Страница:
Застоявшаяся лошадь ждала бегу. Перебирала забинтованными ногами. Когда в дорогом пальто и цилиндре вышел Лопухин, она рванулась, не дала ему сесть. Лопухин впрыгнул находу. Кучер, ударив обеими вожжами, передернул и бросил с места хорошим ходом.
Сергиевской, Литейным, Пантелеймоновской летели они. Лошадь вымахнула на Фонтанку. «Как просто, бомба и кончено», думал Лопухин, рассеянно смотря на проходящих людей. «Убили же Сипягина». Он почувствовал, что пробежала нервная дрожь и захотелось зевнуть. «Чорт знает, какая ерунда», – пробормотал он, вылезая из экипажа и входя в подъезд департамента полиции, не обратив внимания на поклон галунного, ливрейного швейцара.
Сергиевской, Литейным, Пантелеймоновской летели они. Лошадь вымахнула на Фонтанку. «Как просто, бомба и кончено», думал Лопухин, рассеянно смотря на проходящих людей. «Убили же Сипягина». Он почувствовал, что пробежала нервная дрожь и захотелось зевнуть. «Чорт знает, какая ерунда», – пробормотал он, вылезая из экипажа и входя в подъезд департамента полиции, не обратив внимания на поклон галунного, ливрейного швейцара.
23
Азеф шел медленно в сторону Воскресенского проспекта. «Если не дураки, схватят», – лениво думал он, – «дураки, – от кареты не останется щепок». Остановившись, он закурил. Папироса не раскуривалась. Когда раскурил, Азеф, тяжело ступая, пошел, напевая любимый мотив: «Три создания небес шли по улицам Мадрида». С очереди взял извозчика, сказав: «Страховое общество «Россия». И поехал внести страховую премию, за застрахованную в обществе «Россия» жизнь.
24
В «Аквариуме» за бутылками и кушаньями сидели веселящиеся люди. Куплеты закидывающей ноги певицы летели в зал. Певица была в зеленоватоблестком платье.
– Я голоден, как чорт, давай хорошенько поужинаем, – пробормотал Азеф.
С аппетитом жуя бифштекс, Азеф посматривал и на рябчика в сметане, которого дробил ножем и вилкой Савинков. Вместо певицы на сцену выкатился мужчина в костюме циркача с порнографическими усами и, делая невероятные телодвижения, заплясал под ударивший оркестр.
Мужчина вихлялся всё безобразнее:
– Пройдет.
– Что значит пройдет? И ставить дело прямо у департамента – всё-таки идти на отчаянность. У департамента шпиков, филеров кишмя кишит. Или ты думаешь, они такие дураки, что даже к департаменту подпустят?
– Дело тут не в дураках. До сих пор ни один из товарищей не замечал слежки. Все ходили чисто. До четверга три дня. Так почему ж за три дня всё изменится, когда не менялось за три недели?
– Измениться может в одну минуту.
– Если будет провокация?
– Хотя бы. А ты что думаешь, этого в нашем деле не надо учитывать? Разве ты знаешь насквозь всех товарищей? Мне, например, некоторые могут быть подозрительны, – нехотя проговорил Азеф.
– Ерунда! Лучших товарищей нет в партии.
– Ну, как знаешь, – пробормотал Азеф, – я сказал, попробуем счастья. Но если б не желанье товарищей, я бы всё-таки не приступил к выполнению. Можно ставить по другому.
– То есть?
На сцену вплыли мужчина во фраке, женщина в полуголом оранжевом платье. Музыка заиграла томительно. Они начали танец.
– Ну, хотя бы так, – вяло рокотал Азеф, – у Плеве есть любовницы. Одна, графиня Кочубей, живет на Сергиевской с своей горничной. Очень просто. Можно выследить, когда он туда ездит.
– Там?
Азеф растянул губы и скулы в улыбку.
– Нехитрый ты, Павел Иванович, слабо на счет организационных способностей. Всё прямо в лоб. Надо кому-нибудь из товарищей познакомиться с горничной, подделаться, вступить в самые настоящие сношения, прельстить можно деньгами. Когда Плеве будет в спальне, товарищ у горничной, он отопрет двери и всё.
– Ты понимаешь, что говоришь? Ведь это же будет узнано, печать выльет на нас такие помои, что ввек не отмоешься.
– Чушь, не всё равно где убить?
– Не всё равно.
– А я вот, если не удастся твой план, обязательно отправлю тебя на мой план. Ты элегантный, должен нравиться горничным, – и Азеф высоко и гнусаво захохотал.
– Брось глупые шутки, Иван Николаевич, – вспыльчиво проговорил Савинков. – Через три дня может быть все погибнем, а ты разводишь такую пошлость.
Выраженье лица Азефа мгновенно сменилось. Он смотрел ласково.
– Я ж не всерьез.
Савинков смотрел на сцену. Танец был красив. Танцовщики стройны. Тела как резиновые, до того гнулись, выпрямлялись и снова шли в танце.
– Тебе надо денег? – пророкотал Азеф. – Я завтра уезжаю.
– Уезжаешь?
– Да. По общепартийным делам. После акта пусть товарищи разъезжаются.
– Кроме тех, кто будет на том свете, конечно? Не слушая, Азеф отдавал приказания:
– Часть пусть едет в Киев, часть в Вильно. А ты приезжай в Двинск, мы в субботу встретимся на вокзале в зале 1-го класса. В случае неудачи все должны оставаться на местах. – Он передал Савинкову, толстую, радужно-розовую пачку денег.
– Я голоден, как чорт, давай хорошенько поужинаем, – пробормотал Азеф.
С аппетитом жуя бифштекс, Азеф посматривал и на рябчика в сметане, которого дробил ножем и вилкой Савинков. Вместо певицы на сцену выкатился мужчина в костюме циркача с порнографическими усами и, делая невероятные телодвижения, заплясал под ударивший оркестр.
– Я сегодня был на Фонтанке, обдумывал план, – рокотал в звоне зала Азеф, – «поэт» должен обязательно стоять на Цепном мосту. Плеве может поехать по Литейному. Это надо учесть.
