сердца. Слушай! - и Георгий схватил обе руки Индульфа. - Я скажу тебе то,
о чем хотел забыть навсегда. Истинное богоподобие в беспощадности к
невинным. Ты понял? Нет? Запомни и поймешь потом, как я. Когда человека
гнут, гнут и гнут, он ломается навсегда. Базилевсы знают это. Что же... -
Георгий синеватыми пальцами смял свою бороду, укусил конец и плюнул.
- К чему все это? Кто однажды заложил собственную голову ставкой на
нового базилевса, не повторит игры. Не думайте, будто мы глухи на нашей
горе. Чего добился Тотила? Разве все несчастные, все обиженные пошли с
ним? Малая горсть. А ведь он давал свободу рабам даже! Нет, все ждали,
предпочитая издыхать лежа, без хлопот. Да, я знаю тех, кто всегда предает:
свои же! И моя мудрость в том, чтобы жить для себя. А-ха! Последнюю чару!
В сумерках скамары покинули убежище в развалинах. До Козьей горы
оставалось два ночных перехода. Георгий дал лошадей трем товарищам, хотя
они ничего не обещали вожаку скамаров. Пока им было просто по пути, так
как скамары приближались к Юстинианополю.
Ночная Фракия лежала дикой степью, глухой и слепой, без одного
огонька.
Чуя волков, лошади всхрапывали, но послушно шли, доверяя великому
могуществу человека, его силе, его храбрости.


    3



Дале и дале берег уходит, и очи
лица распознать уж не могут...
Скоро и парус пропал.

Овидий


Ночной переход прошел спокойно. До восхода солнца скамары достигли
сладкого озерка, завесившегося высоким кустарником. С озера сорвались
дикие утки. Стая волков уступила людям удобную дневку у водопоя. Лишь
досадливо назойливые кулики все возвращались и возвращались с жалобным
писком, обиженные вторжением в их тихую пристань.
Все было обычным для скамаров на знакомом, надежном месте. Отсюда
сорок стадий до имперской дороги и половина перехода до усадьбы Евмена.
Козья гора - родной дом - ясно выступала на хребте Родопов. Будь место
повыше, Георгий мог бы различить вход в ущелье с водопадом, где славяне
спрятали клад оружия.
На востоке Георгий заметил пять движущихся точек. Ни одно животное
еще не обеспокоилось бы их появлением, и лишь человек мог в них распознать
человека.
Вот и еще всадник, и еще.
Георгий забрался на толстую иву, единственное дерево среди кустов.
Первые пять всадников уже обошли убежище с запада и рыскали по равнине.
Колеса повозок продавили колею в росистой траве. Стебли не успели
подняться. Всадники заметят след, если еще не заметили.
Сейчас Георгий видел одновременно уж не меньше сотни конников.
Раскинувшись широким веером, конники охватывали несколько стадий. Не
ромейская повадка у них. Федераты. Прикрывают легион, посланный вслед
варварам. Георгий опоздал на один день.
Убедившись, что всадники напали на широкие полосы, оставленные
колесами, бывший центурион слез с ивы.
Так приходит смерть. Средь белого дня или ночью, непрошеная,
неожиданная, но неизбежная. "Как что? - подумал Георгий. - Не все ли
равно..." Вчера он так громко хвалился, искушая Судьбу. А Судьба уже
дышала ему в лицо.
Солдаты не обременят себя доставкой скамаров в город, чтобы там
префект получил удовольствие посадить разбойников на кол для
назидательного примера подданным. Солдаты милосердно перебьют скамаров и
воспользуются добычей.
Умирают все, рожденные женщиной. По-настоящему люди отличаются один
от другого только умением умирать. Георгий живым не дастся никому. А может
быть, предложить ромеям добычу без боя?
- У вас есть ситовник с печатью. Вы не скамары, - сказал Георгий
Индульфу. - Зачем вам пропадать вместе с нами! Скажи ромейскому
начальнику, что мы взяли вас в плен. Он вас отпустит. И наверное, если вы
дадите ему донатиум. Предложи ему сделку: мы обменяем нашу добычу на
свободу. Помнишь, я говорил о крысах? Но за наши шкуры ему придется хорошо
заплатить.
- Не показывай ему всех денег, приготовь пять статеров, этого хватит!
- крикнул вслед Индульфу бывший центурион.
Товарищей сразу заметили. Вот кто-то, собрав около себя десяток
конных, будто горстью бросил их. Всадники вновь рассыпались, готовя луки.
Гунны или герулы... Рука, поднятая Индульфом, остановила не скачку, а
стрелы, уже лежащие на тетивах. Всадники осторожно сближались. Кто-то
сменил лук на аркан.
Доспехи, крашенные орехом. Чужие остановились в двадцати шагах.
- Кто вы, люди? - крикнул коричневый всадник.
И Голуб, радуясь не спасенью, а славянскому слову, ответил:
- Свои ж мы, свои! Вашего языка мы люди!
Долго смотрели на страны Теплых морей Индульф с Голубом. Видение
чужого изменило душу, которая светит в глазах человека. Ратибор не узнал
давних друзей по Торжку-острову. Те же сразу увидели в матером князе
россичей старинного соперника по силе и удали. Пришлось напоминать о себе.
Алфен захотел остаться со скамарами. Голуб попрекал товарища:
- Ты же сам решился идти с ними на север. Ломаешь ты дружбу.
- Я хотел уйти навсегда из империи, и я любил вас обоих, - объяснял
Алфен. - Я решался забраться далеко и быть глухонемым среди людей чужого
языка. Скамары живут вольным законом. Георгий дает мне женщину, которую я
захотел. Вы, бывшие всегда свободными, никогда не поймете, что значит для
меня иметь женщину, свою, навсегда и по сердцу... А еще - я смогу мстить
владельцам рабов.
И стал Алфен уже чужой, уже отрывался и падал в прошлое Алфен вместе
со сколькими другими, о которых, живы они или нет, сердце уже говорит, а
язык повторяет: они были...
И опадала империя, как пыль с ног.
И, как пыль, застревала в горле.


