– У меня были Азеф и Герасимов, – сказал Аргунову Лопухин. – Меня обещают арестовать и сослать в Сибирь за государственную измену. Это меня ничуть не пугает. Но не думайте, что я выдаю революционерам Азефа из-за сочувствия революции. Я противник всякой революции. Я стою по другую сторону баррикад. Я делаю это из-за соображений морали.



9


   Собрав последние силы, Азеф возвращался в Париж. От генерала Герасимова было четыре паспорта, две тысячи рублей на побег. Герасимову он оставил завещание в пользу семьи, прося помочь ей, если его убьют в Париже.
   Азеф приехал к жене, Любови Григорьевне на Бульвар Распай № 245. И без Хеди был беспокоен. Оба сына были при нем. Мысль, что убьют именно тут, на глазах жены и детей была невыносима.
   – Ваня, Господи, как ты изменился, как они тебя мучат и за что? За то, что ты десять лет ходил с веревкой на шее? Негодяй, этот Бурцев…
   – Ну, хорошо, хорошо, не скули, без тебя тяжело, – и Азеф прошел в комнату детей. Сев там, он рассматривал школьные рисунки сына. Любовь Григорьевна готовила завтрак. Азеф листал и листал рисунки. Пока не понял, что не видит их, а листает от непокидающего его страха.
   – Ваня! – крикнула Любовь Григорьевна. Азеф вздрогнул. И в тот же момент раздался звонок.
   «Они», – подумал, вскакивая, Азеф, желая предупредить жену, бросился в коридор. Но Любовь Григорьевна уже открыла. И он увидал: – Чернова, Савинкова и боевика Павлова.
   – А, Любовь Григорьевна! – улыбался в дверях Чернов. – А мы к Ивану! Дома?
   Азеф, молча, шел из темноты навстречу им медленными шагами.
   Поздоровавшись, не глядя повел в крайнюю комнату, в свой кабинет. Грузно сел за стол, слегка приоткрыв ящик, где лежали два револьвера.
   – В чем дело, господа? – проговорил Азеф. Оглянувшись, он увидел, что они стоят, загородив выход.
   – В чем дело? – собирая силы, чтобы скрыть волнение, дрожанье челюстей, проговорил Азеф.
   Чернов вытащил из кармана сложенный вчетверо лист.
   – Прочти документ, Иван. Из Саратова. Савинков стоял необычайно бледный, узких глаз не было видно, губы словно вдавились, вид был болезненный. Павлов глядел спокойно на Азефа.
   Савинков видел как, бледнея, Азеф встал спиной к окну, начав читать разоблачающий его документ, но он не читал, он только собирал силы, чтоб оторваться.
   Овладев собой, Азеф грубо проговорил:
   – Ну, так в чем же однако дело?
   – Нам известно, – сказал Чернов, – что 11 ноября ты ездил в Петербург к Лопухину.
   Азеф ответил спокойно.
   – Я у Лопухина никогда в жизни не был.
   – Где ж ты был?
   – В Берлине.
   – В какой гостинице?
   – Сперва в «Фюрстенхоф», затем в меблированных комнатах Черномордика «Керчь».
   – Нам известно, что ты в «Керчи» не был. Азеф захохотал звонким смехом, который так хорошо знали Чернов и Савинков.
   – Смешно, я там был…
   – Ты там не был.
   – Я был! – бешено закричал Азеф. – Что за разговоры! – Азеф выпрямился, подняв голову. – Мое прошлое ручается за меня! Я не позволю!
   Тогда Савинков приблизился к нему, держа руку в кармане. Он был синебледный. Азеф смотрел ему в глаза.
   – Если ты говоришь о прошлом, – глухо сказал Савинков, – скажи, почему в покушении на Дубасова, когда карета ехала мимо Владимира Вноровского – у него не оказалось бомбы?