Матчиш прелестный танец
Живой и жгучий
Привез его испанец
Брюнет могучий.
Мужчина вихлялся всё безобразнее:
– Только знаешь, я твоему Алексею не верю. Ты думаешь, он хорош для метальщика? Ведь тут нужен железный товарищ. А Алексей нервная баба.
В Париже был недавно
Кутил там славно.
В кафешантане вечно
Сидел беспечно…
– Пройдет.
– Что значит пройдет? И ставить дело прямо у департамента – всё-таки идти на отчаянность. У департамента шпиков, филеров кишмя кишит. Или ты думаешь, они такие дураки, что даже к департаменту подпустят?
– Дело тут не в дураках. До сих пор ни один из товарищей не замечал слежки. Все ходили чисто. До четверга три дня. Так почему ж за три дня всё изменится, когда не менялось за три недели?
– Измениться может в одну минуту.
– Если будет провокация?
– Хотя бы. А ты что думаешь, этого в нашем деле не надо учитывать? Разве ты знаешь насквозь всех товарищей? Мне, например, некоторые могут быть подозрительны, – нехотя проговорил Азеф.
– Ерунда! Лучших товарищей нет в партии.
– Ну, как знаешь, – пробормотал Азеф, – я сказал, попробуем счастья. Но если б не желанье товарищей, я бы всё-таки не приступил к выполнению. Можно ставить по другому.
– То есть?
На сцену вплыли мужчина во фраке, женщина в полуголом оранжевом платье. Музыка заиграла томительно. Они начали танец.
– Ну, хотя бы так, – вяло рокотал Азеф, – у Плеве есть любовницы. Одна, графиня Кочубей, живет на Сергиевской с своей горничной. Очень просто. Можно выследить, когда он туда ездит.
– Там?
Азеф растянул губы и скулы в улыбку.
– Нехитрый ты, Павел Иванович, слабо на счет организационных способностей. Всё прямо в лоб. Надо кому-нибудь из товарищей познакомиться с горничной, подделаться, вступить в самые настоящие сношения, прельстить можно деньгами. Когда Плеве будет в спальне, товарищ у горничной, он отопрет двери и всё.
– Ты понимаешь, что говоришь? Ведь это же будет узнано, печать выльет на нас такие помои, что ввек не отмоешься.
– Чушь, не всё равно где убить?
– Не всё равно.
– А я вот, если не удастся твой план, обязательно отправлю тебя на мой план. Ты элегантный, должен нравиться горничным, – и Азеф высоко и гнусаво захохотал.
– Брось глупые шутки, Иван Николаевич, – вспыльчиво проговорил Савинков. – Через три дня может быть все погибнем, а ты разводишь такую пошлость.
Выраженье лица Азефа мгновенно сменилось. Он смотрел ласково.
– Я ж не всерьез.
Савинков смотрел на сцену. Танец был красив. Танцовщики стройны. Тела как резиновые, до того гнулись, выпрямлялись и снова шли в танце.
– Тебе надо денег? – пророкотал Азеф. – Я завтра уезжаю.
– Уезжаешь?
– Да. По общепартийным делам. После акта пусть товарищи разъезжаются.
– Кроме тех, кто будет на том свете, конечно? Не слушая, Азеф отдавал приказания:
– Часть пусть едет в Киев, часть в Вильно. А ты приезжай в Двинск, мы в субботу встретимся на вокзале в зале 1-го класса. В случае неудачи все должны оставаться на местах. – Он передал Савинкову, толстую, радужно-розовую пачку денег.
25
В паршивой гостинице «Австралия» Каляев не спал, писал стихи.
– Ах, черти дери, – крякнул человек, – простите коллега, не в свой номер попал, – и икая, заплетаясь ногами, повернулся и хлопнул дверью.
Каляев не отвечал, не заметил человека с расстегнутыми штанами. Ему было тепло и зябко от музыки стиха.
Номер был вонючий. Коптила керосиновая лампа. За перегородкой слышались возня, взвизги. Каляев был бледен, на бледности лица мерцали страдающие глаза. Пиша, склонялся низко к столу.
Да, судьба неумолима
Да, ей хочется, чтоб сами
Путь мы вымостили к счастью
Благородными сердцами.
Дверь его номера стремительно растворилась. Через порог ввалился пожилой, бородатый человек с совершенно расстегнутыми штанами. Человек был пьян и икал.
Миг один и жизнь уходит
Точно скорбный, скучный сон
Тает, тенью дальней бродит,
Как вечерний тихий звон.
– Ах, черти дери, – крякнул человек, – простите коллега, не в свой номер попал, – и икая, заплетаясь ногами, повернулся и хлопнул дверью.
Каляев не отвечал, не заметил человека с расстегнутыми штанами. Ему было тепло и зябко от музыки стиха.
По улице, звеня, прошла утренняя конка. Каляев кончил стихотворение. Встал и долго стоял у окна, смотря на рассветающую улицу.
Что мы можем дать народу
Кроме умных, скучных книг,
Чтоб помочь найти свободу?
– Только жизни нашей миг.
26
Когда вечер окутывал великолепие императорских дворцов, мосты, сады и аркады, Алексей Покотилов вышел из гостиницы «Бристоль» в волнении. В минуты волнения у него выступали на лбу кровяные капли от экземы. Он часто прикладывал платок ко лбу. И платок кровянился. Алексей Покотилов был в волнении не от убийства, назначенного на завтра. Он получил из Полтавы полное любви письмо женщины. Пробужденное письмом чувство, вместе с напряженностью ожидания завтрашнего, создали невыразимое мученье. Но мученье настолько сладостное, что ничего так сладко режущего душу Покотилов не переживал. Он знал, Дора из газет узнает обо всем. Это будет невыразимое счастье! Ведь Дора не только любимая женщина, Дора – революционер, товарищ, мечтавший о терроре. И вот Алексей начал, а за ним выйдет Дора.
Покотилов шел с наклеенной русой бородой. Савинков ждал его на Миллионной.
– Ну, как?