Пыль душила. Пыль ослепляла. Истолченная земля Фракии сделалась
подобной мучному высеву больного зерна, горькому, черному, как ядовитый
уголек спорыньи.
Давно минул длинный день. Лето повернуло на осень. Стояла сухая пора.
На Роси началась косовица хлебов, и туда летели души россичей.
Зрелые поля Фракии догорали под копытами славянских лошадей.
Шли знакомой дорогой, старой дорогой к подъему на Планины. Посылали
дни вдогонку дням, бросая время, как изношенный постол.
Истоптана земля. Нет жизни нигде, нигде. Возвращаясь к себе раньше
россичей, уголичи подмели Фракию.
В пыльных остях объеденной скотом травы скалились голочелые остовы
лошадей, быков, людей.
Подобно опоздавшей кулиге саранчи, россичи со своим необозримым
обозом доедали последнее.
Безжизненно стыли крепости, в которых прятались имперские когорты,
ныне бедные духом, а потому и слабые телом.
Россичам, обремененным заботой о сохранении уже взятого, не нужны
были каменные клетки. Теперь россичи знали, как вынимать ромеев из стен.
Камни не собой сильны - людьми.
Окрепнув, Малх садился на смирную лошадь. Голуб рассказывал о
пережитом с ильменской острой издевкой. Индульф - желая проникнуть в смысл
событий и не находя его. Для чего была прожита жизнь?
- Все, все, все... Все, кто ушел с нами на Теплые моря искать
невозможного, растаяли снегом на солнце. Мы были как семена, разбросанные
в диком, темном лесу. Творение, прекрасное в словах, прекрасное для глаз,
не таково на деле. Ты помнишь ли, Ратибор, наши речи на острове? Нет того
невозможного, о котором я мечтал, нет, нет. Призрак был, туман над озером.
И молчали, и думали, и заканчивал Индульф:
- Однако же изменился наш мир. Нечто совершено руками исчезнувших
моих товарищей. И - моей. Что свершено? Я не знаю...
А Ратибор рассказывал о великой войне со Степью:
- С той поры князь Всеслав устроил Рось. Стал широк росский удел.
Новая жизнь наша дышит без старого страха перед степными людьми. Сами мы
вышли в степь.
- Не помню теперь, чего я хотел, - не мог отвлечься от себя Индульф.
- И помню: я грезил о невозможном. Была Византия, Палатий. Там я едва не
стал палачом. И там... - но он ни с кем не мог говорить об Амате и
продолжал о другом: - Помню Италию, черную страну смерти. Помню себя в
битвах без счета. Знаю, но не помню того Индульфа, кто на один миг встал
рядом с твоей сильной юностью, Ратибор. Думаю только, что был я тогда
чист, бел как рыба. А тебе, Малх, скажу, что будто бы не было того
молодого, который отвез тебя в челноке с Хортицы-острова. Я ли был? Я
живу. Зачем?
Павшая лошадь лежала плоская, узкогрудая, слабая, с уродливо вздутым
брюхом. Дня не прошло, и осталась от борзой красавицы волчья снедь.
Ратибор говорил:
- Много раз, как стрела в воздухе, повисал я со смертью на одном
волоске. Побеждал. И думал того только о себе, о своей удаче, о своей
силе. Будто все жило и совершалось для меня одного.
Склонив головы, россичи слушали, как если бы не походный их князь, а
сами они рассказывали о себе.
- Теперь, достигнув лет, я знаю, - продолжал Ратибор, - я не
бессмертен. Не для меня служили удачи мои, победы мои. Их я не возьму на
погребальный костер, их не покроет могильный курган. Не передо мною,
други-братья, отступала смерть...
Над Днепром, на Ратиборовом дворе, растут два сына и дочь Анея, по
бабке. И старший сын уже сильный воин.
- Так, други-братья, - продолжал Ратибор, - ныне я знаю, что живу,
дабы служить опорой племени-роду - языку нашему. Мы живем для рожденных от
нас и для тех, кто родится от них. Я князь, я граница-защита, я камень в
основании очага, как и все вы.
- Твоя правда - моя правда, - подтверждал Малх. - Да живут россичи
своей волей, своим разумом. Остережемся же ромеев. У них бог все вершит
своим произволом, потому и нет у них закона, но есть лишь зло. Правды нет
у них. Будто бы облекшись волей бога, их базилевсы давят ромеев. Ромеи же
лобзают медную пяту. Базилевс прав перед ними, бог за него. Таковы ромеи.
Они опасны желанием во всей вселенной поставить своего бога и базилевса.
Слушали Малха. Но не хотелось говорить о ромеях, не хотелось более
думать об империи, душа стремилась на Рось, к Днепру.
Трупик ребенка притаился за обочиной, ссохшийся, жалкий, страшный.
Дороги Фракии пахли тленьем, коршуны, волки и шакалы отказались служить
могильщиками.
Скакали гонцы в Юстинианополь, в Византию:
...с именем Юстиниана Божественнейшего преданное войско изгоняет
варваров со священной земли святой империи...
В седле Планин горбились развалины крепости Новеюстинианы. Дожди
смыли пепел, обнажив черные разводы смолистой копоти.
Перевал опять плакал мелкой изморосью, дождило и на спуске. Печальную
встречу, печальный отпуск давала империя злым своим гостям. С поляны, где
пало войско комеса Геракледа, звери дочиста убрали кости.
Сотник Мал, навещая ромейку Анну, напевал росскую песенку:

Я еду перелесками,
да пташечки свистят,
да песни, песни звонкие
в душе моей звенят.

На овечьей шубе, вывернутой мехом вверх, дорогими блестками сияли
капли дождя. Повязка на голове пленницы светила морскими жемчужинами.
Ромейка не сгибала гордую шею, не поворачивала красивую голову, будто
здесь нет и не будет ее повелителя.
Беспокойная мысль точила Малха: "Много яда везем мы... Тебя,
прелестница, и красивое оружие, и роскошь ромеев, и память о них. Защитить
тебя от Мала, Анна! Его я хотел бы уберечь от тебя. Увы, от самого себя
нас никто не спасет".
От сырости мозжила сросшаяся ключица и ныл, тянул рубец, оставленный
ножом Асбада.
Дунай-Истр, река-море.
На далеком, как облако, левом берегу низкой муравой стлался матерый
кустарник с ивняком.
Нет никого ни на том берегу, ни на этом. Пуста река, пусты берега, ни
человека, ни челна. Никто не ждал россичей в условном месте переправы.
Насытившись успехом, уголичи, тиверцы и другие союзники разошлись по
своим углам.
Да и что здесь делать лукавому князю-жупану Владану, который сумел
послать доверившихся ему россичей на левую руку, на восток вниз по течению
Гебра? Знал Владан, что в Юстинианополе и в Тзуруле стоят главные войска
ромеев. Щитом послужили россичи для союзников, которые ими заслонили свой
налет на западную Фракию.
- Чуют, чуют они, что разгадка их нехитрая хитрость, - между собой
говорили россичи. - Ныне прячут глаза. Договорну же за перевоз плату они
сами себе заплатили щедро. Ведь увезли и нашу долю добычи с первых битых
ромеев. Ладно им, хватит нам своего.
Шесть дней стоял росский обоз на высоком берегу Дуная. Плоты плотили,
бревна пришлось возить из дальнего леса.
Поработав топорами, связали надежной врубкой тяжелые бревна,
изготовили весла. Еще пришлось ждать три дня, пока не унялся Дунай,
сморщенный ветром, как шкура буйного зверя.
Наконец-то стали грузиться. Быков, лошадей, коров, овец затаскивали
силой на плоты, путали ноги, валили, вязали.
Не люди устали в походе, а лошади. Они, отощав, выставляли ребра, как
бочечные обручи.
Старшие запретили переправлять животных вплавь. Каждая лошадь, каждый
бык сделались наибольшей из всех ценностью - на спине не дотащить добычу
до Роси.
По простому суждению молодых росских воинов, некорыстно было золото,
полученное с ромеев за выкупы, не так-то дорога была серебряная и золотая
посуда, шелка и тонкие ткани, взятые в Топере. Любо было другое. На много
тысяч воинов захвачено ромейское оружие, которое свои умельцы переладят на
росский лад. Много твердого железа взяли в крицах, в воинском облачении,
много орудий нашли для кузнечного и других дел, обувь была по душе, хороши
выделанные кожи - вот это добро!
За стоянку на Дунае свои мастера переделали станы коротких ромейских
телег на длинные, поставив долгие дроги покрепче, чтобы не прогибались под
грузом поклажи.
Все заводные лошади войска пошли в упряжку. Служили в бою, послужат в
походе. Россичи пойдут старым следом, но путь на Рось будет по времени в