   – Это ложь! – бледнея, проговорил Азеф, у него дрожали ноздри и губы. – У всех метальщиков были бомбы. Карету Дубасова пропустил Шиллеров. Я не знаю почему.
   – Мы допросили Вноровского. Дубасов проехал мимо него. Но у него не было бомбы. Ты ему не дал.
   – Ложь! – закричал Азеф. – Было так, как я говорю!
   – Стало быть Вноровский лжет?
   – Нет, Вноровский не может лгать.
   – Значит лжешь ты? – Савинков смотрел в упор, его лицо дрожало. Азеф был бел, но как каменный, он собирал последние силы.
   – Нет, я говорю правду.
   – Подождите, Павел Иванович, мы должны сначала выяснить вопрос о Берлине, – перебил Чернов.
   – Иван, зачем ты ездил в Берлин?
   – Я хотел остаться один, Виктор. Я устал. Я хотел отдохнуть. Я думаю, это понятно.
   – Почему ты из «Фюрстенхоф» переехал в «Керчь»?
   – В «Керчи» дешевле.
   – Так ты переехал из-за дешевизны? С каких это пор, ты вдруг стал расчетлив? Ты всю жизнь жил глухими ассигновками и, кажется не копейничал?
   – У меня были и еще причины.
   – Какие?
   – Это не относится к делу.
   – Ты отказываешься отвечать?
   – Я переехал из-за дешевизны. Остальное не касается дела.
   – Скажи, как ты понял мои слова, – проговорил запинаясь Савинков, – когда я говорил тебе, что некто, имени которого я назвать не могу, сказал Бурцеву, что ты служишь в полиции и разрешил сообщить это мне?
   – Я понял, что некто разрешил Бурцеву сказать это тебе.
   – Некто – Лопухин, – проговорил Чернов. – Он не называл вовсе фамилии Савинкова. Но ты, со слов Павла Ивановича, понял, что Лопухин назвал его фамилию.
   – Ну?
   – И потому ты вошел к Лопухину со словами: – вы сказали Савинкову, что я агент полиции, сообщите ему, что вы ошиблись.
   Вот сейчас дрогнул и стал зелен Азеф. И в тот же момент, прорезая пространство меж пришедшими, заходил по комнате.
   – Что за вздор! Я не могу ничего понять! Надо производить расследование!
   – Тут нечего понимать, – повернулся Чернов. – Иван, мы предлагаем тебе условия, расскажи откровенно о твоих сношениях с полицией. Нам нет нужды губить тебя и семью.
   Азеф услыхал в этот момент, как отворилась дверь, из школы пришли мальчики и, зашикав, Любовь Григорьевна повела их по коридору на цыпочках.
   – Иван, скажи всё без утайки. Разве ты не мог бы поступить так, как Дегаев? Ты мог бы больше, Иван. Азеф ходил, молча. Голова была опущена.
   – Принять предложение в твоих интересах. Азеф не отвечал.
   – Мы ждем ответа.
   Азеф остановился перед Черновым, смотря в упор, в глаза, заговорил:
   – Виктор, неужели ты можешь так думать обо мне? Виктор! – проговорил дрожаще. – Мы жили душа в душу десяток лет. Ты меня знаешь, также, как я тебя. Как же ты мог прийти ко мне с такими гнусными предложениями?
   – Если я пришел, стало быть я обязан прийти, – ответил Чернов, отстраняясь от Азефа.
   – Борис! – проговорил Азеф, обращаясь к Савинкову. – Неужели ты, мой ближайший друг, ты веришь в эту гадкую выдумку полиции? Господи, ведь это же ужасно!
   – Мы сейчас уйдем, Иван. Ты не хочешь ничего добавить к сказанному? Ты не хочешь ответить на вопрос Виктора Михайловича?
   – Мы даем тебе срок до 12-ти часов завтрашнего дня, – проговорил Чернов.
   – После двенадцати мы будем считать себя свободными от всяких обязательств, – подчеркивая каждое слово, произнес Савинков.



