Зензинов доел. Дальнейшее инкогнито казалось ему бессмысленным. Он сказал:
   – Скажите, ведь вы жили у меня в Женеве, когда бежали из Вологды.
   Савинков улыбнулся.
   – Вы узнали меня сразу, Владимир Михайлович?
   – Какой там сразу! У вас изумительный грим. Я узнал вас только тут, в трактире, да и то первое время сомневался. Вы изумительно перевоплотились в англичанина. Но и сами конечно изменились. Я не видал вас почти два года.
   – Да, да, изменился. Конечно.
   Опершись руками о стол, Зензинов слушал бесконечный рассказ Савинкова. Савинков говорил тихо, со множеством интонаций, то понижая голос, то повышая, о том, как трудно быть и жить боевиком, умирающий боевик отдает свое тело, а боевик живущий душу.
   – Вы не поймете, не поймете как это тяжело. Это опустошающе, это ужасно, – прервал свой рассказ Савинков. Зензинов, глядя на него, думал: – «Всё тот же обаятельный Павел Иванович, тончайший художественный рассказчик, яркий, талантливый. Какой изумительный человек. Какие силы у нашей партии, у революции, раз такие люди идут во главе – в терроре!»
   – Я знаю, что еще раз отдаю свою душу, а быть может, и дай Бог, свое тело партии и революции, – говорил Савинков, – я знаю, это нелегко, но я отдаю себя делу потому, что слишком люблю страну и верю в ее революцию.
   Зензинов взял его руку, крепко пожал.
   – Все мы обреченные, – тихо сказал он.
   – Но я верю в нашу победу, – ответил Савинков.
   – Конечно. Разве без веры возможна наша работа? В особенности ваша, Павел Иванович?
   – Да, – проговорил Савинков. – Ну что же, поедем? Они встали.
   – Стало быть вы даете мне слово, что с завтрашнего дня комитет отдает нам Сергея полностью?
   – Да.
   – Прекрасно. – Савинков позвонил вилкой о стакан.
   – Получи за всё, – бросил половому богатый барин. Половой, согнувшись у стола, начал было что-то выписывать грязными каракулями.
   – Синенькой хватит? – крикнул Савинков, – что останется возьми себе, выпей за мое здоровье!
   Половой оробел. Господа наели всего на два с четвертью. Что было ног бросился он к бобровой шубе, сладострастно снимая ее. Но Зензинову не успел подать. Он сам надел свое вытертое пальтишко.
   Рысак зазяб у подъезда. Уж не раз проезжал его лихач. Ругался матерью на занесшихся в эдакий трактир господ.
   – Зазяб? – с крыльца весело крикнул Савинков, – постой-ка, брат, разогреем! – Он крикнул половому. Половой вынес чайный стакан водки. Лихач только крякнул на морозе, но так, что лошадь вздрогнула. И, когда господа сели, дунул и понесся снег, комки, ухабы, гиканье. Ни говорить, ни видеть нельзя в сумасшедшем лете. Лихач сдержал рысака только когда по бокам замелькали теплые огни московских улиц.



14


   Ни ночью, ни днем не спал Савинков. Всё заволоклось силуэтом Сергея, взрывом. Явки с Каляевым и Моисеенко шли ежедневно. Все стали нервны, бледны, худы. Словно чуя беду, генерал-губернатор в третий раз менял дворец. Из Нескучного переехал в Кремль, в Николаевский. И Каляев и Моисеенко остались теперь по ту сторону стен.
   – Волнением делу не поможешь, – говорил Савинков Моисеенко в трактире Бакастова, – сам ночей не сплю.
   – Но вы же видите, что наблюдение затруднено, мы не можем ждать его у ворот, да и неизвестно, из каких кремлевских ворот он выезжает. Время на терпит, события кругом нарастают. А наши силы истрепаны. Дора неделю сидит с динамитом.
   – Надо немедленно вести наблюдение в самом Кремле.
   – Я уже пробовал вчера, стоял у царь-пушки, но там задерживаться нельзя. Прогоняют.
   – Льзя или нельзя, надо вести.