– Прекрасно, – улыбнулся Покотилов.
Идя в сторону Адмиралтейства, Савинков заметил – Покотилов движется неровно, то напирая на него, то откачиваясь. «Может, прав Азеф?» – подумал Савинков.
– Я получил сегодня письмо, – улыбаясь, заговорил Покотилов, – от любимой женщины и вот теперь необычайное чувство, необычайное, – повторил он, – ах, Павел Иванович, если б она только знала, что будет завтра! О, как бы она была счастлива, как счастлива, мы решили вместе идти в террор.
Она ваша жена?
Покотилов повернулся.
– Что значит жена? Какой вы странный.
– Вы не поняли. Я не о церковном браке. Вы любите друг друга?
– Конечно, – тихо отозвался Покотилов. – Ах, Павел, дорогой Павел, вы простите, что я вас так называю. Хотя, правда, к чему это «вы»? Мы должны говорить друг другу «ты», ведь мы же братья, Павел.
– Да, мы братья.
– Павел, я совершенно уверен в завтрашнем. Больше того, я знаю, что именно я убью Плеве. Знаешь, без революции нет жизни. А ведь революция – это террор.
Глядя на бледное лицо, смявшуюся, русую бороду, возбужденные глаза, кровяной платок. Савинков думал:
– «А вдруг не убьет, вдруг не сможет, и выдаст всю организацию».
– Павел, вы любили когда-нибудь? Я путаю «ты» и «вы», прости, всё равно. Ты любил когда-нибудь?
– Я? Нет, не любил.
– Жаль. Ах, если б ты любил. Я уверен, что завтра вы все будете живы. Плеве мой, я убью его. А вы должны жить и вести дальше дело террора. Жаль только, что не увижу Ивана Николаевича. Знаешь, многие его не любят за грубость, говорят, что резок, не по товарищески обращается, но ведь, это такие пустяки, я люблю Ивана, как брата, он наша душа, жаль что не увижу его…
– Ничто неизвестно, Алексей. Может, быть ты не увидишь, может я, может быть оба. Я Ивана тоже люблю. Он больше чем мы нужен революции.
– Как я жалею, что Дора не с нами, – протянул Покотилов, – она замечательный человек и революционер, я хочу, чтоб ты знал: – ее зовут Дора Бриллиант, она член нашей партии, давно хочет работать в терроре, но не могла добиться, чтоб ее взяли. Я ее больше не увижу, но это счастье, Павел! Ты понимаешь, что это счастье?
– Если ты говоришь, я тебе верю. Но это вероятно что-то очень метафизическое.
– Нет, не метафизическое, – строго сказал Покотилов. – Мы не можем иначе жить и мы отдаем себя нашей идее. В этом наша жизнь, разве ты не понимаешь этого?
Савинков улыбнулся: «Не болен ли Покотилов?»
Покотилов шел с наклеенной русой бородой. Савинков ждал его на Миллионной.
– Ну, как?
– Прекрасно, – улыбнулся Покотилов.
Идя в сторону Адмиралтейства, Савинков заметил – Покотилов движется неровно, то напирая на него, то откачиваясь. «Может, прав Азеф?» – подумал Савинков.
– Я получил сегодня письмо, – улыбаясь, заговорил Покотилов, – от любимой женщины и вот теперь необычайное чувство, необычайное, – повторил он, – ах, Павел Иванович, если б она только знала, что будет завтра! О, как бы она была счастлива, как счастлива, мы решили вместе идти в террор.
Она ваша жена?
Покотилов повернулся.
– Что значит жена? Какой вы странный.
– Вы не поняли. Я не о церковном браке. Вы любите друг друга?
– Конечно, – тихо отозвался Покотилов. – Ах, Павел, дорогой Павел, вы простите, что я вас так называю. Хотя, правда, к чему это «вы»? Мы должны говорить друг другу «ты», ведь мы же братья, Павел.
– Да, мы братья.
– Павел, я совершенно уверен в завтрашнем. Больше того, я знаю, что именно я убью Плеве. Знаешь, без революции нет жизни. А ведь революция – это террор.
Глядя на бледное лицо, смявшуюся, русую бороду, возбужденные глаза, кровяной платок. Савинков думал:
– «А вдруг не убьет, вдруг не сможет, и выдаст всю организацию».
– Павел, вы любили когда-нибудь? Я путаю «ты» и «вы», прости, всё равно. Ты любил когда-нибудь?
– Я? Нет, не любил.
– Жаль. Ах, если б ты любил. Я уверен, что завтра вы все будете живы. Плеве мой, я убью его. А вы должны жить и вести дальше дело террора. Жаль только, что не увижу Ивана Николаевича. Знаешь, многие его не любят за грубость, говорят, что резок, не по товарищески обращается, но ведь, это такие пустяки, я люблю Ивана, как брата, он наша душа, жаль что не увижу его…
– Ничто неизвестно, Алексей. Может, быть ты не увидишь, может я, может быть оба. Я Ивана тоже люблю. Он больше чем мы нужен революции.
– Как я жалею, что Дора не с нами, – протянул Покотилов, – она замечательный человек и революционер, я хочу, чтоб ты знал: – ее зовут Дора Бриллиант, она член нашей партии, давно хочет работать в терроре, но не могла добиться, чтоб ее взяли. Я ее больше не увижу, но это счастье, Павел! Ты понимаешь, что это счастье?
– Если ты говоришь, я тебе верю. Но это вероятно что-то очень метафизическое.
– Нет, не метафизическое, – строго сказал Покотилов. – Мы не можем иначе жить и мы отдаем себя нашей идее. В этом наша жизнь, разве ты не понимаешь этого?
Савинков улыбнулся: «Не болен ли Покотилов?»
27
В эту ночь Плеве страдал бессонницей, вставал, шлепал синими туфлями с большими помпонами, зажигал свет. Принимал капли. Бурчал что-то про себя. Он ощущал тяжесть в груди, в области сердца. Это мучило и не давало сна. Только к рассвету Плеве заснул.