10


   Эта ночь в квартире Азефа была ужасна. Дети спали спокойно. Но вид освещенного камином кабинета Азефа был необычаен: стулья сдвинуты, ширмы повалены, на полу бумаги, вещи, дверь раскрыта. Растрепанный, в одной рубахе, в помочах Азеф торопливо просматривал кучи бумаг, часть утискивал в чемоданы, часть бросал в пылавший камин. В спальной у темного окна, дрожа, стояла Любовь Григорьевна.
   Отрываясь от укладки, Азеф выпрямлялся, с лицом полным испуга говорил:
   – Что, Люба? Всё еще там? А?
   – Ходят, – из темноты отвечала Любовь Григорьевна.
   – Ооооо… – рычал Азеф, стискивая голову руками, – убьют.
   Любовь Григорьевна из-за угла всматривалась в темный бульвар Распай, видела двух в черных пальто, тихо прогуливавшихся по противоположной стороне. Она знала, дозор партии – Зензинов и Слетов.
   В час ночи два чемодана были затянуты ремнями. Но выйти из дома нельзя.
   – Люба, – проговорил Азеф, – потуши везде свет, пусть думают, что лег спать… – И скоро в одном белье, так, чтобы его видели с противоположной стороны, Азеф подошел к окну, постоял, электричество потухло, фасад квартиры потемнел. В темноте Азеф одевался. Любовь Григорьевна помогала.
   – Господи, Господи, – шептал Азеф, – ты пойми, Люба, ведь если рассветет, я не уйду от них, знаешь, надо идти на всё, я переоденусь в твое платье…
   – Ваня, ведь не полезет ничто, – дрожа, проговорила Любовь Григорьевна, – Боже мой, какой ужас, какая гнусность, и это товарищи.
   – Постой, я посмотрю из спальной.
   Азеф подошел к портьере, всматриваясь в улицу. По противоположной стороне шел народ. Мужчины, женщины застлали Слетова и Зензинова. Но вот они прошли. Азеф увидал наискось от дома – стоят два господина. «Они». Азеф всматривался, как никогда и ни в кого. «Но что это?» Азеф не верил глазам. Одна из фигур, Зензинов, он был выше Слетова, сделала странный жест. Слетов повторил жест, оба пошли по бульвару, уходя от квартиры.
   – Люба, – вздрагивая, говорил Азеф, – пришла смена, теперь они наверное на этой стороне, уверен, пришел Савинков, на этой стороне мы их не выследим. Надо спуститься, из двора посмотреть.
   Любовь Григорьевна уж одевалась, накинула платок и ушла через черный ход.
   Азеф остался у портьеры. Сердце билось часто, сильно. Он держал правую руку на левой стороне груди. По черной лестнице раздались шаги, почти что бег. Выхватив из кармана револьвер, Азеф бросился за дверь.
   Вбежала Любовь Григорьевна.
   – Ваня, Ваня, никого нет, никого, Ваня, беги, беги… Азеф держал ее за руки:
   – Ты уверена? Ты хорошо смотрела? Может быть где-нибудь в подъезде?
   – Никого, везде смотрела, никого: я остановила за два дома извозчика, он ждет, беги, беги.
   Азеф быстро оделся. Согнувшись под тяжестью чемодана, сбегала вниз с ним Любовь Григорьевна. Хотела обнять в подъезде, в последний раз, но Азеф рванулся из ворот и, оглядевшись, с чемоданами бросился к извозчику.
   Любовь Григорьевна так и не успела его обнять.



11


   Это было в пять утра, а в семь по бульвару Гарибальди бегом бежал возмущенный Бурцев. Вбежав к Лопатину, в дверях закричал, подняв вверх обе руки:
   – Герман Александрович! Ужас!
   – В чем дело?
   – Упустили. Бежал ночью, – опускаясь на стул, проговорил Бурцев.
   Шлиссельбуржец тихо качал седой, львиной головой.
   – Скажем, вернее, не упустили, Львович, а отпустили, – проговорил он, горько засмеявшись.
   – Помилуйте, на что же это похоже! Позавчера группа добровольцев эс-эров предложила ЦК всё дело ликвидировать собственными силами без всякого для ЦК риска. Так господа Черновы отклонили это предложение: – Ради Бога, говорят, не вмешивайтесь, вы всё дело испортите.
   – Что ж там, – усмехнулся Лопатин, – снявши голову, по волосам не плачут. Давайте-ка, Львович, кофейку выпьем.




ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ





1


   В газетах всего мира писали об Азефе. Правда, историю его предательств и разоблачения газеты сопровождали фантастическими вымыслами, уголовными орнаментами, нелепыми психологическими домыслами. Азефа называли «инфернальным типом Достоевского», Бурцева – «Шерлок-Холмсом революции».
   В русской прессе и в обществе писали и говорили, что предательство было сложнее. Что ЦК знал об Азефе многое, но скрывал, ибо Азеф был выгоден партии. Незаслуженная грязь летела в ЦК. А после самоубийства боевички Бэлы, застрелившейся оттого, что Бурцев по легкомыслию спутал ее с провокаторшей Жученко, а Чернов слишком длительно ее допрашивал, ненависть боевиков к ЦК вспыхнула с новой силой. Молодежь взорвала и фраза Савинкова, брошенная в пылу споров. Он сказал, что «каждый революционер – потенциальный провокатор». Сказал то, чего не хотел сказать, а может быть не удержал подуманного, он был невменяем: – ночи перед виселицей казались ему легче ночей после бегства Азефа.
   Савинков по ночам ходил по кабинету, курил, садился, вставал, пил, снова ходил, похожий на не находящего себе места зверя. Он не думал об ужасе смерти товарищей на виселицах, о поражении дела, о том, что ЦК смешан с грязью. Он думал о том, что им, революционером Савинковым, пять лет играл провокатор Азеф, как хотел.
   Савинков останавливался, сжимая кулаки, бормотал. До чего теперь всё было ясно! Выплыли двусмысленные разговоры, осторожные расспросы, неосторожные вопросы, нащупыванья, выщупыванья. Иногда Савинкову казалось, что у него не хватает дыханья. Знал теперь, почему в первом покушении на Плеве они были брошены, почему отстранил убийство Клейгельса, сорвал Дубасова, зачем в охряном домике отдавал приказание замкнуть ворота Кремля, почему была распущена Б. О. Вспоминал, как целовал его мясистыми губами Азеф, отправляя на виселицу, как выступал Савинков в ЦК, говоря о их усталости и о совместном сложении полномочий.
   «Говорил от имени департамента полиции!», – проговорил Савинков вслух и вдруг рассмеялся.



2


   Ночь была тиха. В квартире звуков, кроме шагов, не было. Савинков чувствовал разбитость, бессилие. «Игра в масштабе государства, быть может в масштабе мира, так ведь это ж гениальная игра?» Вместе с ненавистью, позором выплывало страшное чувство восхищения, которое надо было подавить. – «Ведь это ж и есть герой романа, в жизни правимой ветром и пустотой? Сазонов, Каляев, Азеф их целует. Бомбу вместе с их руками мечет действительный статский советник, обойденный по службе!» – Савинков – внутренне смеялся: над собой, над партией, над ползущим глетчером!
   Сидя в куртке и теплых ночных туфлях, он перечел главу романа, кончавшуюся размышлениями Жоржа: – «А если так, то к чему оправдание? Я так хочу и так делаю. Или здесь скрытая трусость, боязнь чужого мнения? Боязнь, скажут, убийца, когда теперь говорят герой? Но на что ж мне чужое мнение?»
   Савинков хотел развить эту главу в апологию самости, единственности Жоржа. Но чувствовал внутреннюю помеху. Словно попало что-то в душу, волочится, тормозя. Это было, начавшее биться, стихотворение – об Азефе:

 
«Он дернул меня за рукав,
Скажи, ты веришь?
Я пошел впереди помолчав.
А он лохматый,
Ты лицемеришь!
А он рогатый,
Ты лгать умеешь!
А он хвостатый,
Молиться смеешь!
А он смердящий,
В святые метишь!
А он гремящий
Ты мне ответишь!
На улице зажигались поздние фонари
Нависали серые крыши.
Я пошел тише.
И вдруг услышал:
Умри!»

