– Итак, товарищи Савинков, Сухомлин и Гуревич должны взять на себя эту тяжелую, но необходимую в интересах партии обязанность. В Петербург же к Чарнолусскому предлагаю поехать товарищу Аргунову.
   – Просим! Просим!
   Аргунов, недавно бежавший из ссылки, встал, хотел, что-то сказать. Но ясно было, не протестует. И Гоц, повышая голос, крикнул:
   – Против нет? Товарища Аргунова стало быть направляем в Питер.
   Повестка дня исчерпалась. 10
   Ночью, Азеф шел один по Бульвару Философов темной, согнувшейся тушей. Дымя папиросой, перебирал всё, что приносила память. Он временил с петербургскими боевиками. Сомнений не было: партию предают кроме него. Скрипя подошвами по гравию, Азеф безошибочным нюхом понял: – Татаров.
   Азеф не мог в эту ночь спать. Свернул к Английскому саду. Сев на скамью, куря, хрипло бормотал. В несущемся с Лемана, холодящем ветре он решил смерть Татарова. Но страх, что Татаров успеет донести, и его разоблачить, не уходил. Азеф слышал, как от холода у него лязгали зубы. Иногда толстые губы в темноте расплывались во что-то схожее с улыбкой. Он сам с собой бормотал.
   Ветер становился холодней. В темноте озера возвращались увеселительные пароходы туристов. С пароходов лилась музыка, блестели огни. Азефу стало холодно. Он пошел, качаясь тяжелой тушей, по дорожке Английского сада к отелю. Но и в отеле, Азеф не ложился. Кроме Татарова заносился еще удар неизвестного. И этот удар тоже надо было отвести. Азеф сел за письмо:
   Сначала он привел цитированный Гоцем документ с подписью «с тов. приветом Вл. Косовский», потом посопев, стал нанизывать расплывающиеся строки:

   «Этот документ может вам, Леонид Александрович, показать, насколько у вас в Д. П. всё неблагополучно и насколько нужно быть осторожным, давая вам сведения. Здесь в Женеве в группе с. р. это письмо привело всех к мысли, что имеется провокатор, который очень близко стоит ко всем делам. Неужели нельзя обставить дело так, чтобы циркуляры Д. П. не попадали в руки рев. организаций? Последствием этого будет, что кн. Хилков, который пока еще в Англии в Лондоне гостит у своей семьи, не поедет, так как ему немедленно сообщили об этом документе. Тоже будет с Веденяпиным. Право удивляюсь, что департамент не может устроить конспиративно свои дела. Деньги и письмо я не получил. Деньги вышлите немедленно. Ради Бога, будьте осторожны. Один неосторожный шаг и провал мой.

Жму руку, ваш Иван».

   Над Женевским озером рассвет был полновластен. По озеру уходили лодки рыбаков в далекую красноватую синеву. Не раздеваясь, в черном костюме, Азеф спал на диване, стоная, скрипя зубами, вскрикивая, словно что-то хотел рассказать и не мог.