28
Покотилов сидел полураздетый в номере, писал прощальное письмо Доре. Каляев до рассвета ходил по улицам. Боришанский проснулся от собственного крика, снился страшный сон, но когда вскочил, не помнил, что снилось.
В извозчичьей квартире, на постоялом, спокойно спал Егор Сазонов. Спал Иосиф Мацеевский. Заставил бромом уснуть себя и Борис Савинков…
Не спал Максимилиан Швейцер. Не хватало трех снарядов. К десяти утра они должны были быть готовы. Швейцер с засученными рукавами быстро мешал у стола желатин, вполголоса напевая:
Переходил от большого стола к маленькому. Брови были сведены. Шагов по запертой комнате не слышалось. Он был в туфлях.
В шесть утра снаряды были готовы. Швейцер обтерся мокрым полотенцем и лег, поставив будильник на стул у кровати. В девять будильник приглушенно затрещал. Швейцер выбрился, умылся. На полу лежал чемодан, годный для взрыва пол-Петербурга. Увидав в окно подъезжающего извозчика, Швейцер надел пальто, взял чемодан и вышел.
С козел улыбнулся Сазонов. Взяв чемодан на колени, Швейцер сказал: «Поехали».
В извозчичьей квартире, на постоялом, спокойно спал Егор Сазонов. Спал Иосиф Мацеевский. Заставил бромом уснуть себя и Борис Савинков…
Не спал Максимилиан Швейцер. Не хватало трех снарядов. К десяти утра они должны были быть готовы. Швейцер с засученными рукавами быстро мешал у стола желатин, вполголоса напевая:
У стен лежали железные коробки, реторты, колбы, паяльные трубки. Швейцер размешивал, паял, резал. Он был силен, легок, с упрямой линией лба. Швейцер слегка волновался, как химик, назавтра готовящийся к гениальному открытию.
«Durch die Gassen
Zu den Massen».
Переходил от большого стола к маленькому. Брови были сведены. Шагов по запертой комнате не слышалось. Он был в туфлях.
В шесть утра снаряды были готовы. Швейцер обтерся мокрым полотенцем и лег, поставив будильник на стул у кровати. В девять будильник приглушенно затрещал. Швейцер выбрился, умылся. На полу лежал чемодан, годный для взрыва пол-Петербурга. Увидав в окно подъезжающего извозчика, Швейцер надел пальто, взял чемодан и вышел.
С козел улыбнулся Сазонов. Взяв чемодан на колени, Швейцер сказал: «Поехали».
29
После бессонницы, Плеве встал пасмурный. Камердинер брил министра прекрасным клинком Роджерса. Принес вычищенное платье. Надевая вицмундир, ленту и звезду, Плеве посмотрел в зеркало и спросил строго:
– Карета готова?
– Карета готова?
30
По 16-й линии Васильевского острова в экипаже ехали Швейцер и Покотилов. Покотилов спокоен. Не говорил ни слова. У Тучкова моста увидели фигуру Боришанского. Покотилов с двумя бомбами вылез. Боришанский сел в экипаж. У Боришанского глаз подергивался тиком. Возле облупленного дома купца первой гильдии Сыромятникова, извозчик-Сазонов остановился. Швейцер и Боришанский сошли. Швейцер отдал Сазонову пакет со снарядом. Спрятав его под фартук, Сазонов поехал шагом.
В 11 все были на местах. Савинков с видом петербургского фланера прошел по Фонтанке. Диспозиция ясна. Все спокойны. Он шел к Каляеву на Цепной мост.
– Янек, веришь? – подойдя, проговорил Савинков.
– Мне не достало снаряда. Почему Боришанский, а не я?
– Он сказал бы, наверное, тоже самое. Будь спокоен, трех метальщиков достаточно.
Странно улыбаясь, Савинков пошел к Летнему саду. Его охватывало щемящее чувство, как на номере облавы, когда начался уже гон и слышится, кустарником шелестит выходящий зверь. «Для этого стоит жить», – пробормотал Савинков. В Летнем саду он сел на скамью, вынул портсигар и с необыкновенным удовольствием закурил.
В 11 все были на местах. Савинков с видом петербургского фланера прошел по Фонтанке. Диспозиция ясна. Все спокойны. Он шел к Каляеву на Цепной мост.
– Янек, веришь? – подойдя, проговорил Савинков.
– Мне не достало снаряда. Почему Боришанский, а не я?
– Он сказал бы, наверное, тоже самое. Будь спокоен, трех метальщиков достаточно.
Странно улыбаясь, Савинков пошел к Летнему саду. Его охватывало щемящее чувство, как на номере облавы, когда начался уже гон и слышится, кустарником шелестит выходящий зверь. «Для этого стоит жить», – пробормотал Савинков. В Летнем саду он сел на скамью, вынул портсигар и с необыкновенным удовольствием закурил.
31
Министерский кучер Никифор Филиппов вышел из каретника в синем кафтане с подложенным задом, в ослепительно белых перчатках. Осмотрел карету, открыл дверцу, заглянул: – вычищена ли. Конюха держали рысаков подуздцы.
Поднявшись на козлы с колеса, схватив вожжи в крепкие руки, Филиппов осадил бросившихся вороных коней. Тихим, красивым ходом выехал за ворота, на Фонтанку. Рысаки кольцами гнули черно-лебединые блестящие шеи.
Карета замерла в ожидании министра. Сзади становились экипажи сыщиков. Вышли велосипедисты. Все ждали появления пожилого человека в треуголке. Без четверти двенадцать Плеве быстро прошел к распахнутым дверцам кареты. Велосипедисты сели на велосипеды. Рысаки тронули. Плеве был сумрачен. Карета неслась к расставленным Савинковым метальщикам. Плеве не знал, что у Рыбного ждет Боришанский. У дома Штиглица Покотилов. Плеве обдумывал, как начнет доклад императору по поводу «Сводки заслуживающих внимания сведений по департаменту полиции». Карета мчалась стремительно. И вскоре во всем великолепии перед ней вырос расстреллиевский Зимний дворец. Ровно в двенадцать рысаки встали у дворцового подъезда.