два раза длиннее.
С утра десятого дня стояния на Дунае началась переправа. Ткацким
челноком пошли сновать плоты от правого берега к левому и от левого - к
правому. Три дня бережливо работали, чтобы в спешке ничего не утопить.
Стылым камнем, мертвым местом распласталась на своей высоте
византийская крепость. В ней молились, чтобы славяне не вздумали сесть для
осады, не полезли бы на стены.
Комес Рикила Павел, окостенев от тоски и безнадежности, дурманил себя
коричнево-зеленым снадобьем, сухим соком конопли, привозимым в Византию от
персов.
Комки едко дымили на жаровне. Комес вздыхал, кашляя, когда глоток
оказывался не под силу. Постепенно небо становилось благожелательным, а
вселенная начинала приятно покачиваться.
Рикила на четвереньках карабкался на башню. Божественное снадобье
украшало жизнь, но мешало ходить.
Ах, эти варвары никак не могут выбраться из империи, никак! Сейчас
Рикила не боялся, но движение варваров казалось бесконечным, а они -
бесчисленными, как народы, которых святое писание сравнивало с песком
морским.
- Что же ты их не бьешь? Твой меч отупел! Твои архангелы спят! -
богохульствовал Рикила, одерзев от персидского снадобья.
Бог молчал. Нет больше знамений на небе и на земле, и нет больше
пророков.
- Я бы тебя! - грозил Рикила небу. И пугался. И падал, закрыв голову.
Но небо молчало.
С весны, с ранней весны не было связи с империей. Кажется, обоз с
продовольствием не приходил в этом году? Может быть, нет уже ни Византии,
ни Юстиниана Любимейшего, ни Палатия?..
Да, наверное, империя утонула, и сторож дунайской границы остался
один со своей крепостью, как Ной на ковчеге в годы потопа.
Каменный ковчег покачивался. Башня скрипела и кренилась, как мачта.
Чтобы не упасть, Рикила садился и полз вниз, цепляясь за ступени.
Дым конопли возбуждал острый голод. Комес разбалтывал муку в холодной
воде, жевал сырой горох, бобы. Боясь озверелых солдат, Рикила Павел не
решался посвятить кашевара в тайну особого склада.
Солдаты ставили силки на крыс, ворон, воробьев. Персы, иссохшие как
мумии, томились безнадежной тоской по мачехе, но все же родине и дрались
из-за побегов травы на дворах крепости. Готы спали целыми днями, коротая
скучную старость. Солдаты из имперских горцев играли в кости на
соображаемые ставки.
Один из солдат Рикилы, вспомнив старый способ кочевников, вскрыл вену
лошади, чтобы насытиться кровью. При осторожности так можно проделать
несколько раз, не вредя коню. Лошадь осталась жива, но конника зарезали:
он использовал собственность товарища - и съели его лошадь, теперь
лишенную хозяина.
Толчок плечом - и крепость упала бы, как гнилой шалаш.
Никому не надо.
Отошли последние плоты. Правый берег опустел. Двое людей, вылезших
неизвестно откуда, столкнули в реку бревно и, цепляясь за верткую опору,
поплыли через Дунай. Они, пленники россичей, спрятались было, но в
последний час решили сменить Судьбу, избрав неизвестное будущее...