 




3


   – Стало быть товарищи, – проговорил В. М. Чернов, председательствуя на заседании ЦК. – Поступило от товарища Павла Ивановича заявление с предложением возрождения Б. О. под его руководством. В первую очередь для реабилитации террора он предлагает центральный акт. Вопрос, товарищи, разумеется, ясен, реабилитировать террор должно и центральный акт был бы самым, разумеется, нужным партии актом, но есть тут товарищи, одно «но» и оно именно вот в чем: – можем ли мы выдвигать Павла Ивановича в начальники Б. О.? Прошу высказаться товарищей о Павле Ивановиче, а сам скажу следующее. – Как сейчас помню, оказал мне раз сам Азеф о Павле Ивановиче так: – чересчур он импрессионист, чересчур неровен для такого тонкого дела, как руководство террором. А уж он Азеф-то понимал, товарищи, ничего не скажешь. Да и Гершуни недолго с Павлом Ивановичем встречался, а пришел как-то ко мне и прямо сказал: – Ну, говорит, знаешь, этот ходульный герой не моего романа. Я ему говорю о Плеве, о Сергее, а Григорий свое: – нет, не знаю, говорит, чем он был, вижу только, чем он стал, мы, говорит, можем считать, что его не было. Вот, товарищи, что сказал такой тонкий в этом деле и понимающий человек, как Григорий, а мы вдруг, после провала Азефа, выдвинем Савинкова в главы Б. О., что ж из этого выйдет, товарищи? Да ровно наровно ничего, товарищи, не выйдет. Прошу высказаться.
   – Я буду краток, товарищи, – встал Минор, опираясь на стул, – полагаю, что кандидатура Павла Ивановича в начальники Б. О. сейчас в столь ответственный момент едва ли возможна. Чересчур он скомпрометирован близостью с Азефом и я не знаю даже, пойдут ли за ним боевики? Слишком много у Павла Ивановича врагов. Я против этой кандидатуры, товарищи.
   – Да, что Савинков! – резко заговорил чернобородый Карпович, – куда ему там в главы Б. О.? Без Азефа не тот, эффектен, слов нет, да кишка коротка – пустоцвет!
   – По моему мнению, товарищи, – сказал Слетов, – Павел Иванович даже едва ли лично поедет на террор в Россию. Уж не тот человек, в нем, товарищи, произошел какой-то надлом, что ли. Он всё пишет роман о «праве на убийство», сомневается в том, что делал, как террорист. Как же может встать он во главе Б. О.? Не знаю товарищи.
   – Я думаю, – встала жена Чернова, – что Павел Иванович никогда и не был подходящ для такой ответственной роли, как руководитель Б. О. Павел Иванович это аристократ партии, революционный кавалергард, свысока смотрящий на массовиков-штафирок. Не думаю, товарищи, чтобы за таким человеком пошли сейчас товарищи-боевики.
   – Я недавно, товарищи, – сказал член военной группы Лебедев, – говорил с Павлом Ивановичем о реабилитации террора и он развивал мне свой план центрального акта и план организации новой Б. О. Признаюсь, мне не сильно это понравилось. Павел Иванович говорил о новых началах организации, а когда я спросил его, каковы ж они должны быть, он заявил, что принцип организации – военный. Дисциплина и иерархия. То есть, стало быть, нужны рядовые Б. О., офицеры Б. О. – я его спрашиваю, ну, а генерал Б. О.? – Да, – говорит, нужны и генералы. После провала одного генерала, полагаю, товарищи, как бы не вышло чего нехорошего. Принцип иерархии показал нам, что это значит.
   – Да, да, товарищи, – снова заговорил Чернов, – всё это верно, Павел Иванович под разлагающим влиянием Азефа при этом самом генеральстве стал действительно уж даже и не революционером как бы, а просто, так сказать, «решительным человеком», – засмеялся Чернов.
   – Кхе, кхе, кхе, – закашлялся кто-то глубоко и длительно.
   Перед заключительным голосованием встал Потапов. – Товарищи, – проговорил он, – всё это хорошо и то, что говорилось даже верно, но ведь кроме Савинкова никто не берется за эту работу? А реабилитация террора необходима. За Савинковым же, что ни говорите, опыт, акты, знание дела. Если отведем кандидатуру Павла Ивановича, то, кто же возьмет на себя организацию новой Б. О.?