Поднявшись на козлы с колеса, схватив вожжи в крепкие руки, Филиппов осадил бросившихся вороных коней. Тихим, красивым ходом выехал за ворота, на Фонтанку. Рысаки кольцами гнули черно-лебединые блестящие шеи.
Карета замерла в ожидании министра. Сзади становились экипажи сыщиков. Вышли велосипедисты. Все ждали появления пожилого человека в треуголке. Без четверти двенадцать Плеве быстро прошел к распахнутым дверцам кареты. Велосипедисты сели на велосипеды. Рысаки тронули. Плеве был сумрачен. Карета неслась к расставленным Савинковым метальщикам. Плеве не знал, что у Рыбного ждет Боришанский. У дома Штиглица Покотилов. Плеве обдумывал, как начнет доклад императору по поводу «Сводки заслуживающих внимания сведений по департаменту полиции». Карета мчалась стремительно. И вскоре во всем великолепии перед ней вырос расстреллиевский Зимний дворец. Ровно в двенадцать рысаки встали у дворцового подъезда.
32
Чтобы спасти боевую организацию, террористы выезжали из Петербурга в разных направлениях. Слежка за Боришанским у здания департамента была явной. Если б он с бомбами не бежал проходным двором, боевая была бы разгромлена.
С динамитом в желтом чемодане Швейцер уехал в Любаву. Боришанский в Бердичев. Каляев в Киев. Покотилов в Двинск. Савинков в Двинск – другой дорогой.
С динамитом в желтом чемодане Швейцер уехал в Любаву. Боришанский в Бердичев. Каляев в Киев. Покотилов в Двинск. Савинков в Двинск – другой дорогой.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
В черном, шелковом платье, в номере гостиницы «Франция» в кресле сидела Дора Бриллиант. Савинков уехал по объявлению «Нового Времени» смотреть квартиру на Жуковской. Фигура Доры выражала тоску. Даже, пожалуй, болезненно-напряженную. Тосковали лучистые, темные глаза. Тосковали бледные руки.
Дорогое платье придавало странный вид этой женщине. Она походила на раненую птицу, готовую из последних сил оказать сопротивление.
Дора медленно прошла из угла в угол. Неумело, словно грозя оторваться, за Дорой волочился по ковру длинный шлейф. Дора подходила к окну, садилась, вставала. Она тяготилась жизнью в гостинице. И ролью содержанки англичанина Мак-Кулоха.
В этом городе, где Дора никогда не бывала, страшно разорвавшись в куски во время приготовления бомбы, умер любимый ею Покотилов. Теперь смотря в окно на чужой петербургский вид, Дора знала, зачем она здесь. И когда так думала, ей было легко и убить и умереть.
Распахнув с шумом дверь вошел Мак-Кулох. Он в модном костюме, в рыжих английских ботинках. В зубах трубка, с которой не расстается.
– Ну как?
– Не квартира, Дора Владимировна, а восторг! Хозяйка немка-сводница не живет в доме. Совершенно отдельная. Лучше желать нельзя. Завтра же переезжаем. Сегодня съезжу на Обводный за Ивановской. И заживем с вами, дорогая моя, прекрасно! – Савинков близко подошел к Доре.
Дора отстранилась.
– Поскорей бы переехать, – тихо сказала, – в этой отвратительной гостинице я измучилась.
– Дора Владимировна, вы сегодня грустны. Что случилось?
– А разве для нашего дела надо быть веселой?
– Бог мой, какая вы право! Говорю, что дело пойдет блестяще. И надо быть уж если не веселой, то бодрой. Иван от квартиры будет в восторге! Только не знаю как с автомобилем? Дора, вы любите автомобили?
– Мне кажется, что вы так входите в роль, что иногда всерьез принимаете меня за свою содержанку.
– Перестаньте Дора, в вас живет тысячелетняя еврейская грусть, это красиво, но утомительно. Итак, завтра в четыре часа переезжаем. А сейчас идемте обедать.
– Но неужто нельзя подать сюда?
– Моя дорогая, – строго сказал Савинков, – я говорил, в вашей роли могут представиться более неприятные эпизоды. Поэтому пойдемте в общий зал, чтобы все видели, как богат Мак-Кулох и какая у него красивая любовница.
Не дослушав, Дора встала, вынула из шкафа дорогое малиновое манто.
– Дора Владимировна, милая, манто прекрасно, но в черном платье вас видели слишком часто. К обеду надо надеть хотя бы стальное. К тому же, заметьте, черное шелковое, – классический мундир террористок. Прошу вас.
Дора покорно ушла за перегородку надеть стальное с серебром.
Дорогое платье придавало странный вид этой женщине. Она походила на раненую птицу, готовую из последних сил оказать сопротивление.
Дора медленно прошла из угла в угол. Неумело, словно грозя оторваться, за Дорой волочился по ковру длинный шлейф. Дора подходила к окну, садилась, вставала. Она тяготилась жизнью в гостинице. И ролью содержанки англичанина Мак-Кулоха.
В этом городе, где Дора никогда не бывала, страшно разорвавшись в куски во время приготовления бомбы, умер любимый ею Покотилов. Теперь смотря в окно на чужой петербургский вид, Дора знала, зачем она здесь. И когда так думала, ей было легко и убить и умереть.
Распахнув с шумом дверь вошел Мак-Кулох. Он в модном костюме, в рыжих английских ботинках. В зубах трубка, с которой не расстается.
– Ну как?
– Не квартира, Дора Владимировна, а восторг! Хозяйка немка-сводница не живет в доме. Совершенно отдельная. Лучше желать нельзя. Завтра же переезжаем. Сегодня съезжу на Обводный за Ивановской. И заживем с вами, дорогая моя, прекрасно! – Савинков близко подошел к Доре.
Дора отстранилась.
– Поскорей бы переехать, – тихо сказала, – в этой отвратительной гостинице я измучилась.
– Дора Владимировна, вы сегодня грустны. Что случилось?
– А разве для нашего дела надо быть веселой?