Войско-город уходило на север. Тысячи колес оставляли широкую дорогу.
Не скоро зарастает однажды пробитый путь, не скоро затянутся глубокие
колеи, прорезавшие дерн.
Да и затянутся ли?..
- Много взяли, много. Не думал я, ведя войско от Роси, что такое
удастся нам взять. Людей же мы сберегли. Ромеи слабы, их слава - пустая
слава, - говорил Ратибор. - Мы успели во всем. Радостью встретит нас
земля. Хвалу нам воздаст князь наш Всеслав. Но на душе у меня смутно.
- Помнишь ля, князь, - спросил Малх, - что Всеслав сказал
Колоту-ведуну после хазарского побоища?
- Помню. Войску большому - дело большое. Вещий наш князь. Дело
совершается. В степь мы вышли. Далеко от старого кона летают россичи. От
больших дел новый ветер дует в наших старых лесах, на наших старых
полянах.
- Не бывало такого, - сказал Крук. - Мы узрели небывалое для росского
глаза. В сердцах у нас, в наших душах добыча, не знаю какая. Дня
вчерашнего вы не вернете, нет, не вернете, други-братья, как не быть из
старости молоду. Людей мы взяли, много людей к нам доброй волей пристало.
А вот он, молодой, - Крук указал на Мала, - женщину себе добыл чужую, род
от нее поведет. У меня, старого ворона, душа думой шевелится. Новые птицы
будут, иной щебет будет у них.
Из любви к Ратибору Крук смолчал, что есть в обозе девушка, которая
зовет себя княжьей.