4


   Савинков проводил ночи в кабаках Монмартра. Ему хотелось одиночества. Пил с рванью последнего разбора. Но ведь он же почти и не видел эту окружающую его рвань? За аперитивами, винами владела мечта. Он решил во что бы то ни стало встать во главе новой Б. О. Он уже видел карету русского царя, которую взрывает Борис Савинков. Но трясясь по ночам на дешевеньком извозчике из монмартрских кабачков, знал, что это неправда, что это пьяный сон. Он один знал, что с ним сделал Азеф…



5


   На переговоры с ЦК он приехал в смокинге с красной гвоздикой в петлице. Не извинился за костюм, бросив, что с вечера артистки Гранд Опера. Небрежно, надменно, Чернову показалось даже нагло, словно не добивался руководства, Савинков стал договариваться об условиях.
   – У вас Павел Иванович акт уж намечен?
   – Центральный.
   – Ну, и прекрасно, в данный момент, после Азефа, цареубийство именно спасло бы престиж партии. Так что же? Товарищи вам доверяют, опытность ваша известна, ЦК выражает вам доверие, не пуху не пера, стало быть подпишем?
   Савинков, не читая, подписал договор с ЦК.
   «1. Б. О. партии с. р. объявляется распущенной. 2. В случае возникновения боевой группы, состоящей из членов п. с. р. под руководством Савинкова, ЦК а) признает эту группу, как вполне самостоятельную, независимую в вопросах организационно-технических, б) указывает ей объект действия, в) обеспечивает ее с материальной стороны деньгами и содействует людьми, г) в случае исполнения ею задачи разрешает наименоваться Б. О. партии с. р., 3. настоящее постановление остается в силе впредь до того или другого исхода предпринятого Б. О. дела и во всяком случае не более года».
   Поблескивая лакированными туфлями, закладывая в боковой карман договор, Савинков вышел из квартиры Чернова. Ехал в ветре открытого автомобиля. В откинутой фигуре была небрежность Он любил быструю езду.



6


   Боясь провокации, Савинков составил террористическую группу из старых товарищей. И из Парижа стал готовить цареубийство. Уже первые сведения пришли: – трое боевиков начали в северной столице слежку за выездами царя из Царского. Савинков отдал распоряжение готовить динамит в уединенной вилле в Нейи. Бесконтрольное обладание людьми и деньгами, сопряженное с ответственностью, доставляло удовлетворение.
   Савинков любил боевиков. Знал, что каждого пошлет и каждый пойдет на смерть. Больше других любил молодого Яна Бердо, поляка с аристократически военной внешностью, умевшего держаться, пить и есть. Поэтому дал ему кличку «Ротмистр».
   «Ротмистр» любил жизнь. У него были утонченные вкусы. Вместе бывали завсегдатаями скачек в Лонгшан. И желтые людишки вертящиеся у тотализатора безошибочно узнавали их котелки.
   Холодный для мало знакомых, заносчивый с врагами, пренебрежительный острослов, Савинков с товарищами был ласков. Но чаще искал одиночества с своим романом. За романом, давая отчеты души.