15


   На следующий день драный ванька на «Мальчике» въехал через Спасские ворота в Кремль. Въезжая снял шапку, перекрестился. И доехав до царь-пушки, встал.
   Городовые не обратили внимания. Простояв с час, ванька выехал через Китайские ворота, потому что въехала в Кремль каряя кобыла. И извозчик стал лицом к дворцу.



16


   Савинков чувствовал себя плохо. В этот день он сидел в комнате Доры. Почти две недели, как приехала Дора с динамитом из Нижнего. Ждала. И казалось, что никто из товарищей не понимал ее мук. Она была права. Если б Алексей был здесь, Дору б не забыли, ей бы дали место в Б. О., которого хочет, без которого нет жизни. Но Дора на пассивной работе. Ей не дают того, чего хочет Дора: – убить и умереть.
   – Ах, дорогая Дора, теперь только одно желанье. Понимаете, – говорил Савинков. – Я забыл, что у меня мать, жена, товарищи, партия, всё забыл, Дора, ничего нет. День и ночь вижу только – Сергея. Сижу на его приемах, гуляю с ним в парке, иду завтракать во дворец, еду по городу, вместе страдаю бессонницей, знаете Дора, это переходит в навязчивую идею и может кончиться сумасшествием. Но поймите, Дора, что потом, если нас с вами не повесят жандармы, что может случиться каждый день, каждую минуту, ведь достаточно только неосторожного шага иль дешевенькой провокации, потом, Дора, когда мы всё это, даст Бог, обделаем и генерал-губернатор будет на том свете, а мы с вами приедем в Женеву, ведь никто, ни Чернов, ни Гоц, ни даже Азеф не поймут, чего это стоило! Чего это стоило нам! Никто даже не захочет поинтересоваться. Убит, Ура! Ну, а мы-то, Дора? А? Разве это так уже просто?
   – Надо кончать скорей, – проговорила Дора.
   – Бог даст кончим.
   – Вот мы все вместе работаем в одном деле, для одной идеи, – тихо начала Дора. Савинков ее остро слушал. – А какие все, ну, решительно все разные. Ни один не похож на другого. В мирной работе партии, там, мне всегда казалось, один как другой, другой как третий, все по моему одинаковые.
   – Это верно и тонко, Дора.
   – А тут, вы, например, и Иван?
   – Ну, что я и Иван? – поднялся на локте с дивана Савинков.
   – Вы совсем разные.
   – В чем?
   – В себе разные. Иван – совершенно без колебаний: расчет и логика. С ним работать легко. А вы сплошное чувство, да еще переполненное какими-то вопросами. Вы даже не человек чувства, а какой-то острой чувствительности. Всё всегда залито сомнениями, специфическими вашими теориями, чем-то непонятным. С вами трудно работать. Вы не даете цели, не ведете к ней. Вы сами ощупью идете, щупаете руками, с закрытыми глазами. А Иван Николаевич всё видит и ясно показывает.
   – Хо-хо, Дора! – притворно засмеялся Савинков, – не думал, что в вас так много наблюдательности и даже «философии»!
   – «Поэт» тоже другой. Швейцер тоже совершенно другой.
   – И вы Дора – совсем другая, неправда ли?
   – Наверное.
   – Все мы совсем другие. Этим-то и хороша жизнь. Потому-то я и ненавижу серую партийную скотинку, которая, разиня рот, слушает Виктора Михайловича и ест из его уст манну.
   – Вы слишком резки, Борис, это ненужно. У вас нет любви к товарищам.
   – Кого? Любить всех? Это значит никого не любить, Дора.