Тот берег, имперский, поднимался над Дунаем скалистыми обрывами. Два
ромея, решившиеся на новую жизнь, закончили трудную переправу. Не в силах
подняться на ноги, они мертвыми телами отдыхали на самом урезе реки.
- Вон они, - указал на них Малх, - сами тянутся к нам. Как со мной
было когда-то. Что в себе несут? Сами не знают.
Молчали, глядели все. Малх размышлял вслух:
- Что в нем, в ушедшем? Идя в поход, я, как дитя, тешился думой о
наслаждении спором, беседой. Я хотел нечто сказать ромеям. Кому? Пустое
все, как покинутый пчелами сот. Домой хочу, к себе, к семье. Пусть же
станет прошедшее прошлым.
Остановив коня, чтобы в последний раз в жизни взглянуть на границу
империи, Индульф не заметил, как его оставили. Больше половины жизни
прошло.
В Италии его потянуло вернуться домой, на берег Холодного моря.
Зачем? Правильно сказал Георгий-скамар: нечего искать сверстников,
сделавшихся зрелыми мужами, да слушать рассказы об умерших.
Индульф останется на Роси. Походный князь Ратибор звал его и Голуба.
Опытные воины нужны росскому войску. Князь Всеслав назначит им грады для
кормления, россичи не откажут новым братьям в женах. Забыл Ратибор, что
выполняет старое обещание, которое он давал молодому Индульфу на
Торжке-острове. Быть ныне Индульфу с Голубом росскими сотниками.
Индульф не посылал бесполезные проклятия ромейской империи. Не перед
ним она виновата, ведь он сам делал, своей волей. Не хотел он ничего
изменить в своем прошлом, ибо сожаление недостойно мужчины. Но его память
никогда не оставит в покое ни раздавленная Италия, ни великолепная и
буйная Византия с ее храмами загадочных и бесчеловечных богов. Не погаснут
небесные красоты палатийских дворцов, не умолкнет тихий шепот белоснежных
служителей, не отвалится гной войны, и вечно будут светить образы не
признавших себя побежденными Тотилы и Тейи.
Остановившись, долго глядели на юг два всадника, налитые силой,
тяжелые, как конные статуи на форумах старых городов Теплых морей, застыв
в невысказанной угрозе.
Индульф думал о маленькой женщине своей молодости. Амата пришла из
неведомого и скрылась скользящей походкой ромеев, шаги которых беззвучно
гаснут в неисчислимых жестоких толпах. Будто совсем забытая, с годами
Любимая возвращалась чаще и чаще. Индульф любил ее. Позднее знание, юность
глупа. Поздно пришло постижение невозможного, настоящего невозможного,
достойного мужчины, к чему, Индульф ныне знал, его готовила Амата. Он не
был первым для Любимой, не в нем одном она искала, теперь Индульф мог
думать об этом без ревнивой горечи. Ее кто-то предал. Все и навсегда
останется тайной, которую не купишь за горы злого золота злой империи.
Воистину великое прошло мимо, как женщина с закрытым лицом, известившая о
смерти Аматы. Вспомнился бог-базилевс Теплых морей. Вот тогда бы!..
- Ааа! - вслух простонал Индульф.
- Пора, друг-брат, старый товарищ мой, пора, - позвал Голуб, едва
протолкнув слова через стиснутое горло. И, не думая, повторил не раз уже
сегодня сказанное другими: - Изменились мы, изменились, и дней прошедших
не вернуть, да и не нужны они. - И добавил свое: - Каждому дню - дело дня.
Так будем жить, друг-брат, пока душа дышит в груди.
Товарищи повернули коней и послали их по запустелому уже следу
войска.
Были оба они по-воински подобранные, но и встопорщенные, как хищные
птицы, готовые выбросить крылья из напруженного тела и ударить острым
когтем. Сухие глаза их смотрели хрустально-холодные, как беспощадные
соколиные очи.
Индульф и Голуб уходили навсегда. Отныне они братья россичей и
никогда не увидят империи. Так они решили. И еще - они хотели отдыха.


