинско-еврейской тональности, которую я раньше слышал только в анекдотах. По дороге я его тормознул, чтобы купить бутылку вина, женщина молча взяла её у меня из рук, коротко глянула на этикетку и, сочно сказав - "дерьмо", продолжала дружескую беседу. Жену и дочь я отыскал на пляже, мы переговаривались, собираясь поплавать, но в это время вплотную к берегу прошёл патрульный катерок, из матюгальника которого летели хриплые отрывочные слова: холера, в море лезть запрещено, соблюдайте спокойствие. В доме отдыха сказали всем очень логично: оставайтесь, поживите, всё равно мы денег за путёвки не вернём. И дали всем желающим автобус до вокзала. То, что я там обнаружил, можно передать лишь средствами кино, и то необходим какой-то специальный режиссёр. Немыслимой густоты толпа, залившая и зал вокзала, и перроны, не гудела, а кричала, в воздухе витала паническая, эвакуационная ярость и растерянность. Рупор объявил, что все билеты отменяются, посадка в поезда - свободная, и началось столпотворение, подобного которому я в жизни не видал и не хотел бы видеть. Потому что это сильно подорвало мою веру в человечество, а мне всё же уютней жить с хотя бы остатками этой веры. Наша ситуация усугублялась ещё тем, что с нами увязалась некая знакомая с такой же маленькой дочерью, что означало ещё два чемодана. Тем не менее, мы сели в поезд. А в купе нас оказалось двенадцать человек, но мы все сначала были умиротворённо счастливы. Тогда я, кстати, в первый раз столкнулся с азами народной психологии: у нас была какая-то прихваченная снедь, я разложил её на чемодане и, естественно, всех пригласил к столу. Никто не отказался, всю еду умяли в три минуты. А чуть позже - каждая пара стала молча есть своё, и мы с женой лишь удивлённо переглядывались. К ночи ближе на какой-то остановке мы разжились кукурузой. Спали мы с женой (точней, пытались спать) на тех антресолях, что используют род чемоданы. Когда я ровно десять лет спустя ехал по этапу в лагерь, и в купе нас было двадцать два, я вспомнил, как мы некогда переживали ту тесноту, и усмехнулся от блаженства, присланного памятью. Что было душно, жарко, потно, грязно - глупо говорить. Вода в вагоне кончилась через несколько часов, и туалет легко себе представить (хотя лучше не стоит), а про запахи - писать не поднимается рука. Тем более, что впереди нас ждало худшее. К концу второго дня пути вдруг слухи поползли, что нас в Москву не пустят, а поместят в карантин примерно на неделю. И некая конкретная деталь зловеще прозвучала: что вот-вот проводники запрут вагоны. И поэтому, как только мы остановились у входного семафора какого-то город-ка, я аккуратно выбросил в окно все чемоданы, и гуськом мы выбрались на волю через пока незапертую дверь. Потом довольно быстро и машину я нашёл, водитель всё никак не мог понять, зачем хочу я ехать в любой ближайший город, откуда есть поезда на Москву - они ведь были и отсюда. А чтоб они не из Одессы шли, пояснил я, и он пожал плечами, удивляясь прихотливости забалованных москвичей. Ближайший город оказался - Нежин. Ранее он был знаком мне только по названию каких-то выдающихся огурцов.
   В кассовом зале было пусто и прохладно. От одного этого наши лица расплылись в немом удовольствии. Поезд на Москву ожидался часа через три, билеты обещали продавать за час до поезда, и кроме нас его никто не ожидал. Теперь поесть! За два часа мы наверстаем всё, о чём мечтали двое суток.
   Смутное чувство остановило мой порыв бежать и кормиться, Я бы назвал это инстинктом бывалого советского человека. Я поставил чемоданы, попросил у приветливой кассирши лист бумаги и крупно написал на нём: "Очередь за билетами на Москву. Написал наши фамилии, количество билетов и положил этот лист у окошка в кассу.