11


   На утро Савинкову сказали, что Татаров приехал. Татаров – большого роста русак, с квадратной крепковьющейся бородой, коротковатыми ногами, темными волосами, распадающимися на стороны. Татаров костист, широк, шагал шумно, говорил громко, напоминая расстриженного дьякона.
   Савинков знал его с детства, вместе играли в лапту и в рюхи. Узнав, что Савинков в Женеве, Татаров сразу пришел к нему. Сейчас друг друга бы они не узнали. Савинков – европеец, чересчур элегантен для революционера. Татаров хоть и любил завязать модный галстук, надеть новомоднейший костюм, но был поповен, мужиковат. Стуча башмаками, громко крича, Татаров чувствовал себя прекрасно.
   – Давненько, давненько, Борис Викторович, не видались! Ну расскажите, как живем? Вы откуда сейчас? Из Москвы?
   – Из Киева.
   – Как из Киева? Мне сказали из Москвы?
   – Может быть из Москвы.
   – Ха-ха-ха! Всё-то у вас тайны да тайны! Законспирировались до ушей! Чай не с провокатором говорите, а с товарищем постарше вас стажем-то!
   – Не виноват, начальство свирепое, Николай Юрьевич.
   – Это кто-де начальство-то? Тоже поди – печать на устах моих. Главное – всё сам знаю. Заграницей – Мишка Гоц! В России сами своей персоной боевикам начальство! Мне очки тоже втираете, ну да ладно. – Татаров громко ходил, мял в руках широкополую светлую шляпу, какие часто носят плохие художники.
   Татаров был неумен и нечуток. Растабаривая, даже не глядел на Савинкова. – «Вот этого большого человека убью, за то что гадина, за то что глуп, за то что бездарно накрутил пестрый галстук, убью, как быка. Но какой громадный? Зашумит, когда упадет», – думал Савинков.
   – Страшно рад вас видеть, – говорил Татаров. Тютчев здесь, с ним ведь вместе в ссылке в Сибири жили! Вообще в Женеве куда ни сунься – наши. Только Баску вот хотел повидать. Не знаете, где она?
   – А кто эта «Баска»?
   – Да Якимова!
   – Ааа слышал, не знаю. А скажите, Николай Юрьевич, у вас кажется теперь издательство будет?
   – Как же, как же, будет, будет, а что? Есть у вас что-нибудь для издания, вы ведь пишете, кажется?
   – Есть кой что.
   – Давайте, с удовольствием, с удовольствием. «Убью», – думал Савинков.
   – Если позволите, я передам вам на днях.
   – Мемуары?
   – Не совсем. Почти.
   – Очень интересно, очень. Вы вот что, Борис Викторович, ко мне в воскресенье товарищи на обед соберутся, а то ведь скоро дальше еду, приходите и вы, и рукопись с собой захватите, ладно?
   – Воn, – сказал Савинков, ударяя ладонью по ладони Татарова и пожимая ее крепче обыкновенного.



12


   Обед Татаров давал на 15 персон в кабинете ресторана «Англетер». Азеф прислал извинение. За столом присутствовало 14 человек головки партии. Седовласый Тютчев сидел с Брешковской. Трепыхая рыжей шевелюрой, в новом воротничке, подпиравшем толстую шею, смеялся Чернов. Был Савинков, старый Минор, Ракитников, Бах, Натансон, Авксентьев, Потапов. Только трое – Тютчев, Савинков, Чернов – знали уже, что обед дает провокатор. Стол был сервирован пестро, красиво, с серебром, цветами, винами, деликатесами. Татаров вспоминал, как 8 лет назад основал группу «Рабочее Знамя». Товарищи напомнили ему за обедом, как объявил он голодовку в Петропавловской крепости, проголодав 22 дня. Татаров лишь отмахнулся, проговорив:
   – Что там, 22, другие больше голодали, – и подняв бокал, встал.
   – Товарищи, выпьем за революцию, которая близка, поступь которой мы слышим! Выпьем за партию, водительницу революции, и в первую очередь за товарищей боевиков – ура!
   Узкие бокалы зазвенели разным звоном, чокались, а бокалы были наполнены по разному. Чокнувшись с последним – Черновым, Татаров залпом выпил свой бокал, чувствуя приятную хмельную теплоту. Кто-то быстро поднял ответный тост, и махая бокалом прокричал:
   – За счастливый отъезд Николая Юрьевича! За удачу его работы в России – ура!
   После обеда, когда все шумели, были веселы, оживлены, Чернов подошел к Татарову, улыбаясь, крутя на его пиджаке большую пуговицу, сказал:
   – Когда ж едете, Николай Юрьевич? Взяв Чернова за бицепсы, и притягивая его к себе, Татаров проговорил:
   – Сегодня вечером, 11.30, Виктор Михайлович.
   – Невозможно.
   – Почему?
   – У ЦК к вам дело.
   – Я должен ехать. Какое дело? Чернов говорил, улыбаясь: – Я уполномочен ЦК просить вас остаться на день.
   – Ну, хорошо, – пожал плечами Татаров, – если дело, останусь. До завтра?
   – До завтра.
   Чернов сказал просто, задушевно.
   Проходя мимо Савинкова, бросил:
   – Остается. Следите.