17


   В девять они ехали. Вез Каляев. Сворачивали к окраинам Москвы. Когда улица обезлюдила, Каляев повернулся на козлах. В желтом свете редких фонарей еще резче чернела худоба Каляева. Его глаза ввалились, щеки обросли редкой бородой. Каляев был похож на истомленного постом монаха. Профиль был даже жуток.
   – Янек, – сказал Савинков, – дальше наблюдение вести нельзя. У нас сил нет. Мы хорошо знаем выезды. Надо кончать. Как ты думаешь?
   – Да, – сказал Каляев. – Лучше всего метать, когда он поедет в театр. Он теперь часто выезжает. В газетах объявляется о выездах.
   – Продавай лошадь, сани и на несколько дней выезжай из Москвы, тебе надо отдохнуть. Мы останемся здесь. Перемени паспорт и возвращайся к 1-му февралю. Тогда кончим.
   – Это верно, надо отдохнуть, я очень устал, – сказал Каляев, – чувствую, нервами как-то устал, иногда даже кажется, что не выдержу. Я уеду. А к 1-му буду здесь. Ты веришь, Боря? а? Я уверен. И знаешь, – загорелся Каляев, лошадь шла тихим усталым шагом, – ведь если «Леопольд» в Питере убьет Владимира, мы здесь Сергея, это будет такой им ответ, ведь это почти революция. Жаль, что может быть не увижу ее, – проговорил, также внезапно поникая, Каляев. – Хочу только одного, чтоб товарищи в Шлиссельбурге узнали, чтобы Егор, Гершуни, все узнали, что мы бьемся и побеждаем их…
   Навстречу ехало несколько экипажей, Каляев по-кучерски поправился на козлах, подтыкая под себя армяк и тронул рысью.



18


   В этот вечер, уступив постель Доре, Борис укладывался на диване. Огня не зажигали. В сумраке номера, освещенного только фонарями с улицы, как темные паруса, белели простыни. Это Савинков стелил на диване.
   Когда сел расшнуровывать ботинок, Дора уже лежала в постели. Не спала. Слишком много тоски было в этой ночи, чтобы спать. Дора думала: – неужели и теперь товарищи обойдут?
   По полу раздались легкие шаги босых ног. Дора видела белую фигуру Бориса. Он прошел и налил из графина воду. Только издали на улицах барахтались ночные конки. Тишина номера жила полновластно.
   Савинков чувствовал, не заснет. Проклятая бессонница. Он думал о Доре. Было странно, раньше Дора его не интересовала, как женщина. Худенькая, подраненная птица. Сегодня во время разговора об Иване уловил редко улыбавшиеся губы. Представил Дору заснувшей. Повернулся. Свет окон падал на кровать Доры.
   Он встал, пошел к графину. И когда пил, дрожали ноги. Тихими шагами, ставя прямо ступни, почти бесшумно подошел к кровати. Остановился над Дорой.
   Дора поднялась на локте.
   – Вы что, Борис? – испуганно прошептала она.
   – Ничего, – проговорил он и на «го» пересекся голос. – Не спится. Хотел поговорить. Вы не спите Дора?
   Он сел на кровать. Дора не поняла. Никогда еще полураздетый мужчина не сидел так близко. Дора слегка отодвинулась.
   – Мне тоже не спится, – сказала она. – Это от ожидания.
   У Бориса стучали зубы. Дора не слышала. Но увидала над собой острые глаза, показавшиеся злыми и чужими.
   – Может быть скоро умрем, Дора, правда? – прошептал Борис сжимая ее руку, голос был необычен. – Ах, Дора, Дора, – прошептал он нежно и его руки вдруг обняли ее и порывисто придвинулось в темноте лицо. Только тут Дора поняла, зачем он пришел.
   – Уйдите! Сейчас же, уйдите!
   – Дора… Дора, может быть через три дня…
   – Это подло! Я сейчас же уйду… «Глупо» пробормотал, вставая, идя к дивану, Борис. Но Дора встала с кровати. Он видел в темноте, как она быстро одевалась. «Какая ерунда», проговорил Савинков.
   – Выпустите меня, – оделась Дора. – Я не останусь.
   – Что вы выдумали? – зло проговорил Савинков. – Я буду выпускать вас среди ночи? Вы с ума сошли! Номер заперт. И я вас не выпущу. Можете спать совершенно спокойно. Метафизическая любовь к Покотилову без вашего желанья не будет нарушена.
   Слезы подступили к горлу Доры.
   Борис сидел, поджав ноги под одеялом.
   Ему показалось, Дора плачет.
   – Дора, – проговорил он тихо. – Простите, я оскорбил вас. Я не хотел. Я думал, вы в любви тела также свободны и просты, как я. Вот и всё. Не делайте драмы. Выпустить я не могу, вы понимаете. Гостиница заперта. Надо вызывать швейцара. Ложитесь и спите.
   Дора сидела у стола, закрывшись руками. Она плакала.
   Борис тихо встал, бесшумно пройдя по ковру. Дора слышала его приближение, но теперь она его не боялась.
   Подойдя, он взял ее руку. Рука была в слезах. Борис отнял ее от лица, несколько раз поцеловал. Потом поцеловал ее в голову, тихо проговорил:
   – Простите за всё, Дора, может быть мы оба через несколько дней сойдем с ума… Прощаете?
   Дора не отвечала. Но ее пальцы едва заметно сжали руку Бориса. Она прощала всё, но плакала. Борис еще раз поцеловал ее в волосы. И прошел к дивану. Он слышал, как Дора долго плакала. Прошла к кровати и, не раздеваясь, легла. Дальше Борис ничего не слыхал, заснул, провалившись в бездонную черную яму сна. Ничто не снилось ему. Не снилось и Доре, заснувшей в странной, вывернутой неудобной позе.