7


   День был разорван, часто отрывали от работы, звонили, вызывали на явки Когда Савинков остался один, испытал удовлетворенное чувство одиночества, дающееся сильно усталым.
   Савинков сидел в полутемноте. Ни враг, ни друг не знали, о чем он думал. Он думал, что герой его романа Жорж это «Савинков доведенный до конца». Героя он сделал переходящим все границы. Жорж – сильный зверь. Убивать генералов он будет хотя бы потому, что ему не нравится красная генеральская подкладка. Убьет всякого, кто встанет на дороге. Оттолкнет тех, кто его любит. Савинков вспомнил Веру. Не было ни жаль, ни не жаль. «Цифра жизни. Баланс не сошелся, сбрасывается. Все покрывается бессмыслием смерти. Смешны грани, рамки, если все умирает».
   Ночью Савинков работал над романом. Потом сидел склонясь за зелено-освещенным столом. Сводил полученные донесения от боевиков из России. Донесение, полученное неделю тому назад говорило, что наблюдение поставлено, что два раза кортеж царя был замечен. Даже удалось несколько двигаться за ним. Если бы на месте была вся организация и бомбы, может быть удалось бы – убить. Но последующее было тревожно. Один из ведущих наблюдение заметил слежку, принужден скрыться, другие стали осторожнее. Товарищи ждали, звали Савинкова скорее ехать в Россию, нанести центральный удар, реабилитировать террор.
   Савинков задумывался. Лицо было зелено, как у трупа, еле заметно улыбался. Этого никто не знал: – не было сил. Он знал, что теперь, по приезде в Россию, когда он уже не нужен Азефу, когда он только сорвавшийся с виселицы террорист, его схватят и повесят. И что же? Разве всю жизнь он не шел на виселицу? Разве в Севастополе она была далека, когда из-под него вышибал табуретку Азеф? Разве он трус? Виселица не страшна, он, конечно, не трус. Но в этот момент он ненавидел Азефа. Урод убил, уничтожил его, оставив жить. Савинков с отчетливым отвращением ощущал: – он обманул ЦК, он не поедет в Россию, у него нет сил. Он знал, что это – усталость переломленной пополам души.
   «Усталость. Обманываю ЦК? Чернова? Да я ненавижу их, как мелкую человеческую сволочь. Я играл с петлей. Пусть играют другие». Но тут же представлял себе: – по Невскому проспекту мчатся конвойцы на белых конях, коляски, кареты, филеры и полиция оцепили кварталы, выезд Николая II-го несется и вот: – Взрыв! Карета взлетает на воздух. Кто убил всероссийского императора? Николая Романова убил Борис Савинков!
   «А, действительно, не поехать ли?» Савинков был зелен в свете лампы, как труп.



8


   Он снял наблюдение за царем, вызвав боевиков заграницу: – шли тревожные подозрения Яна Бердо и «Миши Садовника». Пока съезжались – Слетов, Вноровский, Зензинов, Бердо, Прокофьева, Моисеенко, Чернавский, Миша-Садовник, – Савинков посвящал дни Парижу и одиночеству. Днем его видели на скачках в Лонгшан. По вечерам в богатых барах.
   Иногда он писал стихи. Они были больные, кровавые. Он знал, что не убьет царя, что напрасно ездили по Петербургу боевики в извозчичьих армяках, ходили папиросники. Знал, их могли повесить. Но что ж делать? Он признался б тому, кто бы понял. Рассказал бы, как горела, выгорала и сгорела душа.



9


   Заведующий наружным наблюдением русской политической полиции в Париже, сыщик Анри Бинт был стар и опытен. Исполнял самые деликатные поручения. По приказу царя, например, наблюдал за братом царя Михаилом, женившемся на Наталии Вульферт. Пронырливость Бинта превзошла всё возможное. В церковь св. Саввы на бракосочетание вел. кн. Михаила с Наталией Вульферт проник Анри Бинт. Он не виноват, что опоздал прибывший от царя генерал Герасимов.
   О, Анри Бинт – штучка! Он доставил царю фотографию ребенка Наталии Вульферт. И именно ему особым чиновником от Герасимова, привезшим секретные бумаги касательно боевиков, поручено теперь тщательное, ни на шаг неотступное, наблюдение за Савинковым.
   Слежка удовлетворяла Бинта. Джентльмены, заговаривавшие на скачках в Лонгшан, кокотки Мулен Руж, проститутки на дне парижских кабаков оплачивались Бинтом. До запятой выписывал в дневник наблюдений жизнь Бориса Савинкова Анри Бинт.