– Бог мой, какая вы право! Говорю, что дело пойдет блестяще. И надо быть уж если не веселой, то бодрой. Иван от квартиры будет в восторге! Только не знаю как с автомобилем? Дора, вы любите автомобили?
– Мне кажется, что вы так входите в роль, что иногда всерьез принимаете меня за свою содержанку.
– Перестаньте Дора, в вас живет тысячелетняя еврейская грусть, это красиво, но утомительно. Итак, завтра в четыре часа переезжаем. А сейчас идемте обедать.
– Но неужто нельзя подать сюда?
– Моя дорогая, – строго сказал Савинков, – я говорил, в вашей роли могут представиться более неприятные эпизоды. Поэтому пойдемте в общий зал, чтобы все видели, как богат Мак-Кулох и какая у него красивая любовница.
Не дослушав, Дора встала, вынула из шкафа дорогое малиновое манто.
– Дора Владимировна, милая, манто прекрасно, но в черном платье вас видели слишком часто. К обеду надо надеть хотя бы стальное. К тому же, заметьте, черное шелковое, – классический мундир террористок. Прошу вас.
Дора покорно ушла за перегородку надеть стальное с серебром.
2
Квартира Амалии Рихардовны Бергеншальтер на Жуковской 31 опустела из-за японской войны. Жили тут: генерал Браиловский, адъютант поручик Недзельский и ротмистр Рунин. Это была холостяцкая, видавшая виды квартира. Но полк выступил на Дальний Восток. И квартиру случайно сняли террористы.
Новые господа подъехали на длинной мягкой машине. Был июнь. Мак-Кулох одет в английский серый костюм с тысячью всяких пятнышек. Широкий галстук с жемчуговой булавкой. Широкополая шляпа, каких в России не знают. Надменные манеры. Длинные пальцы рук. Плечи остро выступают вперед. Грудь чуть впалая. Глаза оригинальны поперечным разрезом. Но мало ли каких глаз у англичан не бывает. Мак-Кулох гибкий, безукоризненно одетый джентльмен.
Под руку с любовницей прошел в квартиру. Малиновое манто чересчур ярко для дамы общества. Но его любовница – бывшая певица от Буффа. Шляпа с белым страусом. Ноги в крохотных золотых туфлях.
– Как вам нравится, Дора? – говорил Савинков, водя Дору по комнатам. – Недурно?
– Удобно. А когда придет Прасковья Семеновна Ивановская?
– Завтра, в девять.
В желтой гостиной Савинков, закуривая трубку, улыбался.
– Вы грустите, Дора, что носите на себе все эти роскоши, а каково курить трубку, когда больше всего на свете любишь русскую папиросу?
– Когда придет Сазонов?
– Завтра к вечеру. Но по объявлению наверное попрет целая армия лакеев. Надо быть осторожнее.
Савинков прохаживался по желтой гостиной, попыхивая трубкой.
– Скажите, Павел Иванович, правда что у вас в Петербурге жена, дети и вы их не видите?
– Правда. Откуда вы знаете?
– Алексей говорил. Вы не видите их совершенно?
– Нет.
Дора замолчала.
– Вашей жене тяжело. Она революционерка?
– Нет. Просто хорошая женщина, – засмеялся Савинков.
– Тогда вдвое тяжелее. У нас ведь нет жизни, такой как у всех, мы не живем.
Савинков никогда не видал в женщине такой смешанности грусти и решимости, как в Доре. Преданность делу революции была фанатична. Он знал, хрупкая, болезненно-красивая, Дора пойдет на любой террористический акт.
– Вот смотрю на вас, похожи вы, Дора Владимировна, на раненую птицу, которая хочет отомстить кому то. Вы правы, вы не из тех, кто любит жизнь. Возьмем хотя бы такую мечту, – побеждает революция, революционеры приходят к власти. Я не представляю себе, как вы будете жить? Представляю «Леопольда», он прекрасный химик. Ивана, он директор треста. Егора, Мацеевского, Боришанского, всех, но вас, – нет.
Дора слушала, чуть улыбаясь из подбровья лучистыми, грустными глазами.
– Может быть вы и правы, не знаю, что бы я делала в мирное время. Всю жизнь стремилась к научной работе Не удалось. А теперь не хочу и не могу. Вот недавно, гостила у знакомых: лес, луга, фиалки, чудесно, и вы знаете, я не могла. Почувствовала, что надо уехать, потому что от этого воздуха, цветов, размякнешь, не будешь в состоянии работать. И уехала.
– Вы из богатой семьи?
– Из зажиточной. Мой отец купец, жили хорошо, были средства. Но родители до исступления ортодоксальные евреи, это помешало образованию, я ушла из дома, пыталась пробиваться, ну, а потом захватило революционное движение и на всю жизнь…
– Странно, – говорила она, – как сильны бывают встречи. На меня неизгладимое впечатление произвели два человека. Брешковская и Гершуни. После них я пошла в революцию, и революция стала моей жизнью. Раньше я не представляла себе, что есть люди беззаветно отдающиеся идее. Вы встречались с Григорием Андреевичем?
– Нет. Брешковскую знаю.
– Ах, Гершуни исключительный человек. Ему нельзя не верить, за ним нельзя не идти.
– Убедить не революционера пойти в революцию нельзя, – сказал Савинков. – Мы особая порода бездомников, которым иначе жить нечем; эта порода водится, главным образом, в России, подходящий, так сказать, климат.
Савинков посмотрел на часы.
– Вот видите, – проговорил он, вставая, – пора уже на свидание к «поэту».
– Я рада, что придет Прасковья Семеновна, – сказала Дора, – это ведь старая народоволка?
Да, да, она будет у нас вроде тетушки, – надевая пальто, улыбался Савинков.
Новые господа подъехали на длинной мягкой машине. Был июнь. Мак-Кулох одет в английский серый костюм с тысячью всяких пятнышек. Широкий галстук с жемчуговой булавкой. Широкополая шляпа, каких в России не знают. Надменные манеры. Длинные пальцы рук. Плечи остро выступают вперед. Грудь чуть впалая. Глаза оригинальны поперечным разрезом. Но мало ли каких глаз у англичан не бывает. Мак-Кулох гибкий, безукоризненно одетый джентльмен.