13


   Расправляя смявшуюся от ветра бороду, Татаров вошел веселый.
   – Здравствуйте, – говорил свежо, полнокровно, переходя от Тютчева к Савинкову, от Савинкова к Баху. В Тютчеве показался ему из-под бровей холодок. «Он всегда такой», – успокоился Татаров и встал рядом с Савинковым у стола. На столе в золотенькой раме была карточка полной брюнетки. Оба посмотрели на нее, хоть брюнетки не знали.
   – В чем же дело?
   – Да вот ждем Чернова, он председатель.
   В этот момент отворилась дверь, вошел улыбающийся Виктор Михайлович.
   – Совет да любовь, – проговорил он с порога, – погода-то, кормильцы, пушкинская! Прозрачность, ясность, шел по рю де Каруж – не воздух, зефир. А, Николай Юрьевич, здравствуйте, грехом думал, не дождался, поди, уехал. Ну, прекрасно, прекрасно, так что же, товарищи, никак меня только и ждали? Не посетуйте, – подкатил удобное кресло, с большими ручками, Виктор Михайлович.
   Савинков, Тютчев, Бах, Татаров садились, Рассыпал по креслу дряхлые кости Минор. Но по тому, как садились, Татаров уже почувствовал недоброе. «Зачем не уехал?» – подумал он. Но, не подавая виду, проговорил поглаживая бороду:
   – Какой вопрос, Виктор Михайлович? – и голосом остался вполне доволен, прозвучал без волненья.
   – Одну секунду, Николай Юрьевич, – проговорил Чернов, быстро пиша кругленькими буковками – Вопрос? – откладывая перо, поднял Чернов один глаз на Татарова, а другой пустил куда-то в сторону, – видите ли, очень серьезный, то есть не так чтоб уж очень, но ЦК сейчас занят ревизией партийных дел, и вот от имени ЦК я просил вас остаться чтоб при вашей помощи выяснить финансовую и цензурную сторону предпринятого вами издательства. Вы, конечно, поймете желание ЦК взять издательство под свое руководство?
   Татаров посмотрел на свою руку, лежавшую на столе. Было ясно: – подозревают. «Надо, главное, держаться с абсолютным спокойствием», – сказал он себе внутренне, когда Чернов говорил:
   – Но прежде, чем перейти, Николай Юрьевич, к этому вопросу, мне бы, то есть, не мне, а всей комиссии, хотелось бы выяснить некоторые детали…
   Татаров силился понять: о чем? Плотно свел брови над цыганскими глазами. Расправил рукой бороду, не догадался.
   – Прошу вас ответить по первому, так сказать, пункту, – глаза Чернова разбежались еще больше, – кто дал вам деньги на издательство? Только уж, Николай Юрьевич, – задушевно сказал Чернов, – знаете народную мудрость, кто правды не скажет, тот много свяжет, режьте нам, кормилец, всё правду-матку, прошу вас.
   – Конечно, Виктор Михайлович, – засмеялся Татаров, – вы наверное просто не осведомлены, я говорил Гоцу: – деньги в размере 15 тысяч рублей дал мне Чарнолусский, а дальнейшую помощь обещали Чарнолусский и Цитрон, это одесский издатель, – добавил Татаров.
   Это было только мгновение. Мутноватый глаз Чернова замер где-то под потолком. Тряхнув рыжей шевелюрой и пригладив ее, Чернов протянул:
   – Так, так, видите, я вот этого, например, не знал, а скажите, – вдруг кинулся он на Татарова и в голосе прозвучала резкость, – остановились вы сейчас в Отель де Вояжер под фамилией Плевинского?
   Татарову надо было расхохотаться, ударить кулаком по столу, закричать – что за безобразие! Но Татаров увидел, глаза товарищей режут. «Провал», – пронеслось. И он почувствовал, как дважды перевернулось у него сердце и, показалось, что упало на подошву ботинка.
   – Под фамилией Плевинского.
   – А номер комнаты?
   – Кажется 28.
   Совсем близко проплыло лицо Чернова. Улыбалось, перекашивалось. Отчеканивая слога, раздались слова: – Это неправда. Мы справлялись: ни в номере 28, ни вообще в Отель де Вояжер Плевинского нет.
   Слышно было чье-то дыхание. Заскрипев, Минор переложил ногу на ногу.
   – Я не помню названия. Может быть, это не отель де Вояжер. – Татаров понимал, что говорит глупо, что топит себя, но он уж катился к какой-то страшной пропасти. Казалось, сейчас убьют, как убивали Судейкина. Савинков чертил на бумажке женский, кудрявый профиль.