19


   Карюю кобылу Каляева давно уж подвязали цыгане к широкой распялке розвальней, вместе с другими лошадьми вели далеко от Москвы. Лошади трусили за розвальнями, запряженными пятнастой белой кобылой с провислой спиной. Когда набегу кусались незнакомые лошади, били ногами, старый цыган кричал что-то дикое, отчего лошади успо-каивалсь. И тихо бежали за розвальнями.
   Но «Мальчик» еще ковылял по Москве. Вместо обычного гарнца получал теперь два. На рассвете долго жевал съеденными зубами, выпуская в кормушку смешанное со слюной зерно, снова подхватывая теплыми, похожими на мухобойку, губами. Его можно было видеть в Кремле. Он дремал у царь-пушки, закрывая старые глаза.
   Хозяин был с ним всё ласковее. Скребницей чеша старый круп, говаривал: – Ты, «Мальчик» молодец, свое дело знаешь. – «Мальчик» косился слезящимся глазом. Словно, чтоб отблагодарить, сразу брал подпрыгивающей рысью от извозчичьего двора.
   «Мальчик», стоя, спал в Большом Черкасском переулке. Он не знал, что сегодня 2-е февраля и зачем к саням подошел, поскользнувшийся на льдистом тротуаре барин в бобрах.



20


   Несколько часов тому назад Савинков звонил по телефону Доре в «Славянский базар», говоря.
   – Погода прекрасная, думаю мы сегодня поедем.
   – Как хотите, Джемс – ответила Дора, И взволнованно прошла в свой номер. В нем Дора заперлась. Быстро открыв шкаф, с трудом вытащила чемодан с динамитом. Останавливаясь от волненья, твердя «возьми себя в руки, возьми себя в руки», начала приготовление бомб для Сергея.
   Иногда Доре казалось, кто-то стучит. Она вздрагивала, приостанавливалась. Это был обман, самовнушение. В большой фарфоровой, с синими цветочками, посуде мешала бертолетову соль, сыпала сахар. Наполнила серной кислотой стеклянные трубки с баллонами на концах, привязала к ним тонкой проволочкой свинцовый грузик, в патрон гремучей ртути вставила трубку с серной кислотой, на наружный конец ее надела пробковый кружок. Дора знала, при падении свинцовый грузик разобьет стеклянные трубочки, вспыхнет смесь бертолетовой соли с сахаром, воспламенит гремучую ртуть, взорвется динамит и… умрет генерал-губернатор.
   Беря большую трубку, Дора вспомнила Покотилова. «Крепись, Дора, возьми себя в руки, возьми себя в руки». К четырем часам в номере всё было прибрано, подметено. Завернутые в плед лежали две десятифунтовые бомбы.
   Дора сидела в кресле. Как всегда от динамита пахло горьким миндалем, разболелась голова. Чтоб не поддаться сну, она открыла окно. В комнату клубами повалил белый, морозный пар. Скоро Доре стало холодно. Она надела шубу. В шубе села в кресло с книгой в руках, ожидая стука, который должен быть точно в шесть. Так он и раздался, желанный стук: – два коротких удара.
   Савинков вошел заснеженный от езды и мороза, был бледен. Не снимая шубы и шапки, спросил:
   – Готово?
   – Всё.
   – Это? – указал он.
   – Да.
   – Почему у вас так холодно?
   – Я отворяла окно.
   – Пахло?
   – Я боялась заснуть.
   – Вы очень устали? – участливо заговорил Савинков, взяв ее руку. – Как мы вас мучим, Дора.
   – Почему вы мучите? Не понимаю,
   – Вы возьмете или я?
   – Лучше я.
   – А что вы читали?
   – Стихи – смутилась Дора.
   – Ладно. Идемте скорей, ждет.
   «Мальчик» стоял у гостиницы. Подпрыгивая повез их в Богоявленский. На езде Савинков развязал осторожно плед, перекладывая бомбы в портфель. «Так будет лучше», сказал он, держа портфель на коленях.
   Идя по Ильинке, они видели как отделился от стены, пошел за ними прасол, в поддевке, картузе, высоких смазных сапогах. Прасол нагонял их, поровнявшись, сняв шапку, заговорил с барином.
   Был уже вечер, стлались зимние коричневатые сумерки. Прасол взял у барина тяжеленький сверток, крепко держа его, стараясь не поскользнуться на льду, пошел к Воскресенской площади, через которую полчаса восьмого должен ехать великий князь Сергей в оперу, на «Бориса Годунова» с Шаляпиным.