Под руку с любовницей прошел в квартиру. Малиновое манто чересчур ярко для дамы общества. Но его любовница – бывшая певица от Буффа. Шляпа с белым страусом. Ноги в крохотных золотых туфлях.
– Как вам нравится, Дора? – говорил Савинков, водя Дору по комнатам. – Недурно?
– Удобно. А когда придет Прасковья Семеновна Ивановская?
– Завтра, в девять.
В желтой гостиной Савинков, закуривая трубку, улыбался.
– Вы грустите, Дора, что носите на себе все эти роскоши, а каково курить трубку, когда больше всего на свете любишь русскую папиросу?
– Когда придет Сазонов?
– Завтра к вечеру. Но по объявлению наверное попрет целая армия лакеев. Надо быть осторожнее.
Савинков прохаживался по желтой гостиной, попыхивая трубкой.
– Скажите, Павел Иванович, правда что у вас в Петербурге жена, дети и вы их не видите?
– Правда. Откуда вы знаете?
– Алексей говорил. Вы не видите их совершенно?
– Нет.
Дора замолчала.
– Вашей жене тяжело. Она революционерка?
– Нет. Просто хорошая женщина, – засмеялся Савинков.
– Тогда вдвое тяжелее. У нас ведь нет жизни, такой как у всех, мы не живем.
Савинков никогда не видал в женщине такой смешанности грусти и решимости, как в Доре. Преданность делу революции была фанатична. Он знал, хрупкая, болезненно-красивая, Дора пойдет на любой террористический акт.
– Вот смотрю на вас, похожи вы, Дора Владимировна, на раненую птицу, которая хочет отомстить кому то. Вы правы, вы не из тех, кто любит жизнь. Возьмем хотя бы такую мечту, – побеждает революция, революционеры приходят к власти. Я не представляю себе, как вы будете жить? Представляю «Леопольда», он прекрасный химик. Ивана, он директор треста. Егора, Мацеевского, Боришанского, всех, но вас, – нет.
Дора слушала, чуть улыбаясь из подбровья лучистыми, грустными глазами.
– Может быть вы и правы, не знаю, что бы я делала в мирное время. Всю жизнь стремилась к научной работе Не удалось. А теперь не хочу и не могу. Вот недавно, гостила у знакомых: лес, луга, фиалки, чудесно, и вы знаете, я не могла. Почувствовала, что надо уехать, потому что от этого воздуха, цветов, размякнешь, не будешь в состоянии работать. И уехала.
– Вы из богатой семьи?
– Из зажиточной. Мой отец купец, жили хорошо, были средства. Но родители до исступления ортодоксальные евреи, это помешало образованию, я ушла из дома, пыталась пробиваться, ну, а потом захватило революционное движение и на всю жизнь…
– Странно, – говорила она, – как сильны бывают встречи. На меня неизгладимое впечатление произвели два человека. Брешковская и Гершуни. После них я пошла в революцию, и революция стала моей жизнью. Раньше я не представляла себе, что есть люди беззаветно отдающиеся идее. Вы встречались с Григорием Андреевичем?
– Нет. Брешковскую знаю.
– Ах, Гершуни исключительный человек. Ему нельзя не верить, за ним нельзя не идти.
– Убедить не революционера пойти в революцию нельзя, – сказал Савинков. – Мы особая порода бездомников, которым иначе жить нечем; эта порода водится, главным образом, в России, подходящий, так сказать, климат.
Савинков посмотрел на часы.
– Вот видите, – проговорил он, вставая, – пора уже на свидание к «поэту».
– Я рада, что придет Прасковья Семеновна, – сказала Дора, – это ведь старая народоволка?
Да, да, она будет у нас вроде тетушки, – надевая пальто, улыбался Савинков.
3
Дора полюбила старую, суровую Прасковью Семеновну, дымившую в кухне кастрюльками, сковородами. Свободное время проводила с ней.
Жмурясь, отвертываясь от летящих брызг со сковороды, Прасковья Семеновна быстрым ножем перевертывает картофель.
– Ах, вы не можете себе представить, Прасковья Семеновна, как тягостно разыгрывать из себя эту барыню. Покупать все эти бриллиантовые застежки, безделушки, денег жаль на это, – говорит Бора. – Меня, Прасковья Семеновна, волнует Сазонов, что такое? По объявлению лакеи идут один за другим, его всё нет. Уж не случилось ли что?
Ивановская била фарфоровым молотком шницели, они подпрыгивали как живые. Голова по-кухарочьи повязана платком. Лицо раскрасневшееся от плиты. Не прерывая работы, пожала плечами.
– Не понимаю. Вчера еле выпроводила одного, пристал, «комиссию» обещает, да нанят, говорю, а он своё, не уходит, ты меня устрой, я, говорит, у редактора «Гражданина» князя Мещерского служил. Вот думаю, самый подходящий нам лакей, – засмеялась Ивановская громко, раскатисто, как смеются добрые люди.
На лестнице раздались шаги. Кто-то шел снизу.
– Идут, может швейцар, вы уйдите.
Дора вышла. Ивановская накинула цепочку на дверь. Приходы соседней горничной Дуняши были чересчур часты, разговоры однообразны. Но шаги были мужские. Шел человек в тяжелых сапогах. Шаги замерли у двери. Рука Ивановской, посыпавшая шницели тертыми сухарями, остановилась. У двери мялись шаги. Раздался короткий стук.
Ивановская, приоткрыв дверь, посмотрела в скважину за цепь. На нее глядели серые, смеющиеся глаза на живом румяном лице. Чуть искривленный нос досказал приметы. Ивановская радостно сняла цепочку.
Высокий, с ярко русским, веселым лицом, сдерживая смех, Сазонов переступил порог. Но вместо пароля, видя тот же смех на лице Ивановской, расхохотался.
– Наконец-то у пристани! чорт возьми! как я рад, – выговорил.