   – Вспомните, – сказал Чернов. – Борис Викторович, запишите в протокол: не помнит ни названия гостиницы, ни улицы, ни номера комнаты.
   О бумагу скрипело перо Савинкова.
   – Мы же не дети, – проговорил Татаров, – я солгал о гостинице, потому что живу с женщиной и этим оберегаю ее.
   – Ах так?
   – Если хотите, я назову имя женщины.
   – Нет, что вы, Николай Юрьевич, не надо, кормилец. Вы бы сразу так и сказали, тогда мы просто это оставим, простите, вот вы какой чудак! Извините. Перейдем к делу. Скажите, Николай Юрьевич, чем обеспечено ваше издательство в отношении цензуры?
   Татаров хотел оборвать, закричать. Но понял, что не выйдет.
   – Мне обещал покровительство один из людей имеющих власть, – и услышал, как ему изменяет пересекающийся голос.
   – Кто именно? – сухо бил теперь голос Чернова, как гвозди вбивал в совершенно мягкое и они уходили до шляпки.
   – Один князь.
   – Какой князь?
   – Зачем? Я сказал – князь. Этого достаточно.
   – По постановлению ЦК предлагаю вам сказать фамилию.
   – Хорошо, это – граф, – тихо сказал Татаров.
   – Граф?
   – Это же неважно, граф или князь, вообще зачем фамилия?
   – Центральный комитет приказывает вам.
   Татаров сморщился, проведя рукой по лбу.
   – Граф Кутайсов, – тихо сказал он.
   – Кутайсов? – поднялся Чернов. – Вы с ним сносились? А известно вам, что партия готовила покушение на графа Кутайсова?
   Голова Татарова опустилась, руки судорожно сжимали край стола.
   – Вы солгали, – услыхал он приближающийся голос Чернова, – скрывая свой адрес, солгали об источнике денег. Чарнолусский вам не давал. Мы это проверили. Цитрона вы даже не знаете, фамилию его услыхали впервые три дня тому назад от Минора. Вы подтверждаете это?
   Татаров вздрогнул, поднял голову. Последние силы вспыхнули. «Уйти, бежать» – пронеслось. Он закричал:
   – В чем вы меня обвиняете?! Что это значит?!
   – В предательстве! – крикнул несдержавшийся Тютчев.
   Родилось долгое, страшное молчание.
   – Будет лучше, если сознаетесь. Вы избавите нас от труда уличать вас, – сказал Чернов.
   – Дегаеву были поставлены условия. Хотите мы поставим условия вам? – проговорил Бах.
   Савинков на протоколе рисовал что-то вроде ромашки. Дверь открылась и все увидали на пороге Азефа. Он был сердит, насуплен. Кто его знал, мог догадаться, Азеф в волнении.
   – Простите, товарищи, я запоздал, – тихо пророкотал он.
   – Мы кончаем, Иван, садись, – сказал Чернов. Скользкий взгляд по Татарову сказал всё. Азеф прошел, грузно вдавив тело в кресло, в углу комнаты.
   Покачнувшимся голосом, каждое мгновение могшим перейти в рыдание, Татаров сказал:
   – Вы можете меня убить. Вы можете меня заставить убить. Я этого не боюсь. Но я не виноват, честное слово революционера.
   Чернов склонился к Тютчеву. Тот мотнул серебряной, коротко стриженой головой. Чернов стал писать. Потом бумажка пошла к Тютчеву, Савинкову, Баху.
   Татаров смотрел на свои ботинки, ему казалось, что шнурки завязаны туго и неудобно. Чернов встал, обращаясь к Татарову прочел:
   «Ввиду того, что Н. Ю. Татаров солгал товарищам по делу и о деле, ввиду того, что имел личное общение с графом Кутайсовым и не использовал его в революционных целях и даже не довел о нем до сведения ЦК партии, ввиду того, что Татаров не мог выяснить источника своих значительных средств, комиссия постановляет устранить Татарова от всех партийных учреждений и комитетов, дело же расследованием продолжать».
   Татаров не поднял головы.
   – На сегодня вы свободны. Но ЦК запрещает вам выезжать из Женевы без его на то разрешения. Отъезд ваш будет рассматриваться как побег.
   Не прощаясь, опустив голову, Татаров вышел. В передней почувствовал, что дрожит. На улице шел дождь. Татаров его не заметил, хотя и поднял воротник.