21


   Возле здания городской думы, Каляев ходил со свертком. Весь он был во власти жгучей легкости наполнившей тело. Знал, через полчаса, может через час, наступит тот момент, после которого ничего не будет. Будет счастье революции и Ивана Каляева.
   Думать становилось трудно. Думал о том, как бы не поскользнуться, не упасть в темноте со свертком. Мостовая была ледяная. Каляев ступал осторожно. Мороза не чувствовал, казалось даже жарко. Вдруг от Никольских ворот, не то сон, не то явь, на мгновенье блеснули сильные фонари. Ацетиленовые фонари Каляев узнал не глазами, всем существом. Забыв о скользкости, он почти побежал им навстречу, лавируя меж ехавших по площади экипажей.
   Карета Сергея ехала небыстро. Меж ней и Каляевым оставалось двести шагов. Каляев обогнул последний экипаж. Теперь их не разделяло ничто. Только время. Задыхаясь, глотая холодный ветер, Каляев бежал наперерез карете. Но, ослепляя всё на своем пути, простучав колесами, карета промчалась мимо.
   Сжав сверток, качаясь, Каляев шел медленными шагами с площади. Тело было в поту, ноги дрожали. У Никольских ворот его за руку схватил Савинков.
   – Что же? Что? – прошептал он задыхающимся шепотом.
   – Не мог… дети… – тихо проговорил Каляев. И в ту же секунду Каляев понял, какое преступление он совершил перед партией. Они молча шли к Александровскому саду. Каляев бессильно опустился на первую обмерзшую, заснеженную скамью.
   – Борис, – проговорил он, – правильно я поступил или нет?
   Савинков молчал..
   – Но ведь нельзя же… дети… Савинков сжал руку Каляева.
   – Правильно, Янек. Дети невиноваты. Но ты не ошибся, были действительно дети?
   – Я был в двух шагах. Мальчик и девочка. Но я попробую, когда поедет из театра. Если один, я убью его.
   Они долго сидели в Александровском саду. Вставали, уходили, приходили снова. Наконец начался театральный разъезд и у подъезда Большого театра заметались лакеи, выкликая экипажи. Замахали рукавами, раскричались извозчики зазывая седоков. Из дверей повалила, возбужденная музыкой Мусоргского, толпа шуб, дох, боа, муфт. Каляев, замешавшись в толпе, не спускал глаз с ацетиленовых фонарей кареты.
   Девочка за руку с мальчиком прошли опушенными ножками. За ними шла пожилая женщина. Каляев узнал великую княгиню Елизавету. Следом шел высокий генерал-губернатор, и находу разлеталась его шинель на красной подкладке.
   Проводив его взглядом Каляев ушел с Театральной площади.