   Мы ели много, жадно и вдохновенно. Только оторвавшись от порции котлет с картошкой, я заметил, что в ресторанном зале уже заняты все столики. И возле каждого стояли и чемоданы. Я похолодел и кинулся в кассовый зал. Там шевелилась несметная толпа таких же сообразительных пассажиров с нашего поезда. Вспотев от ужаса, я протолкался к кассе. И обнаружил, что совершил самый разумный в жизни поступок: все послушно заносили свои фамилии в мой список. Как же я собой гордился, возвращаясь в ресторан! В тот день проводники этого поезда изрядно заработали: билетов не хватило, разумеется, но все вагонные проходы и площадки были наглухо запружены счастливцами. А ехать оставалось нам недолго. Вечером на следующий день уже в большой компании друзей и родственников я хвастался своей находчивостью, сметкой и бывалостью. И пожилая интеллигентная женщина грустно сказала:
   - Какой стыд, вы были в Нежине и не зашли в музей Гоголя!
   А память перескакивает в эти же края, но к несколько иному имени и двадцать с лишним лет спустя. Уже в Израиле мы жили. Как-то я целый месяц нервничал, и тупо ныло сердце. Я волновался от неверия в евреев. Незадолго до того я получил письмо с Украины, а точнее из Полтавы, от неведомого мне тамошнего Исторического общества. Они напоминали, что недавно был я там на выступлении, показался им хорошим человеком, и поэтому я, может быть, найду какую-то возможность помочь: ужасно бедствует в Полтаве внучка (или правнучка?) и правнук (или праправнук?) Владимира Галактионовича Короленко. Господи, подумал я жалостливо - чувство это относилось ко мне - что же я могу поделать? Однако обаяние этого светлого имени постепенно взяло верх над ленью, суетой и равнодушием. В Культурном центре советского еврейства (был такой некогда в Иерусалиме) порешили мы с приятелями учинить благотворительный концерт. Ещё тогда ходили в израильтянах Валентин Никулин и Михаил Козаков (оба согласились без промедления), артистов мы набрали много и большую сделали афишу. Не особенной была и цена билетов. На недоуменные вопросы ("разве Короленко был евреем?") горячо напоминал я о деле Бейлиса и вообще об отношении этого человека к евреям. Слушатели согласно кивали, но билеты расходились крайне плохо. В день концерта я дошёл до крайности того состояния, о котором написал в начале. Наплевать, что выручки не будет, думал я, ну не получилось, так бывает сплошь и рядом, только очень уж обидно за евреев. Потому что кто-кто, а мы должны - обязаны помнить добро, пускай и сотворённое когда-то. И было очень мерзко на душе, заранее и стыдно и обидно.
   Зал был набит битком! И более того: на сцену кинули три или четыре свёрнутых листка, в которых были деньги: мы прошли зайцами, писали неизвестные мне люди, но хотим участвовать. В автобусе дня через два кто-то сунул одному из выступавших стоимость билета - он не смог пойти, но тоже в доле, сказал он.
   А я- меня душили гордость и счастье. По-моему, они и в зал передались, таких удачных выступлений не было у меня ни до, ни после. А потом мы напились, конечно.
   Выручка была обменена на доллары и послана в Полтаву. Тут забавная подробность: в благодарственном письме писала внучка Короленко, что деньги эти (очень маленькие по любым сегодняшним понятиям) довершили некую необходимую сумму, и куплен был клочок земли, на котором собрались огородничать и тем кормиться несколько семей интеллигентов местных, сбившихся в общину, чтобы выжить. Я не знаю, был ли Короленко идеологом общинного земледелия, но уверен, что, узнав об этом, усмехнулась его чистая душа.
   А в это время я как раз квартиру покупал, на двадцать пять лет рассрочки здесь даются нужные для этого большие деньги, и выходит, что в итоге платишь втрое, как не впятеро, зато живёшь, как человек, и волен как угодно забивать в стену гвозди.
   Торжественный и незабвенный день приобретения квартиры в Иерусалиме (!) я закончил в больнице. Когда шёл я в юридическую контору, то споткнулся так неловко, что под коленом на ноге у меня лопнула какая-то жилка. Боль была чуть меньше, когда я выставлял ногу далеко в сторону - как собака, собирающаяся пописать, но ещё ногу не успевшая задрать. В таком вот виде я доковылял до конторы, где обессилено уселся и подписывал бумаги, как вельможа (в моём представлении) - полулёжа в кресле и далеко вытянув ноги. Тут и подъехала вызванная неотложка - сам я идти уже не мог. Рядом со мной, в беде клиента не бросая (хотя мы уже расплатились), неподвижно высился толстый молодой еврей - агент по продаже квартир. А так как был он в шляпе и при пейсах, говорил негромко и весомо, всё происходящее обретало явную значительность. Увидев санитаров, он сказал:
   - Да, нелегко достаётся еврею кров на Святой земле.