Подвижной, трепещущий здоровьем, с открытым лицом, с широкими жестами, старовер Сазонов смеялся глядя на работу Ивановской.
– Ну, как живете-то, удобно? – говорил Сазонов и в глазах его – радость и веселье.
– Понемногу. Да что вы так долго не приходили? Тут без вас лакеев валило видимо невидимо.
Сазонов улыбался белозубой улыбкой. И так бывает, в этом русском, лихом человеке, старая Ивановская почувствовала близкое и родное. Словно встали из гроба Желябов, Михайлов. Сила, ясность. Ни анализов, ни сомнений, ни колебаний. Воля, знающая цель. Вот каков был лакей Афанасий, и с ним душа в душу почувствовала себя на кухне тетушка Ивановская.
Жмурясь, отвертываясь от летящих брызг со сковороды, Прасковья Семеновна быстрым ножем перевертывает картофель.
– Ах, вы не можете себе представить, Прасковья Семеновна, как тягостно разыгрывать из себя эту барыню. Покупать все эти бриллиантовые застежки, безделушки, денег жаль на это, – говорит Бора. – Меня, Прасковья Семеновна, волнует Сазонов, что такое? По объявлению лакеи идут один за другим, его всё нет. Уж не случилось ли что?
Ивановская била фарфоровым молотком шницели, они подпрыгивали как живые. Голова по-кухарочьи повязана платком. Лицо раскрасневшееся от плиты. Не прерывая работы, пожала плечами.
– Не понимаю. Вчера еле выпроводила одного, пристал, «комиссию» обещает, да нанят, говорю, а он своё, не уходит, ты меня устрой, я, говорит, у редактора «Гражданина» князя Мещерского служил. Вот думаю, самый подходящий нам лакей, – засмеялась Ивановская громко, раскатисто, как смеются добрые люди.
На лестнице раздались шаги. Кто-то шел снизу.
– Идут, может швейцар, вы уйдите.
Дора вышла. Ивановская накинула цепочку на дверь. Приходы соседней горничной Дуняши были чересчур часты, разговоры однообразны. Но шаги были мужские. Шел человек в тяжелых сапогах. Шаги замерли у двери. Рука Ивановской, посыпавшая шницели тертыми сухарями, остановилась. У двери мялись шаги. Раздался короткий стук.
Ивановская, приоткрыв дверь, посмотрела в скважину за цепь. На нее глядели серые, смеющиеся глаза на живом румяном лице. Чуть искривленный нос досказал приметы. Ивановская радостно сняла цепочку.
Высокий, с ярко русским, веселым лицом, сдерживая смех, Сазонов переступил порог. Но вместо пароля, видя тот же смех на лице Ивановской, расхохотался.
– Наконец-то у пристани! чорт возьми! как я рад, – выговорил.
Подвижной, трепещущий здоровьем, с открытым лицом, с широкими жестами, старовер Сазонов смеялся глядя на работу Ивановской.
– Ну, как живете-то, удобно? – говорил Сазонов и в глазах его – радость и веселье.
– Понемногу. Да что вы так долго не приходили? Тут без вас лакеев валило видимо невидимо.
Сазонов улыбался белозубой улыбкой. И так бывает, в этом русском, лихом человеке, старая Ивановская почувствовала близкое и родное. Словно встали из гроба Желябов, Михайлов. Сила, ясность. Ни анализов, ни сомнений, ни колебаний. Воля, знающая цель. Вот каков был лакей Афанасий, и с ним душа в душу почувствовала себя на кухне тетушка Ивановская.
4
Жизнь в квартире № 1 шла полным ходом. Ранним утром, с корзинкой, первой выходила кухарка Федосья Егоровна. Шла по лавкам, на базар, в мясную. Мало смысля в кулинарии, всё боялась попасть впросак. Не знала, например, частей мяса. Потому не торопилась, а выжидала в толпе кухарок, ведя разговоры, незаметно расспрашивая. Особенно подружилась с поварихой графини Нессельроде. Стол графини повариха вела на десять персон, закупала деликатесы.
– Здравствуй, Егоровна, чего нынче берешь?
– Да уж не придумаю, Матвевна, привередливы больно, намедни взяла от грудинки, не пондравилось, барыня развизжалась, норовистая.
– Ты ссек возьми, аль огузок. Тут огузки хороши. Я завсегда беру, свежее, хорошее мясо. Да ты кажный день что ль забираешь-то здесь?
– А как же.
– Твой забор-то какой, рублей на пять берешь? Ты скажи им, что мол всегда забираю. Они тебе с сотни процент платить будут.
На черной лестнице с швейцаром Силычем стоит Афанасий, в темно-синей русской рубахе, в брюках на выпуск, каштановые волосы вьются крупными волнами. О чем-то говоря, ловко чистит барские костюмы, разглаживает брюки Мак Кулоха. Повесив на гвоздок, переходит к дамскому тайлору, аккуратно счищая с него пылинки.
– Здравствуй, Егоровна, чего нынче берешь?
– Да уж не придумаю, Матвевна, привередливы больно, намедни взяла от грудинки, не пондравилось, барыня развизжалась, норовистая.
– Ты ссек возьми, аль огузок. Тут огузки хороши. Я завсегда беру, свежее, хорошее мясо. Да ты кажный день что ль забираешь-то здесь?
– А как же.
– Твой забор-то какой, рублей на пять берешь? Ты скажи им, что мол всегда забираю. Они тебе с сотни процент платить будут.
На черной лестнице с швейцаром Силычем стоит Афанасий, в темно-синей русской рубахе, в брюках на выпуск, каштановые волосы вьются крупными волнами. О чем-то говоря, ловко чистит барские костюмы, разглаживает брюки Мак Кулоха. Повесив на гвоздок, переходит к дамскому тайлору, аккуратно счищая с него пылинки.
5
Мак Кулох просыпался полчаса девятого. Одев мягкие, верблюжьи туфли, накинув ярко-желтый халат, шел в ванну. Умывался, делал гимнастику, брился. Занимало сорок минут. После этого Мак Кулох выходил к кофе.