14


   – Да он же уличен! – кричали в комнате. – Погибли товарищи! – Убить – Но разве на основании!? – Провокаторов убивали с меньшими основаниями!
   Азеф кричал бешено: – И выпустили!? Выпустили?! Его надо было давить сейчас же, как гадину! – лицо Азефа исказилось злобой, какой еще никогда никто не видал.
   – Но пойми, не тут же на квартире Осипа Соломоновича!? – кричал Чернов.
   – Мягкотелые вороны! Слюнтяи! Чистоплюи! Тут нельзя!? А ему нас посылать на виселицу можно?! Вы знаете, что он повесил товарищей? Или вам это как с гуся вода!!!??? – закричал Азеф, и быстрыми шагами, ни с кем не прощаясь, вышел, хлопнув дверью.



15


   Утром в номер Татарова постучали. Татаров сидел неумытый, в рубахе, перерезанной помочами. Вошел Чернов. Не подавая руки, сел в кресло. Татаровым овладело беспокойство.
   – Даже руки не подаете? – проговорил он.
   – Николай Юрьевич! Мы не подадим вам руки до тех пор, пока вы не смоете с себя подозрений, – начал Чернов.
   – Скажите, – задушевно сказал он. – Зачем вы лгали? Зачем вся эта история с Кутайсовым? с Чарнолусским? с гостиницей? что всё это значит?
   Мысли Татарова бились и путались.
   – Виктор Михайлович, понимаете, что я переживаю? – голос его задрожал, это было хорошо, – мне, проведшему годы тюрьмы, ссылки, восемь лет жившему мучительной революционной работой, словно сговорясь, бросают нечеловечески тяжелое обвинение?
   Челюсть Татарова вздрагивала, он мог заплакать.
   – Я не могу на суде, это слишком тяжело. Но у меня есть что сказать. Все говорят о провалах в Питере, в Москве, о провокации. Но разве я не чувствую сам, что провокация есть, – проговорил Татаров. – Я знаю, что есть. И вижу, что я ошибся, не доведя об этом до сведения товарищей. Я ведь на свой риск и страх давно веду расследование, как могу, и теперь мне удалось…
   – Выяснить провокатора?
   – Да.
   – Фамилия? – взволнованно придвинулся к нему Чернов.
   – Виктор Михайлович, вы не поверите, но это факт! Это – факт! – ударил себя в грудь Татаров, – партию предает… Азеф…
   – Что?! – вскрикнул, вскакивая Чернов. – Оскорблять Азефа! Руководителя партии?! Вы наотмашь эдак не отмахивайтесь! Я пришел за чистосердечным признанием! И ваша роль теперь ясна, потрудитесь явиться для дачи новых показаний!!
   – Но это же правда, уверяю вас, Виктор Михайлович, что это правда! – закричал Татаров, наступая на Чернова, – я достану вам факты!
   – Негодяй! – сжав кулаки, Чернов выбежал из комнаты.
   Татаров торопливо укладывал чемоданы. «Смерть, да, да, да, смерть!» – метался он по запертому номеру. И когда его ждали для дачи показаний, Татаров был уже под Мюнхеном, по дороге в Россию.