Они не знали тогда, что империя их не отпустит. Не поможет время. И
желанный отдых не в их власти.
Обманутые, искалеченные, все ярче они будут вспоминать из пережитого
все плохое, а хорошее будет для них гаснуть, пока не погаснет совсем.
Как все люди, они забудут, что дались в обман по своему недомыслию,
что были они скоры в делах и медлительны в размышлениях. Ведь не себя
клянет человек, попав в ловушку трясины-чарусы, которая издали обольстила
его солнечной лаской цветущей поляны, такой дивной, когда смотрят на нее с
опушки сурового леса, из-под нахмуренных северных елей.
Себя они обелят, оправдают. Иначе нельзя, не выжить иначе.
Но и очистившись, они не обретут покой. Беспокойные, они будут сеять
волнение. Мстительные, они возбудят недобрые чувства и злое любопытство к
империи, о которой они не устанут рассказывать россичам. Не устанут, ибо
многое, может быть главное, они постигнут потом, вспоминая прожитое и
находя слова для рассказа.
В урочное лето их тела растают в огне погребального костра. Но их
тоскующие души останутся среди россичей, живые в завещании вечной вражды к
югу Теплых морей, где для Индульфа и Голуба живет нечистая нелюдь, где под
золотыми куполами сидят змеи-аспиды с ядовитыми клыками, хитро спрятанными
под сладкоречивыми обещаниями блаженства, где они искали невозможное,
нашли его и упустили из рук.





    Глава семнадцатая. НЕНАСЫТНЫЙ ГАСНЕТ ДЕНЬ



Однажды утром римляне заметили
на пыли форума следы богов,
ночью покинувших Вечный Город.

Из древних авторов


    1



Осень на полуострове между Понтом и Эгейским морем. Сокращаясь с
излишней поспешностью, отлетают ясные теплые дни. Лучшее время года для
стариков. Зноя уже нет, и скифские степи еще не послали на берега Теплых
морей северо-восточный ветер. Доцветают поздние розы.
Утро. На листьях с каймой желтизны блестела роса. Ночная сырость
слегка покоробила желтоватый пергамент-таблицу. Под заголовком
"Летосчисление" было четыре строки:

"По счету Святой Церкви от сотворения мира истекло лет 6073.
Персы-миды считают от Навуходоносора лет 1312.
По нашему исчислению от Александра Македонского лет 896.
От рождения же Христа, бога Спасителя нашего, год 565".

Заботой евнуха Каллигона эта таблица висела в круглой
беседке-ротонде. Тут же, в тишине, в одиночестве, трудился и сам писец.
От ротонды до большого дома, владения Велизария, великого полководца
великой империи, было рукой подать: сотня шагов по утрамбованной дорожке.
Не широких воинских шагов. И не легких шагов сильного, не обремененного
ношей мужчины. Того мужчины, воображаемыми днями пути которого писатель
Прокопий из Кесарии, умно следуя народному обычаю, обозначал в своих
книгах расстояния до далеких стран, чтоб читатель мог ощутить размеры
этого беспокойного мира. Здесь шаги были мелкие, стариковские, неровные.
Сидя в ротонде за мраморным столиком, Каллигон писал сепией, яркой,
настоящей сепией, хорошо процеженной, без сажи и толченого угля,
подмешиваемых купцами. В продаже теперь стало трудно найти чистую сепию,
поэтому черную краску приготовляли на вилле. Пергамент был тоже настоящий,
не современная подделка из проклеенного папируса или ситовника, но
выделанный из кож мертворожденных телят и ягнят, прочный, отбеленный до
молочного цвета.
Каллигон вставал перед рассветом, как раб, но без окриков и
понуждения. Он спешил исполнить урок, заданный себе же: шесть страниц в
день. Не так мало, если подражать наемным писцам, у которых буквы четки,
как выбитые печатью. Даже много для добровольного писца-домоправителя,