22


   Дора ждала в глухом переулке Замоскворечья. Издали она узнала ковыляющего «Мальчика». Савинков взял ее в сани и, молча, передал портфель с бомбами.
   – Не встретил?
   – Встретил. Но не мог, были дети.
   Дора молчала, поправила на коленях портфель.
   – Дора, вы оправдываете «поэта»?
   – Он поступил, как должен был поступить.
   – Но теперь вы снова будете вынимать запалы, разряжать, заряжать. Может произойти неудача. Вы опять рискуете жизнью и всем делом.
   – Мы не убийцы, Борис, – тихо проговорила Дора. – «Поэт» прав. Разряжу и заряжу без оплошности.
   Свободной рукой она подняла воротник шубки, мороз щипал за уши.
   Они ехали по Софийке. Савинков вылез. Остаток ночи до синего рассвета провел в ресторане «Альпийская роза».



23


   4-го февраля Савинков и Дора ждали Моисеенко, стоя за портьерой окна.
   – Приехал, Дора, одевайтесь, – проговорил Савинков. Он был такой же бледный, усталый, впалые щеки, как у тяжко больного обтянули скулы, глаза обвелись темными кругами, став еще уже. Когда брал портфель, на этот раз с одной бомбой, Дора заметила как дрожат его руки. Она торопливо надевала шубу, шляпу.
   – Не проезжал еще? – тревожно спросил Савинков, садясь в сани.
   – До двенадцати нет, – ответил Моисеенко.
   – Стало быть успеем. Теперь поедет в три.
   – Куда везти?
   – Да в Юшков же переулок! – раздраженно проговорил Савинков. – Поскорей, нахлестывайте!
   «Мальчик», получив два удара, прыгнул галопом. С галопа перешел на возможно быструю, скверную рысь. Такой вихлястой рысью, тяжело дыша, вбежал в Юшков переулок. Тут у сумрачного дома Моисеенко остановился. Путаясь в полости саней вылезла Дора.
   – Вы ждете у Сиу, на Кузнецком, так, Дора?
   – Да, да, – проговорила она, не оглядываясь, идя. На следующем углу в сани сел Каляев, одетый прасолом, в поддевке, картузе, смазных сапогах. Они поехали к Красной площади.
   – Янек, – говорил Савинков, – мы должны сейчас же решить, либо сегодня, либо надо отложить дело. Я боюсь, одного метальщика недостаточно. Может быть надо стать вдвоем? Но у нас сегодня один снаряд.
   – Что ты говоришь! – возбужденно сказал Каляев. – Никакого второго метальщика не надо! Позавчера я был тоже один. Ну? И если б не дети, я кончил бы.
   Савинков молчал, угнетенно, разбито.
   – Ты настаиваешь именно сегодня и ты один?
   – Да. Нельзя в третий раз подвергать Дору опасности. Я всё беру на себя.
   – Как хочешь. Тогда надо вылезать, кажется, – сказал Савинков, оглядываясь, словно они ехали по совершенно незнакомому месту.
   – Что это, Красная ? – спросил он.
   – Красная, барин, – ответил Моисеенко с козел.
   – Янек, в последний раз, ну, а если неудача? Тогда погибло дело?
   Лицо Каляева раздраженное.
   – Неудачи быть не может. Если он только поедет, я убью его, понимаешь?
   Моисеенко остановил «Мальчика».
   – Приехали, барин, – проговорил он, отстегивая полость.
   Каляев вылез со свертком. За ним вылез с пустым портфелем Савинков и кинул в ладонь извозчику светленькую мелочь.
   – Я к Кремлю, – тихо сказал Моисеенко. Савинков не ответил. Они шли с Каляевым по Красной площади. На башне Кремля старые часы проиграли «два».
   – Два часа, – сказал Каляев.
   – Ну? – проговорил Савинков. Каляев улыбнулся.
   – Прощай, Борис, – сказал он и обнял его. Они расцеловались в губы.
   Не обращая ни на что внимания, Савинков смотрел, как легкой походкой, не оглядываясь, уходил Каляев к Никольским воротам. Когда он потерял его, пробормотала «Куда же теперь идти?» Машинально пошел к Спасской башне. Возле башни сгрудились извозчики, не могли разъехаться и, выбиваясь из сил, ругались матерью.
   Через Спасскую башню Савинков прошел в Кремль. И вдруг вздрогнул: у дворца стояла карета великого князя. Рысаки мотали головами. «Убьет», – и радость залила его сердце. Он быстро пошел из Кремля на Кузнецкий, к Сиу, где ждала Дора.



24


   Он почти бежал по Кузнецкому. Сам не знал почему торопился к Сиу. Предупредить ли Дору, что покушение удастся? Вернуться ли с ней, чтоб видеть? Он сталкивался с людьми. Сердце билось.
   Еще не дойдя, услыхал отдаленный глухой удар. И остановился у магазина Дациаро, будто рассматривая открытки. «Неужели Янек? Но почему так глухо?»
   У Сиу сидели праздные москвичи, отводящие душу покупкой безделиц на Кузнецком мосту. Дамы пили кофе, ели пирожные. Савинков увидал Дору в глубине кафе. Перед ней стояла чашка.
   – Пойдемте отсюда, – сказал он, странно скаля зубы, пытаясь сделать улыбку.
   Дора поднялась. Взглянув в витрину окна, она увидела, что по улице бегут люди, кто-то машет рукамм, кто-то споткнулся, упал, тяжелый господин смешно перепрыгнул через него, убегая, за ним вихрем пробежали какие-то мальчишки.
   – Что такое? – спросила Дора. Публика из кафе бросилась к выходу. Савинков стоял бледный.
   – Да пойдемте же.
   – Простите, мадам, вы, мадам, не заплатили, – подбежал лакей.
   – За что? – спросила Дора.
   – За кофе и за два пирожных.
   – Пирожных я не ела, – сказала Дора, рассеянно шаря в сумочке.
   – Кого?! – Что?! – Убило?! – Кого?! – закричали в кафе. Кузнецкий мост залился бегущими, все бежали к Кремлю.
   Савинков сжал руку Доры, тащил ее сквозь толпу. От Никольских ворот площадь залилась людьми. Все молча лезли куда-то. Толпа, сквозь которую нельзя было пробиться, казалась Савинкову отвратительной. – Вот, барин, извозчик!
   В пяти шагах, у тротуара стоял «Мальчик». Дора была бела, губы сини, она что-то шептала.
   – Поедемте на извозчике, – сказал Савинков. Дора не сопротивлялась, тихо шепча – «Янек, Янек».
   «Мальчик» медленно продирался сквозь сгрудившуюся толпу. Когда ехали по Страстному бульвару, Моисеенко попридержав «Мальчика», повернулся:
   – Слышали?
   – Нет.
   – Я стоял недалеко. Великий князь убит, – чмокнул он, дернул возжами, и стегнул кнутом «Мальчика». «Мальчик» дернул сани, Савинков и Дора качнулись. Но не от толчка Дора упала на плечо Савинкова. Дора рыдала глухими рыданиями.
   – Господи, Господи, – слышал, склонившийся к ней Савинков, – это мы, мы его убили…
   – Кого? – тихо спросил Савинков.
   – Его, великого князя, Сергея, – вздрагивая худым телом, рыдала Дора.
   Савинков улыбнулся и крепче ее обнял.



25


   В это время четверо жандармов, скрутив ноги и руки Каляеву, везли его в арестный дом Якиманской части. Он старался закричать – «Да здравствует свобода!» Лицо было безобразно сине. Окровавленный, он полулежал в санях. В сознании смутно неслось происшедшее, как виденная и давно забытая картина. Каляев ощущал запах дыма, пахнувший в лицо. Мимо плыла еще, в четырех шагах, черная карета, с желтыми спицами. На мостовой лежали еще комья великокняжеской одежды и куски обнаженного тела. Потом напирала толпа. А великая княгиня металась, крича:
   – «Как вам не стыдно! Что вы здесь смотрите!?» – Толпа хотела смотреть куски мяса ее мужа. И напирала.