16


   Весна шла теплая, голубая. В Петербурге пахло ветром с Невы. Цвели острова. По Невскому шли веселые люди. В притихших садах пригородов белым цветом раскидалась черемуха. По ночам на улицах слышалось пенье.
   Близорукий шатен в золотом пенснэ, товарищ прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты, Федоров, в этот день не чувствовал весны. Он был мягок. Получив предписание выехать в Шлиссельбург для присутствия при казни террориста Каляева, почувствовал себя дурно.
   Федоров даже не знал, как туда ехать, в Шлиссельбург? Объяснили, надо сесть в полицейский катер у Петропавловской крепости. И Федоров в катере, волнуясь, ехал пять часов. Были тихие сумерки. Нева катилась потемневшая. Над ней плыла ущербленная луна. В лунном свете бе-лосиними показались Федорову стены и башни Шлиссельбурга.
   Подрагивая от холода, от нервов, в сопровождении жандармов Федоров прошел в ворота с черным двуглавым орлом и надписью «Государева». Белые дома, зеленые садики крепости показались странными. В сопровождении жандармов пошел к дому коменданта. Направо в сумерках увидал белую церковь, с потемневшим крестом. Церковь стояла тихо, словно была в селе, а не в крепости.
   – Я товарищ прокурора, Федоров, – проговорил Федоров, здороваясь с комендантом.
   – Очень приятно, – сказал комендант, но видимо ему было скучно.
   – Я хотел бы сейчас же пройти к заключенному.
   – Время еще есть, – сказал скучно комендант. – Впрочем ваше дело. Корнейчук! – крикнул он. – Проведи господина прокурора в манежную.



17


   Каляев, в черном обтертом сюртуке, сидел на кровати. Шея была голая, худая. В камере стоял стол, стул, кровать. Каляев казался маленьким, тщедушным. На шум открывшейся двери он обернулся.
   – Здравствуйте, – проговорил, входя с жандармом Федоров. – Я товарищ прокурора судебной палаты.
   Федоров представлял себе террористов гигантами с огненными глазами. Мягкий Каляев поразил его. Странными были ласковые глаза. Это не глаза террориста.
   – Я знал, что вы придете. Садитесь, – проговорил Каляев.
   – Простите, – сказал Федоров, голос его дрогнул. – Я, господин Каляев, не знаю, известно ли вам, что если вы подадите на высочайшее имя прошение о помиловании, то смерть будет заменена вам другим наказанием?
   Странные глаза Каляева остановились на Федорове, как бы не понимая его.
   – Я буду просить, – улыбаясь сказал Каляев, – но не царя, а вас и то только об одном. Доведите пожалуйста до сведения правительства и общества, что я иду на смерть совершенно спокойно. Помилования я не просил, когда меня уговаривала великая княгиня Елизавета. И сейчас просить не буду.
   Каляев увидал: Федоров взволнован, у него вздрагивают губы.
   – Я хочу говорить с вами, – сказал Каляев и улыбнулся мягко, – как бы это сказать… казнь будет через несколько часов… как с последним человеком, которого я вижу на земле. Только постарайтесь понять меня и исполните мою просьбу. Я не преступник и не убийца. Я воюющая сторона, сейчас слабейшая, в плену у врага, он может со мной сделать, что хочет. Но душу мою, мои убеждения, идею мою он не может отнять, понимаете?
   – Господин Каляев, я человек других убеждений, – проговорил Федоров.
   На лицо Каляева вышла странная, как будто даже насмешливая улыбка.
   Федоров путался. Ему хотелось сделать что-нибудь приятное этому маленькому, тщедушному человеку – перед его смертью.
   – Может быть, вы хотите переговорить со мной наедине? Выйдите! – бросил он жандарму.
   Жандарм споткнулся, зацепив шпорой о шпору, зазвенел и вышел. Но когда дверь заперлась, Каляеву показалось, что зря, что говорить не о чем. Федоров платком протирал пенсне.
   – Странно, – глядя в пол, медленно произнес Каляев, – может – быть мы с вами были в одном университете.
   – Я окончил в Москве, – проговорил Федоров, надевая пенснэ.
   – Я там начал, – сказал Каляев, но вдруг нервно вскочил и заходил по камере. – Если б вы знали, если б знали, как я волнуюсь. Поймите, я хочу, чтоб товарищи знали, что я иду на смерть совершенно спокойно и ни о каком помиловании не прошу.
   Помолчав, Федоров сказал:
   – Может быть вы хотите написать об этом? Я приглашу ротмистра, он засвидетельствует и это будет документ. Я передам его в палату.
   – Но разве это можно? Да, да, пусть все знают, что я умираю спокойно. Ведь это необходимо, поймите, в интересах дела. Спокойная смерть это сильный акт революционной пропаганды. Это больше чем убийство.
   Федоров подумал: «Боже мой, неужели у них таких много?»
   Федоров встал. – Подождите, я принесу бумагу – проговорил он, и распахнув дверь, сильно ударил приложившегося к скважине жандарма. «Что за гадость!» – бормотнул Федоров. – «Виноват, вашбродь», – проговорил жандарм.