   Я не смог засмеяться, потому что санитар уже ощупывал мне ногу. После этого достал он ножницы и ловко взрезал мне штанину. Тут агенту по недвижимости изменило хладнокровие, и он воскликнул взволнованно и страстно:
   - Он режет не по шву!
   Имелся в виду непоправимый вред, наносимый моим брюкам. Тут даже жена моя улыбнулась, а мудрец обиделся на наше легкомыслие и временно умолк. Поэтому и есть у него деньги, подумал я, умнея от общения с таким человеком. Он пожал мне руку, издали кивнул Тате (коснуться чужой женщины нельзя) и, проходя мимо неё, заботливо сказал:
   - Проследите, чтоб его не вынесли вперёд ногами.
   И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: "снежинки падали на его лицо, но уже не таяли".
   - Чему ты, дурак, смеёшься? - спросила у меня жена. И мы поехали.
   В приёмном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но - хирург.
   - Ты за каким хером сюда приплёлся? - спросил я его грозно. - Здесь тебе работы не будет.
   - Не знаю, не знаю,- ответил он, плотоядно потирая руки. Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег - что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас ещё российское осталось: как бы мы ни жили там, но в тяжкие минуты и часы рядом возникали друзья - даже, если не было в них особой необходимости. И тут меня такой взял сентимент, что я чуть не заплакал от любви ко всем, кого люблю и близко знаю. Но немедля я отвлёкся, поскольку за шторками, где лежал соседний больной, непрерывно раздавались старческие хриплые вздохи и ритмично повторяющийся полустон-полувскрик: хуяво, хуяво! Что ты кричишь, думал я с раздражением, ведь и мне хуяво, только я молчу. Вернулся убежавший куда-то приятель и объяснил мне, что я стон этот неправильно понимаю: старик себя утешал, говоря себе на иврите - "он придёт!", ибо надежда на приход Мессии, очевидно, успокаивала его.
   А ближе к ночи, туго-натуго мне ногу обвязав, меня отправили домой, и мы даже успели обмыть обретенную на Святой земле недвижимость.
   В Германии с квартирой много проще: ты её находишь, пишешь заявление в муниципалитет, и тебе её пожизненно оплачивают. Хотя один старик (в Берлине на концерте мне его специально показывали) написал заявление, что квартиру он искать не будет, пусть ему найдёт жильё сам горсовет, и что желательно, чтобы имелся при квартире зимний сад, поскольку автор заявления - ветеран Великой Отечественной войны и имеет медаль "За взятие Берлина".
   И не слабей по содержанию письмо получил один мой приятель из немецкого другого города, где он устроился играть в большом оркестре, будучи отменным музыкантом. Письмо его дышало неискоренимым партизанским духом. Всё у меня очень хорошо, старик, - писал он своему другу просочился в замечательный оркестр, снял очень уютную квартиру, и беда только одна - как утром растворю окно, так сразу понимаю: в городе немцы.
   Когда я недавно ездил на гастроли и болтался по немецким городам, то от рассказов местных охватило меня чувство, которое назвал бы я национальной гордостью великоросса. Хотя немало и злорадства (тоже очень русского по духу) было в этом неприглядном моём чувстве. Дело в том, что стонет вся великая Германия от почти двухмиллионого наплыва своих российских соплеменников - поволжских немцев. В империи родившись и прожив там всю сознательную жизнь, они типичные советские люди. Да ещё приехавшие из Сибири и Казахстана, куда некогда загнали их родителей.
   И с их приездом в маленьких, уютных и зелёных, сонных, аккуратных и спокойных немецких городках начались пьяные ночные драки с поножовщиной и руганью на всю округу. А немецкие леса и парки? Все они ухожены настолько, что мне кажется, там по ночам чинно гуляют хорошо подмытые лисы и зайчихи. А ныне там повсюду попадаются следы российских разудалых пикников.