18


   Меж крепостной стеной и сараем строили виселицу. В темноте мелькали силуэты людей. Федоров отвернулся.
   В доме коменданта его поразили собравшиеся люди. Стояли представители сословий, три обывателя из мелких торговцев. Прислонясь задом к подоконнику, поглаживая бороду, стоял священник. Шумно обступили офицеры гарнизона генерала барона Медема, командированного присутствовать при казни Каляева министерством внутренних дел.
   Перед генералом, на столе лежали ножи, молотки, ножницы.
   – Прекрасные изделия делают, ваше превосходительство, не подумаешь, что способны, – говорил, показывая их, комендант.
   – Прелестно, – сказал генерал, держа молоток. От блеска пуговиц, мундиров, от разговоров у Федорова комком подступила тошнота. Он выбежал на крыльцо в темноту: – его вырвало. Проводя рукой по вспотевшему от напряжения лбу, Федоров пошел к манежу.
   Каляев, улыбаясь, проговорил:
   – Вот, хорошо что пришли, а мне уж объявили. Федоров прислонился к стене. Каляев писал. Но вдруг обернулся, вскочил. – «Где же шляпа? – проговорил он, – где моя шляпа? она была тут, – он шарил по постели, – ах, вот она», – и схватив шляпу сделал шаг к Федорову.
   – Я написал. Чего ж мы ждем? Пойдемте, чем скорее, тем лучше. – Каляев в локте сжал руку Федорова, но смотрел мимо него, на огонь лампы.
   – Может быть вам что-нибудь передать?
   – Передать? – сказал Каляев, как в забытьи. – Не знаю, что передать? Я никому зла не сделал, любил людей, за них умираю, что же передать? Главное не забудьте, что я не унизился просьбой о помиловании. А нет, впрочем это неделикатно, лучше: – остался силен и не просил помилования, – улыбнулся блестящими глазами Каляев.
   – Но у вас же есть мать? Я передам.
   – Передадите? – забормотал Каляев, – сейчас. Он писал, рвал, бросал. Закрыл лицо руками, просидев так несколько секунд, потом оторвавшись, стал снова писать:
   «Дорогая незабвенная моя мать! Итак я умираю! Я счастлив за себя, что с полным самообладанием могу отнестись к своему концу. Пусть же ваше горе, дорогие мои, все: – мать, братья, сестры потонет в лучах того сияния, которым светит торжество моего духа. Прощайте, привет всем от меня кто знал и помнит. Завещаю вам: храните в чистоте имя моего отца. Не горюйте, не плачьте. Еще раз прощайте, я всегда с вами.
   Иван Каляев»
   Промокнув грязной промокашкой несколько раз, Каляев передал письмо.
   – Теперь я спокоен, пойдемте, пойдемте скорее. Дверь навстречу ему отворилась. Вошел худой ротмистр с двумя солдатами.
   – Приготовьтесь, – сказал худой ротмистр. Странно улыбаясь, Каляев посмотрел на ротмистра. И, повернувшись, сказал Федорову: