Страница:
Воробейцев однажды вздумал познакомить с ним Чохова. Воробейцев не отдавал себе отчета в своих чувствах к Чохову. Как это ни покажется странным, но Воробейцев, желающий жить так, как американцы, и вести себя так, как они, одновременно хотел жить так, как Чохов, и вести себя так, как он. И хотя это было несовместимо, - и он прекрасно понимал это, - но так ему хотелось. Быть может, желая познакомить Чохова с американцами, он - не слишком сознательно - пытался решить для себя этот вопрос. Но, повторяю, если он так думал, то весьма неопределенно.
Договорившись с Чоховым о встрече и встретясь с ним, он с похвалой отозвался о своих новых знакомых, не скрыв восхищения стилем их поведения, легкостью и свободой, которые, по его мнению, были им свойственны в общении с людьми и друг с другом, а также высоким уровнем жизни американцев. Ему нравилась масса вещей, которыми они были окружены, и даже самое оформление этих вещей, сделанных красиво и добротно. Все это он так или иначе выразил перед Чоховым, весьма далекий от того, чтобы вкладывать в свои рассуждения политический смысл. Чохов, со своей стороны, относился к американцам с той естественной симпатией, какую обычно питают к союзникам. Поэтому он, хотя и без особой охоты, так как не хотел уходить из казармы, согласился познакомиться с американскими военнослужащими.
Они отправились в один дом, где находился "кэмп" для американских офицеров. Там их встретил Уайт. Они выпили виски с содой и направились в другой дом, где их ожидали Петренко и Каплан. Чохов вначале удивился тому, что три американца прилично говорят по-русски, хотя и перемежают русскую речь специфическими американскими словечками, так что иногда эта речь становилась совсем непонятной.
Чохов был спокоен, пил мало, мало говорил. Они начали его раздражать понемногу только тогда, когда стали хвастать своими приобретениями и заработками за время войны. Тогда он почувствовал в них нечто необычайно чуждое. Потом они отплясывали залихватский танец, сопровождая его ритмичной, лишенной мелодии песней. Воробейцев, оказывается, тоже уже знал эту песню и фальшиво подпевал ее. Потом они стали ставить пластинки на большую радиолу. Пластинки тоже были большие, так что на одной было записано штук десять разных ритмичных и лишенных мелодии, изломанных, издерганных песен. Женский голос, певший некоторые из этих песен, был по-особенному похабен, и чувствовалось, что поющая изламывается, как при пляске святого Витта. Чохову казалось, что он видит эту женщину - худую, угловатую и усталую.
Каплан куда-то исчез, потом появился с тремя девушками. Он подошел к Чохову, растрепал ему волосы и, как бы утешая и успокаивая его, сказал, что девиц всего три, но ничего - "будем меняться". И он спросил Чохова, какая ему нравится, пусть он ее возьмет, как гость и русский офицер. "Дорогой друг", - сказал он, гладя Чохова по голове, как ребенка.
Чохов растерялся. Он посмотрел на женщин. Одна из них была молоденькая, лет шестнадцати, с большим завитым стоячим чубом впереди и с цветной шерстяной косынкой на самом затылке. Видно было, что ей холодно и страшно, а она старалась выглядеть веселой и развязной. Особенно жалок был ее красный острый носик.
Не то чтобы Чохов, как это пишется в книгах, вспомнил о своей сестренке - у него не было сестер. И вообще он вряд ли о чем-то вспоминал в эти минуты. Но ему стало жалко, смешно и страшно смотреть на девочку и на то, как она представлялась женщиной.
- Иди. Иди домой, - сказал Чохов, подходя к ней вплотную. - Иди. Иди. - Он говорил настойчиво, не зло, но строго и с болью, которую она почувствовала. Он толкал ее к выходу, причем старался это делать незаметно, - не потому, что ему стыдно было своего порыва перед всеми, нет, ему было неловко оттого, что им, остальным, может стать стыдно за себя.
Уайт следил за ним неподвижным взглядом, потом подошел и тоже стал ее толкать к выходу, говоря сразу на трех языках:
- Гоу. Гоу Шнелль нах хаус. Иди к черту.
Когда она очутилась за порогом, он закрыл за ней дверь, повернулся и прошел мимо Чохова на свое место. Тут он застыл в странной горестной позе. Потом он сказал:
- Не имеет денег. Теперь умрет с голоду.
Чохов вначале не понял, что это относится к девушке, потом понял, постоял, взял фуражку и незаметно ушел.
Воробейцев потом искал его по всему дому и вокруг. Американцы были безутешны. Чохов им понравился, и они никак не могли понять, почему он ушел, когда все было так весело.
Что касается Воробейцева, то он не мог не понять причины ухода Чохова и даже позднее упрекал Чохова за то, что тот ушел один, не позвал его с собой.
XX
Однажды вечером Уайт пригласил Воробейцева прокатиться на "джипе" по окрестностям Берлина. Они покатались по всему городу, затем выехали за город и скоро очутились в пригороде Хапенфельде. Незнакомые Воробейцеву американцы ждали их в одном из маленьких домиков, расположенных здесь на берегу озера. Начался пир горой. Воробейцев здорово напился. На рассвете американцы исчезли, но вскоре вернулись с рюкзаком, полным золотых вещей. Воробейцев к этому времени уже протрезвел. Американцы были на него сердиты, так как он, как оказалось, наотрез отказался пойти с ними "на охоту" за этими кольцами к некоему спрятавшему свои товары немецкому ювелиру. Тем не менее они дали Воробейцеву десяток перстней и золотую браслетку.
Воробейцев с некоторым страхом следил за дележкой. Он нервничал. Ведь это было похоже на грабеж, и он, капитан Красной Армии, так или иначе был соучастником. Он даже начал их упрекать, но они его как будто совсем не поняли. Уайт засмеялся и добавил ему пять штук колец. Между тем наступил день. Они уселись в "джип" и понеслись с бешеной скоростью в Потсдам.
Конференция закончилась второго августа. Утром третьего Воробейцев пришел в Бабельсберг и обнаружил, что улицы там пустынны - ни караула, ни патрулей. Двери и окна всех домов были настежь открыты. Особняк, который Воробейцев считал своим жильем, был пуст, хоть шаром покати. Увезли даже белый рояль. На полу валялись огрызки яблок, окурки сигарет, пустые сигаретные и консервные коробки, апельсиновые корки. Тут же слонялся большой "боксер" - огромная слюнявая собака, брошенная впопыхах или надоевшая хозяевам.
Даже несчастная машина Воробейцева, поганенький "штейр", была угнана, и Воробейцев досадовал главным образом по этому поводу.
Воробейцев побаивался собак, а "боксер" к тому же выглядел настоящим страшилищем.
- Убирайся отсюда, - сердито сказал Воробейцев.
Собака выскочила из дома, но через минуту опять прибежала и села в углу, глядя на Воробейцева огромными глазищами. Воробейцеву стало не по себе. Он поплелся в общежитие. Собака увязалась за ним. На нее с уважением и не без страха оглядывались прохожие. Два знакомых Воробейцеву майора остановились. Один спросил:
- Ваш? Ну и пес! Схватит - не обрадуешься.
- Мой, - сказал Воробейцев с важностью, хотя за полминуты до того мечтал отделаться от собаки. Он почувствовал, что уважение людей к собаке до некоторой степени переносится на ее хозяина.
- Пошли, дружок, - сказал он собаке ласково.
Она завиляла обрубком хвоста. Так они вдвоем пришли в общежитие. Здесь Воробейцев достал из чемодана сахар и бросил собаке кусок. Она съела. Второй кусок сахару Воробейцев решился лично поднести к ее пасти. Она взяла сахар очень нежно, даже не притронувшись зубами к его руке.
- Ф-фу! - Воробейцев выдохнул из себя воздух. - Значит, будем друзьями? Только слушаться! Ясно?
Собака прислушалась к его голосу и, почувствовав оттенок угрозы, уныло опустила голову и хвост.
- Молодец, молодец! Хороший! Ты мужик или баба? Мужик. А интересно, как тебя зовут?
Собака весело завиляла хвостом.
- Понимаешь по-русски? - засмеялся Воробейцев. - Молодчина.
Он оставил собаку у себя, а сам пошел к Чохову.
На одной из улиц Потсдама его задержал офицерский комендантский патруль. Старший, молодой майор богатырского телосложения, заметив издали Воробейцева, зычно крикнул:
- Товарищ капитан! На минуточку.
Мысли Воробейцева были далеко. Он за последние дни почти забыл, что служит в армии. Он вздрогнул и остановился. Майор подошел к нему, укоризненно покачал головой и сказал:
- Вы давно на себя в зеркало не смотрели, капитан. Пойдемте со мной. У нас в комендатуре имеется подходящее зеркало.
Воробейцев смотрел на него воспаленными, ничего не понимающими глазами, потом так же растерянно посмотрел вниз на свою гимнастерку, брюки и сапоги. Ворот у гимнастерки был расстегнут, пряжка пояса находилась почти на боку.
В комендатуре действительно оказалось зеркало, и в нем Воробейцев увидел, впервые за много дней, свое лицо: мятое, испитое лицо с всклокоченными волосами, неприятное до того, что это признал сам Воробейцев.
Возмездие последовало тут же. Во дворе комендатуры проштрафившиеся офицеры были выстроены в одну шеренгу. В глубине двора были так же выстроены проштрафившиеся солдаты. К офицерам вышел молоденький младший лейтенант, румяный, беленький, одетый, как на иллюстрации в красноармейском журнале - воплощенный строевой устав, и дело пошло. Шеренгу гоняли четыре часа, с двумя пятнадцатиминутными перерывами, по двору. Шагом. Строевым шагом. Бегом. Команды "ложись" и "встать" следовали одна за другой.
В течение первого часа кое-кто - а в особенности, разумеется, Воробейцев - огрызался по адресу младшего лейтенанта. Бегали вяло, ложились и вставали медленно. Воробейцева нервировал не так младший лейтенант, как шедший впереди, тоже проштрафившийся, толстый майор, который выполнял все команды очень старательно, на младшего лейтенанта глядел заискивающе и, так как был туговат на ухо, то и дело спрашивал у Воробейцева:
- Что он сказал?
После первого часа во двор вышел полковник. Он сел за столик посреди двора и спокойными внимательными глазами начал следить за эволюциями офицеров. Тут уж было не до шуток и не до споров. Взгляд полковника довольно часто останавливался на Воробейцеве, и под этим взглядом Воробейцев ложился и вскакивал, как под пулями. Пот градом катился с его лица. Ноги ослабели. Сказалось множество бессонных ночей и злоупотребление водкой. Зато третий час прошел гораздо легче: ко всему на свете привыкаешь. Толстый майор - тот даже похудел и дышал не так трудно.
Когда все закончилось, офицеры выстроились в очередь у столика, где стопкой лежали их документы, отобранные ранее. Полковник выдавал документы лично и при этом говорил несколько слов.
- Надеюсь, - сказал он Воробейцеву, - что этот урок пойдет вам на пользу. Хорошо, если вы поймете, что своим внешним видом и поведением на улице иностранного государства вы позорите честь советского мундира. Кроме того, я вынужден буду сообщить в отдел кадров Группы Советских Оккупационных войск в Германии, при котором вы состоите в настоящее время в резерве, о том, что офицеры резерва - вы не первый случай - нуждаются в более серьезной воспитательной работе. Ясно?
- Ясно, - сказал Воробейцев и, взяв удостоверение личности, отошел от стола.
Он был немедленно возвращен окриком полковника, который сказал:
- Как вы отходите от старшего начальника? Дайте удостоверение. Получите удостоверение.
- Разрешите идти? - гаркнул приведенный в отчаяние Воробейцев.
- Идите, - сказал полковник.
Воробейцев приложил руку к козырьку, повернулся на каблуках по всем правилам и строевым шагом, слишком высоко поднимая длинные ноги, чтобы хоть этим выразить свой протест, отошел от полковника. Он боялся, что его снова возвратят, но все сошло благополучно.
Темнело. Несмотря на усталость, Воробейцев уже не брел, как прежде, а, опасаясь встретить комендантский патруль, шел четким шагом. К Чохову он пришел поздно, в одиннадцатом часу. Он сразу отметил возле казарм особое оживление. Солдаты бегали как угорелые, перекликались громче обычного. В караульном помещении у Воробейцева не спросили документов. Он прошел по мощеному двору в одноэтажный кирпичный барак, где размещалась рота Чохова, и, пройдя через барак, очутился в огороженной тесом комнатушке, где обычно находились офицеры. Здесь за столиком сидели Чохов и старшина Сакуненко. Перед старшиной лежал огромный разграфленный лист бумаги.
Чохов кивнул Воробейцеву. Тот сел на лавку и, как всегда, закурил.
Чохов сказал:
- Расформировали нашу часть.
Голос его не дрогнул, но Воробейцев понял состояние Чохова и покачал головой. Чохов сослался на дела и вышел. Он хотел побыть в одиночестве. Он воспринял приказ о расформировании как несчастье, свалившееся ему на голову. Ему казалось, что его преследует злой рок, и в какую бы часть он ни пришел - ее обязательно расформируют, и Чохов опять останется между небом и землей, никому не нужный и одинокий.
Опять в душу Чохова закрался тот неприятный и унизительный страх, который впервые появился у него в дни расформирования дивизии генерала Середы, - страх перед будущим вне армии, перед самостоятельной жизнью. И опять Чохов не знал, что он будет делать, если его демобилизуют из армии. И он почувствовал, как и тогда, но, может быть, в еще большей степени, что не может жить без армии и что он любит своих солдат не только как людей, но именно как солдат; так же, как в прошлый раз перед разлукой с ними, почувствовал, что любит их не только как солдат, но и как людей.
Вспомнив, что у него сидит Воробейцев, он вернулся в казарму.
Воробейцев лежал, покуривая и пуская кольца дыма к темному потолку. Рядом на лавке сидел старшина Сакуненко, и они негромко беседовали о том о сем, главным образом - о Конференции трех держав, постановления которой еще не были опубликованы.
- Полагаю, - сказал старшина, - что раз эту Германию взяли к ногтю, то это на много лет. С другой стороны, я полагаю, что наши многоуважаемые союзники захотят, як бы сказать, завоювать авторитет у немцев - и будут нас этим делом штовхать.
Он говорил длинно и медленно, в глубоком раздумье. Воробейцев молчал и пускал кольца дыма к потолку. Когда Чохов вошел, он сказал:
- Твоего старшину нужно в Наркоминдел определить. Целый час, как он мне тут бубнит о международном положении.
- А вас куда? - усмехнувшись с некоторой досадой, произнес старшина.
- Меня? - Воробейцев задумался. - Я бы согласился пойти на должность коменданта города Потсдам. Вы бы у меня тогда все ходили строевым шагом. Или даже не ходили бы совсем, а только бегали, как японские солдаты.
- Бодливой корове бог рог не дает, - сказал старшина.
- Между прочим, Конференция большой тройки уже закончилась, - сообщил Воробейцев. - Особнячок мой освободили. Всю мебель сперли. Не в этом дело. Переедешь ко мне, Чохов? Опять будешь околачиваться в отделе кадров? Пожалуй, пора и мне определиться на место. У нас теперь гайку так закрутят, что на воле не проживешь. - Он всмотрелся в темное лицо Чохова и, вздохнув, сказал: - Не горюй, Чохов. Получишь назначение, не беспокойся.
XXI
Воробейцев все устроил. Он переговорил с майором Хлябиным в отделе кадров и с другими знакомыми ему людьми. Он остерегся сообщать о своих переговорах Чохову, так как уже знал капитана достаточно хорошо. Договорившись обо всем, он пришел в общежитие, где Чохов мрачно коротал свои дни, и сказал:
- Дело в шляпе. Ты передан в распоряжение Советской Военной Администрации, в связи с чем тебе надлежит явиться в отдел и получить бумаги.
Чохов сидел в это время спиной к Воробейцеву у стола и что-то быстро писал. Слышал он Воробейцева или нет, но повернулся к нему лишь минуты две спустя. Воробейцев удивился, увидев на лице Чохова радостное выражение. Чохов сказал:
- Ты слышал радио?
- А что такое?
- Мы объявили войну Японии.
Он протянул Воробейцеву лист бумаги, на котором был написан рапорт с просьбой послать его, Чохова, в войска Дальневосточного фронта. Воробейцев прочитал рапорт, скривил лицо и сказал:
- Да брось. Чудак ты! По бомбежкам соскучился? Пусть другие повоюют. Я знаю, там войска четыре года стояли на границе и ждали. Птенец ты, ей-богу, Чохов.
Чохов не стал его слушать и пошел в отдел кадров, чтобы сдать там рапорт. Рапорт у него приняли и сказали, что вызовут в свое время.
Весь день Чохов сидел у радиоприемника и слушал Москву. Рано утром дождался он первой сводки с Дальневосточного фронта, и слова этой сводки подействовали на него, как труба на боевого коня.
Голос диктора объявил:
- "На Дальнем Востоке советские войска с утра 9 августа по дальневосточному времени пересекли на широком фронте границу Маньчжурии в Приморье, в районе Хабаровска и Забайкалья. В Приморье наши войска, сломив сильное сопротивление противника, прорвали железобетонную оборонительную полосу японцев и в течение дня 9 августа продвинулись вперед на пятнадцать километров. В районе Хабаровска наши войска на ряде участков с боем форсировали реки Амур и Уссури, заняв при этом город Фуань и несколько других населенных пунктов. В Забайкалье наши войска, преодолев ожесточенное сопротивление противника, штурмом овладели Маньчжуро-Джалайнурским укрепленным районом японцев и заняли города и железнодорожные станции Маньчжурия и Джалайнур. В районе озера Буир-Нур наши войска овладели населенными пунктами Джинджин Сумэ и Хошу Сумэ, не встретив особого сопротивления противника. В общем за день 9 августа наши войска продвинулись от пятнадцати до двадцати двух километров. Наша авиация наносила удары по основным железнодорожным узлам Маньчжурии Харбин, Чаньчунь, Гирин - и портам Сейсин, Расин"
Несмотря на то что названия населенных пунктов звучали для уха Чохова, привыкшего к европейскому театру военных действий, чуждо, все остальное в сводке казалось знакомым и желанным. Можно смело сказать, что если где-нибудь на свете было место, куда влеклась душа Чохова, то это была теперь Маньчжурия.
Он стал просиживать целые дни в отделе кадров и, всегда робкий с начальством и не любивший напоминать о себе, теперь набрался смелости и в свойственной ему угрюмой и гордой манере по нескольку раз в день спрашивал о судьбе своего рапорта.
Это продолжалось недолго, так как уже спустя четыре дня Япония обнародовала декларацию о безоговорочной капитуляции. На следующий день радио принесло известие о том, что военный министр Японии Карецика Анами покончил жизнь самоубийством. Японцы стали сдаваться в плен десятками тысяч.
Чохова отделяли от Маньчжурии безграничные пространства, но ему казалось, что он слышит собственными ушами утихающую, замирающую стрельбу и видит, как армия движется все медленнее и медленнее.
Таким образом, ответа на рапорт не последовало. Чохов получил документы и, взяв свой фанерный чемоданчик, отправился на юго-восточную окраину Берлина, в Карлсхорст, в распоряжение СВАГ - Советской Военной Администрации в Германии.
Среди нескольких десятков офицеров, прибывших, как и он, в Карлсхорст за назначением, оказался и Воробейцев. Воробейцев был весел, хорошо одет, много смеялся. Его самоуверенность подействовала и здесь на начальников, и он был назначен старшим группы офицеров, которые должны были следовать в город Галле. Распорядился он своими временными подчиненными на свой манер. Когда они, получив несложные инструкции, высыпали гурьбой на улицу, он поднял руку и, подмигнув всем сразу, объявил:
- Вы дети взрослые и при офицерских чинах. Добирайтесь сами, кто как хочет. Самостоятельность - мать удовольствий. Конечно, прошу вас без опоздания прибыть на место, чтобы уж меня не подводить и не подтверждать старого правила, что за добрые дела приходится расплачиваться собственной шкурой. Будьте готовы!
Офицеры рассмеялись и разошлись попарно, по трое, оставив Воробейцева с Чоховым одних.
- Надоел резерв, что ли? - спросил Чохов, глядя сбоку на усталый и чуть обрюзгший профиль Воробейцева.
- Надо чувствовать дух времени, - высокопарно сказал Воробейцев. Сейчас время не то. Все приходит в уставной вид. Капитану в особняке долго не прожить. Это все я понял на днях, когда меня гоняли в комендатуре. Строевая подготовка - полезная вещь для гибкого ума.
Он повернул в переулок и поманил за собой Чохова. Там под сенью лип стояла машина - не тот горбатый "штейр", которым Воробейцев владел раньше, а новая.
В машине оказалась собака "боксер" в ошейнике с серебряной насечкой. Воробейцев покосился на Чохова, желая увидеть, какое впечатление произведет страшный пес на Чохова, но Чохов не обратил на собаку внимания, только рассеянно погладил ее по голове, как будто знал ее с детства.
- Прошу, - сказал Воробейцев, отпирая дверку. - Машину приобрел. Называется "опель-капитан". Поедем с комфортом. Разгадка загадки: капитан на капитане сидит, капитаном погоняет.
Не особенно прислушиваясь к странному и усталому паясничанью Воробейцева, Чохов глядел на улицы Берлина, через которые они проезжали. Хотя улицы были уже подметены и расчищены, но еще трудно было себе представить, где и как живут эти толпы берлинцев, идущие во всех направлениях среди развалин города.
Воробейцев несколько раз останавливался, чтобы справиться о дороге. Наконец они выехали на Александерплац - огромную площадь, окруженную скелетами многоэтажных домов. Оттуда прямиком поехали на запад, мимо мест исторических боев. Они проехали рейхстаг, возле которого располагалась толкучка. Тут было полно американцев, французских офицеров, негров и немцев.
В Потсдаме Воробейцев заехал в военторг, где, как оказалось, у него работали знакомые. Он вынес оттуда сверток и осторожно положил его на заднее сиденье. Наконец в своем общежитии они погрузили вещи Воробейцева. После этого Воробейцев предложил Чохову посидеть перед выездом. Они с минуту молча посидели. Воробейцев почему-то впал в торжественно-меланхолическое настроение и долго ехал молча.
Они миновали Беелитц, затем проехали знакомый Чохову Виттенберг и по мосту перебрались через Эльбу. Дорога была обсажена с обеих сторон тополями. Они отъехали километра два, и здесь путь им преградила большая толпа людей, которые сгрудились на самой середине дороги, громко кричали и размахивали руками.
Воробейцев остановил машину и пошел вперед с начальническим видом. Чохов тоже пошел за ним, и они стали свидетелями страшного и непонятного зрелища. Множество людей - несомненно, русских, - среди которых были женщины и дети, били одного человека. Они били его руками, палками, чем попало. Каждый старался нанести ему смертельный удар. Так как их было много и они мешали друг другу, то ему удалось увернуться от смертельных ударов. Он был на ногах; голова его, лицо и черная борода были в крови, и кровь текла по его обнаженной груди и разорванной рубашке. Человек этот был высокого роста, сухощавый. Глаза его, широко раскрытые, безумно глядели то в ту, то в другую сторону. Он был одет в белую рубашку и синие диагоналевые брюки. Он был бос. Руки его - худые и загорелые - были протянуты вперед, словно он искал, как слепой, выхода. Но он не оборонялся. Он просто валился, когда очередной удар заставлял его упасть, снова поднимался и куда-то шел, оставаясь на одном месте, в то время как очередной удар толкал его в другую сторону, и он оборачивался туда, где встречал следующий удар. Его убивали, знали, что убивают, и делали это яростно и неумело.
Воробейцев, побледнев как смерть, подошел к первому попавшемуся человеку из толпы.
- В чем дело? Что происходит? - спросил он, но тон не получился начальническим, как он этого хотел, а скорее испуганным и робким.
Спрошенный обернулся к нему и, увидев советскую военную форму, сказал:
- Изменник родины. Полицаем был в лагере у немцев. Бороду отрастил, чтобы его не опознали. А тут его узнали.
Сказав это, человек вдруг бросился вперед и ударил того, окровавленного, в бок чем-то острым. Рубашка на этом месте сразу стала темно-красной дочерна.
Отскочив обратно от изменника так же быстро, человек снова повернул большое лицо к Воробейцеву и сказал:
- Гад. Сколько наших замучил...
- Может... лучше его под суд. Властям сдайте его. Так не годится. Зачем так?
Человек ничего не ответил. Он вдруг сжался и снова бросился вперед. Но нанести удар ему на этот раз не дали. Его опередила старая женщина, которая, крикнув: "Это тебе за Митьку!" - тоже ударила изменника. Ударила слабо, неумело, но с такой ненавистью, которая заставила содрогнуться Воробейцева. Он отошел на несколько шагов назад и вполголоса сказал Чохову:
- Изменник родины... Опознали его...
Чохов пошел вперед и минуту холодными глазами смотрел, как убивают изменника. Заметив его взгляд, кое-кто расступился, может быть ожидая, что и он захочет участвовать в побоище или, напротив, прекратить побоище, передав преступника закону. Но Чохов стоял неподвижно, не шевеля ни одним мускулом лица; потом резко повернулся и пошел к машине.
- Если бы не было на мне военной формы, - сказал он, усаживаясь рядом с Воробейцевым, - я бы ему...
Часть дороги освободилась, и они поехали дальше в молчании.
XXII
В городе Галле, в большом некрасивом доме на площади Штейнтор, где размещалась в то время Советская Военная Администрация провинции Саксония-Ангальт, Чохов и Воробейцев встретили нескольких офицеров, выехавших с ними одновременно из Карлсхорста. Они все пошли прежде всего в столовую, которую тут называли по-немецки "кантина", затем отправились посмотреть город.
Это был промышленный и университетский город. На Базарной площади стояли памятник композитору Генделю, родившемуся в Галле, мрачный собор и древняя ратуша, сильно пострадавшая от бомбежки.
Договорившись с Чоховым о встрече и встретясь с ним, он с похвалой отозвался о своих новых знакомых, не скрыв восхищения стилем их поведения, легкостью и свободой, которые, по его мнению, были им свойственны в общении с людьми и друг с другом, а также высоким уровнем жизни американцев. Ему нравилась масса вещей, которыми они были окружены, и даже самое оформление этих вещей, сделанных красиво и добротно. Все это он так или иначе выразил перед Чоховым, весьма далекий от того, чтобы вкладывать в свои рассуждения политический смысл. Чохов, со своей стороны, относился к американцам с той естественной симпатией, какую обычно питают к союзникам. Поэтому он, хотя и без особой охоты, так как не хотел уходить из казармы, согласился познакомиться с американскими военнослужащими.
Они отправились в один дом, где находился "кэмп" для американских офицеров. Там их встретил Уайт. Они выпили виски с содой и направились в другой дом, где их ожидали Петренко и Каплан. Чохов вначале удивился тому, что три американца прилично говорят по-русски, хотя и перемежают русскую речь специфическими американскими словечками, так что иногда эта речь становилась совсем непонятной.
Чохов был спокоен, пил мало, мало говорил. Они начали его раздражать понемногу только тогда, когда стали хвастать своими приобретениями и заработками за время войны. Тогда он почувствовал в них нечто необычайно чуждое. Потом они отплясывали залихватский танец, сопровождая его ритмичной, лишенной мелодии песней. Воробейцев, оказывается, тоже уже знал эту песню и фальшиво подпевал ее. Потом они стали ставить пластинки на большую радиолу. Пластинки тоже были большие, так что на одной было записано штук десять разных ритмичных и лишенных мелодии, изломанных, издерганных песен. Женский голос, певший некоторые из этих песен, был по-особенному похабен, и чувствовалось, что поющая изламывается, как при пляске святого Витта. Чохову казалось, что он видит эту женщину - худую, угловатую и усталую.
Каплан куда-то исчез, потом появился с тремя девушками. Он подошел к Чохову, растрепал ему волосы и, как бы утешая и успокаивая его, сказал, что девиц всего три, но ничего - "будем меняться". И он спросил Чохова, какая ему нравится, пусть он ее возьмет, как гость и русский офицер. "Дорогой друг", - сказал он, гладя Чохова по голове, как ребенка.
Чохов растерялся. Он посмотрел на женщин. Одна из них была молоденькая, лет шестнадцати, с большим завитым стоячим чубом впереди и с цветной шерстяной косынкой на самом затылке. Видно было, что ей холодно и страшно, а она старалась выглядеть веселой и развязной. Особенно жалок был ее красный острый носик.
Не то чтобы Чохов, как это пишется в книгах, вспомнил о своей сестренке - у него не было сестер. И вообще он вряд ли о чем-то вспоминал в эти минуты. Но ему стало жалко, смешно и страшно смотреть на девочку и на то, как она представлялась женщиной.
- Иди. Иди домой, - сказал Чохов, подходя к ней вплотную. - Иди. Иди. - Он говорил настойчиво, не зло, но строго и с болью, которую она почувствовала. Он толкал ее к выходу, причем старался это делать незаметно, - не потому, что ему стыдно было своего порыва перед всеми, нет, ему было неловко оттого, что им, остальным, может стать стыдно за себя.
Уайт следил за ним неподвижным взглядом, потом подошел и тоже стал ее толкать к выходу, говоря сразу на трех языках:
- Гоу. Гоу Шнелль нах хаус. Иди к черту.
Когда она очутилась за порогом, он закрыл за ней дверь, повернулся и прошел мимо Чохова на свое место. Тут он застыл в странной горестной позе. Потом он сказал:
- Не имеет денег. Теперь умрет с голоду.
Чохов вначале не понял, что это относится к девушке, потом понял, постоял, взял фуражку и незаметно ушел.
Воробейцев потом искал его по всему дому и вокруг. Американцы были безутешны. Чохов им понравился, и они никак не могли понять, почему он ушел, когда все было так весело.
Что касается Воробейцева, то он не мог не понять причины ухода Чохова и даже позднее упрекал Чохова за то, что тот ушел один, не позвал его с собой.
XX
Однажды вечером Уайт пригласил Воробейцева прокатиться на "джипе" по окрестностям Берлина. Они покатались по всему городу, затем выехали за город и скоро очутились в пригороде Хапенфельде. Незнакомые Воробейцеву американцы ждали их в одном из маленьких домиков, расположенных здесь на берегу озера. Начался пир горой. Воробейцев здорово напился. На рассвете американцы исчезли, но вскоре вернулись с рюкзаком, полным золотых вещей. Воробейцев к этому времени уже протрезвел. Американцы были на него сердиты, так как он, как оказалось, наотрез отказался пойти с ними "на охоту" за этими кольцами к некоему спрятавшему свои товары немецкому ювелиру. Тем не менее они дали Воробейцеву десяток перстней и золотую браслетку.
Воробейцев с некоторым страхом следил за дележкой. Он нервничал. Ведь это было похоже на грабеж, и он, капитан Красной Армии, так или иначе был соучастником. Он даже начал их упрекать, но они его как будто совсем не поняли. Уайт засмеялся и добавил ему пять штук колец. Между тем наступил день. Они уселись в "джип" и понеслись с бешеной скоростью в Потсдам.
Конференция закончилась второго августа. Утром третьего Воробейцев пришел в Бабельсберг и обнаружил, что улицы там пустынны - ни караула, ни патрулей. Двери и окна всех домов были настежь открыты. Особняк, который Воробейцев считал своим жильем, был пуст, хоть шаром покати. Увезли даже белый рояль. На полу валялись огрызки яблок, окурки сигарет, пустые сигаретные и консервные коробки, апельсиновые корки. Тут же слонялся большой "боксер" - огромная слюнявая собака, брошенная впопыхах или надоевшая хозяевам.
Даже несчастная машина Воробейцева, поганенький "штейр", была угнана, и Воробейцев досадовал главным образом по этому поводу.
Воробейцев побаивался собак, а "боксер" к тому же выглядел настоящим страшилищем.
- Убирайся отсюда, - сердито сказал Воробейцев.
Собака выскочила из дома, но через минуту опять прибежала и села в углу, глядя на Воробейцева огромными глазищами. Воробейцеву стало не по себе. Он поплелся в общежитие. Собака увязалась за ним. На нее с уважением и не без страха оглядывались прохожие. Два знакомых Воробейцеву майора остановились. Один спросил:
- Ваш? Ну и пес! Схватит - не обрадуешься.
- Мой, - сказал Воробейцев с важностью, хотя за полминуты до того мечтал отделаться от собаки. Он почувствовал, что уважение людей к собаке до некоторой степени переносится на ее хозяина.
- Пошли, дружок, - сказал он собаке ласково.
Она завиляла обрубком хвоста. Так они вдвоем пришли в общежитие. Здесь Воробейцев достал из чемодана сахар и бросил собаке кусок. Она съела. Второй кусок сахару Воробейцев решился лично поднести к ее пасти. Она взяла сахар очень нежно, даже не притронувшись зубами к его руке.
- Ф-фу! - Воробейцев выдохнул из себя воздух. - Значит, будем друзьями? Только слушаться! Ясно?
Собака прислушалась к его голосу и, почувствовав оттенок угрозы, уныло опустила голову и хвост.
- Молодец, молодец! Хороший! Ты мужик или баба? Мужик. А интересно, как тебя зовут?
Собака весело завиляла хвостом.
- Понимаешь по-русски? - засмеялся Воробейцев. - Молодчина.
Он оставил собаку у себя, а сам пошел к Чохову.
На одной из улиц Потсдама его задержал офицерский комендантский патруль. Старший, молодой майор богатырского телосложения, заметив издали Воробейцева, зычно крикнул:
- Товарищ капитан! На минуточку.
Мысли Воробейцева были далеко. Он за последние дни почти забыл, что служит в армии. Он вздрогнул и остановился. Майор подошел к нему, укоризненно покачал головой и сказал:
- Вы давно на себя в зеркало не смотрели, капитан. Пойдемте со мной. У нас в комендатуре имеется подходящее зеркало.
Воробейцев смотрел на него воспаленными, ничего не понимающими глазами, потом так же растерянно посмотрел вниз на свою гимнастерку, брюки и сапоги. Ворот у гимнастерки был расстегнут, пряжка пояса находилась почти на боку.
В комендатуре действительно оказалось зеркало, и в нем Воробейцев увидел, впервые за много дней, свое лицо: мятое, испитое лицо с всклокоченными волосами, неприятное до того, что это признал сам Воробейцев.
Возмездие последовало тут же. Во дворе комендатуры проштрафившиеся офицеры были выстроены в одну шеренгу. В глубине двора были так же выстроены проштрафившиеся солдаты. К офицерам вышел молоденький младший лейтенант, румяный, беленький, одетый, как на иллюстрации в красноармейском журнале - воплощенный строевой устав, и дело пошло. Шеренгу гоняли четыре часа, с двумя пятнадцатиминутными перерывами, по двору. Шагом. Строевым шагом. Бегом. Команды "ложись" и "встать" следовали одна за другой.
В течение первого часа кое-кто - а в особенности, разумеется, Воробейцев - огрызался по адресу младшего лейтенанта. Бегали вяло, ложились и вставали медленно. Воробейцева нервировал не так младший лейтенант, как шедший впереди, тоже проштрафившийся, толстый майор, который выполнял все команды очень старательно, на младшего лейтенанта глядел заискивающе и, так как был туговат на ухо, то и дело спрашивал у Воробейцева:
- Что он сказал?
После первого часа во двор вышел полковник. Он сел за столик посреди двора и спокойными внимательными глазами начал следить за эволюциями офицеров. Тут уж было не до шуток и не до споров. Взгляд полковника довольно часто останавливался на Воробейцеве, и под этим взглядом Воробейцев ложился и вскакивал, как под пулями. Пот градом катился с его лица. Ноги ослабели. Сказалось множество бессонных ночей и злоупотребление водкой. Зато третий час прошел гораздо легче: ко всему на свете привыкаешь. Толстый майор - тот даже похудел и дышал не так трудно.
Когда все закончилось, офицеры выстроились в очередь у столика, где стопкой лежали их документы, отобранные ранее. Полковник выдавал документы лично и при этом говорил несколько слов.
- Надеюсь, - сказал он Воробейцеву, - что этот урок пойдет вам на пользу. Хорошо, если вы поймете, что своим внешним видом и поведением на улице иностранного государства вы позорите честь советского мундира. Кроме того, я вынужден буду сообщить в отдел кадров Группы Советских Оккупационных войск в Германии, при котором вы состоите в настоящее время в резерве, о том, что офицеры резерва - вы не первый случай - нуждаются в более серьезной воспитательной работе. Ясно?
- Ясно, - сказал Воробейцев и, взяв удостоверение личности, отошел от стола.
Он был немедленно возвращен окриком полковника, который сказал:
- Как вы отходите от старшего начальника? Дайте удостоверение. Получите удостоверение.
- Разрешите идти? - гаркнул приведенный в отчаяние Воробейцев.
- Идите, - сказал полковник.
Воробейцев приложил руку к козырьку, повернулся на каблуках по всем правилам и строевым шагом, слишком высоко поднимая длинные ноги, чтобы хоть этим выразить свой протест, отошел от полковника. Он боялся, что его снова возвратят, но все сошло благополучно.
Темнело. Несмотря на усталость, Воробейцев уже не брел, как прежде, а, опасаясь встретить комендантский патруль, шел четким шагом. К Чохову он пришел поздно, в одиннадцатом часу. Он сразу отметил возле казарм особое оживление. Солдаты бегали как угорелые, перекликались громче обычного. В караульном помещении у Воробейцева не спросили документов. Он прошел по мощеному двору в одноэтажный кирпичный барак, где размещалась рота Чохова, и, пройдя через барак, очутился в огороженной тесом комнатушке, где обычно находились офицеры. Здесь за столиком сидели Чохов и старшина Сакуненко. Перед старшиной лежал огромный разграфленный лист бумаги.
Чохов кивнул Воробейцеву. Тот сел на лавку и, как всегда, закурил.
Чохов сказал:
- Расформировали нашу часть.
Голос его не дрогнул, но Воробейцев понял состояние Чохова и покачал головой. Чохов сослался на дела и вышел. Он хотел побыть в одиночестве. Он воспринял приказ о расформировании как несчастье, свалившееся ему на голову. Ему казалось, что его преследует злой рок, и в какую бы часть он ни пришел - ее обязательно расформируют, и Чохов опять останется между небом и землей, никому не нужный и одинокий.
Опять в душу Чохова закрался тот неприятный и унизительный страх, который впервые появился у него в дни расформирования дивизии генерала Середы, - страх перед будущим вне армии, перед самостоятельной жизнью. И опять Чохов не знал, что он будет делать, если его демобилизуют из армии. И он почувствовал, как и тогда, но, может быть, в еще большей степени, что не может жить без армии и что он любит своих солдат не только как людей, но именно как солдат; так же, как в прошлый раз перед разлукой с ними, почувствовал, что любит их не только как солдат, но и как людей.
Вспомнив, что у него сидит Воробейцев, он вернулся в казарму.
Воробейцев лежал, покуривая и пуская кольца дыма к темному потолку. Рядом на лавке сидел старшина Сакуненко, и они негромко беседовали о том о сем, главным образом - о Конференции трех держав, постановления которой еще не были опубликованы.
- Полагаю, - сказал старшина, - что раз эту Германию взяли к ногтю, то это на много лет. С другой стороны, я полагаю, что наши многоуважаемые союзники захотят, як бы сказать, завоювать авторитет у немцев - и будут нас этим делом штовхать.
Он говорил длинно и медленно, в глубоком раздумье. Воробейцев молчал и пускал кольца дыма к потолку. Когда Чохов вошел, он сказал:
- Твоего старшину нужно в Наркоминдел определить. Целый час, как он мне тут бубнит о международном положении.
- А вас куда? - усмехнувшись с некоторой досадой, произнес старшина.
- Меня? - Воробейцев задумался. - Я бы согласился пойти на должность коменданта города Потсдам. Вы бы у меня тогда все ходили строевым шагом. Или даже не ходили бы совсем, а только бегали, как японские солдаты.
- Бодливой корове бог рог не дает, - сказал старшина.
- Между прочим, Конференция большой тройки уже закончилась, - сообщил Воробейцев. - Особнячок мой освободили. Всю мебель сперли. Не в этом дело. Переедешь ко мне, Чохов? Опять будешь околачиваться в отделе кадров? Пожалуй, пора и мне определиться на место. У нас теперь гайку так закрутят, что на воле не проживешь. - Он всмотрелся в темное лицо Чохова и, вздохнув, сказал: - Не горюй, Чохов. Получишь назначение, не беспокойся.
XXI
Воробейцев все устроил. Он переговорил с майором Хлябиным в отделе кадров и с другими знакомыми ему людьми. Он остерегся сообщать о своих переговорах Чохову, так как уже знал капитана достаточно хорошо. Договорившись обо всем, он пришел в общежитие, где Чохов мрачно коротал свои дни, и сказал:
- Дело в шляпе. Ты передан в распоряжение Советской Военной Администрации, в связи с чем тебе надлежит явиться в отдел и получить бумаги.
Чохов сидел в это время спиной к Воробейцеву у стола и что-то быстро писал. Слышал он Воробейцева или нет, но повернулся к нему лишь минуты две спустя. Воробейцев удивился, увидев на лице Чохова радостное выражение. Чохов сказал:
- Ты слышал радио?
- А что такое?
- Мы объявили войну Японии.
Он протянул Воробейцеву лист бумаги, на котором был написан рапорт с просьбой послать его, Чохова, в войска Дальневосточного фронта. Воробейцев прочитал рапорт, скривил лицо и сказал:
- Да брось. Чудак ты! По бомбежкам соскучился? Пусть другие повоюют. Я знаю, там войска четыре года стояли на границе и ждали. Птенец ты, ей-богу, Чохов.
Чохов не стал его слушать и пошел в отдел кадров, чтобы сдать там рапорт. Рапорт у него приняли и сказали, что вызовут в свое время.
Весь день Чохов сидел у радиоприемника и слушал Москву. Рано утром дождался он первой сводки с Дальневосточного фронта, и слова этой сводки подействовали на него, как труба на боевого коня.
Голос диктора объявил:
- "На Дальнем Востоке советские войска с утра 9 августа по дальневосточному времени пересекли на широком фронте границу Маньчжурии в Приморье, в районе Хабаровска и Забайкалья. В Приморье наши войска, сломив сильное сопротивление противника, прорвали железобетонную оборонительную полосу японцев и в течение дня 9 августа продвинулись вперед на пятнадцать километров. В районе Хабаровска наши войска на ряде участков с боем форсировали реки Амур и Уссури, заняв при этом город Фуань и несколько других населенных пунктов. В Забайкалье наши войска, преодолев ожесточенное сопротивление противника, штурмом овладели Маньчжуро-Джалайнурским укрепленным районом японцев и заняли города и железнодорожные станции Маньчжурия и Джалайнур. В районе озера Буир-Нур наши войска овладели населенными пунктами Джинджин Сумэ и Хошу Сумэ, не встретив особого сопротивления противника. В общем за день 9 августа наши войска продвинулись от пятнадцати до двадцати двух километров. Наша авиация наносила удары по основным железнодорожным узлам Маньчжурии Харбин, Чаньчунь, Гирин - и портам Сейсин, Расин"
Несмотря на то что названия населенных пунктов звучали для уха Чохова, привыкшего к европейскому театру военных действий, чуждо, все остальное в сводке казалось знакомым и желанным. Можно смело сказать, что если где-нибудь на свете было место, куда влеклась душа Чохова, то это была теперь Маньчжурия.
Он стал просиживать целые дни в отделе кадров и, всегда робкий с начальством и не любивший напоминать о себе, теперь набрался смелости и в свойственной ему угрюмой и гордой манере по нескольку раз в день спрашивал о судьбе своего рапорта.
Это продолжалось недолго, так как уже спустя четыре дня Япония обнародовала декларацию о безоговорочной капитуляции. На следующий день радио принесло известие о том, что военный министр Японии Карецика Анами покончил жизнь самоубийством. Японцы стали сдаваться в плен десятками тысяч.
Чохова отделяли от Маньчжурии безграничные пространства, но ему казалось, что он слышит собственными ушами утихающую, замирающую стрельбу и видит, как армия движется все медленнее и медленнее.
Таким образом, ответа на рапорт не последовало. Чохов получил документы и, взяв свой фанерный чемоданчик, отправился на юго-восточную окраину Берлина, в Карлсхорст, в распоряжение СВАГ - Советской Военной Администрации в Германии.
Среди нескольких десятков офицеров, прибывших, как и он, в Карлсхорст за назначением, оказался и Воробейцев. Воробейцев был весел, хорошо одет, много смеялся. Его самоуверенность подействовала и здесь на начальников, и он был назначен старшим группы офицеров, которые должны были следовать в город Галле. Распорядился он своими временными подчиненными на свой манер. Когда они, получив несложные инструкции, высыпали гурьбой на улицу, он поднял руку и, подмигнув всем сразу, объявил:
- Вы дети взрослые и при офицерских чинах. Добирайтесь сами, кто как хочет. Самостоятельность - мать удовольствий. Конечно, прошу вас без опоздания прибыть на место, чтобы уж меня не подводить и не подтверждать старого правила, что за добрые дела приходится расплачиваться собственной шкурой. Будьте готовы!
Офицеры рассмеялись и разошлись попарно, по трое, оставив Воробейцева с Чоховым одних.
- Надоел резерв, что ли? - спросил Чохов, глядя сбоку на усталый и чуть обрюзгший профиль Воробейцева.
- Надо чувствовать дух времени, - высокопарно сказал Воробейцев. Сейчас время не то. Все приходит в уставной вид. Капитану в особняке долго не прожить. Это все я понял на днях, когда меня гоняли в комендатуре. Строевая подготовка - полезная вещь для гибкого ума.
Он повернул в переулок и поманил за собой Чохова. Там под сенью лип стояла машина - не тот горбатый "штейр", которым Воробейцев владел раньше, а новая.
В машине оказалась собака "боксер" в ошейнике с серебряной насечкой. Воробейцев покосился на Чохова, желая увидеть, какое впечатление произведет страшный пес на Чохова, но Чохов не обратил на собаку внимания, только рассеянно погладил ее по голове, как будто знал ее с детства.
- Прошу, - сказал Воробейцев, отпирая дверку. - Машину приобрел. Называется "опель-капитан". Поедем с комфортом. Разгадка загадки: капитан на капитане сидит, капитаном погоняет.
Не особенно прислушиваясь к странному и усталому паясничанью Воробейцева, Чохов глядел на улицы Берлина, через которые они проезжали. Хотя улицы были уже подметены и расчищены, но еще трудно было себе представить, где и как живут эти толпы берлинцев, идущие во всех направлениях среди развалин города.
Воробейцев несколько раз останавливался, чтобы справиться о дороге. Наконец они выехали на Александерплац - огромную площадь, окруженную скелетами многоэтажных домов. Оттуда прямиком поехали на запад, мимо мест исторических боев. Они проехали рейхстаг, возле которого располагалась толкучка. Тут было полно американцев, французских офицеров, негров и немцев.
В Потсдаме Воробейцев заехал в военторг, где, как оказалось, у него работали знакомые. Он вынес оттуда сверток и осторожно положил его на заднее сиденье. Наконец в своем общежитии они погрузили вещи Воробейцева. После этого Воробейцев предложил Чохову посидеть перед выездом. Они с минуту молча посидели. Воробейцев почему-то впал в торжественно-меланхолическое настроение и долго ехал молча.
Они миновали Беелитц, затем проехали знакомый Чохову Виттенберг и по мосту перебрались через Эльбу. Дорога была обсажена с обеих сторон тополями. Они отъехали километра два, и здесь путь им преградила большая толпа людей, которые сгрудились на самой середине дороги, громко кричали и размахивали руками.
Воробейцев остановил машину и пошел вперед с начальническим видом. Чохов тоже пошел за ним, и они стали свидетелями страшного и непонятного зрелища. Множество людей - несомненно, русских, - среди которых были женщины и дети, били одного человека. Они били его руками, палками, чем попало. Каждый старался нанести ему смертельный удар. Так как их было много и они мешали друг другу, то ему удалось увернуться от смертельных ударов. Он был на ногах; голова его, лицо и черная борода были в крови, и кровь текла по его обнаженной груди и разорванной рубашке. Человек этот был высокого роста, сухощавый. Глаза его, широко раскрытые, безумно глядели то в ту, то в другую сторону. Он был одет в белую рубашку и синие диагоналевые брюки. Он был бос. Руки его - худые и загорелые - были протянуты вперед, словно он искал, как слепой, выхода. Но он не оборонялся. Он просто валился, когда очередной удар заставлял его упасть, снова поднимался и куда-то шел, оставаясь на одном месте, в то время как очередной удар толкал его в другую сторону, и он оборачивался туда, где встречал следующий удар. Его убивали, знали, что убивают, и делали это яростно и неумело.
Воробейцев, побледнев как смерть, подошел к первому попавшемуся человеку из толпы.
- В чем дело? Что происходит? - спросил он, но тон не получился начальническим, как он этого хотел, а скорее испуганным и робким.
Спрошенный обернулся к нему и, увидев советскую военную форму, сказал:
- Изменник родины. Полицаем был в лагере у немцев. Бороду отрастил, чтобы его не опознали. А тут его узнали.
Сказав это, человек вдруг бросился вперед и ударил того, окровавленного, в бок чем-то острым. Рубашка на этом месте сразу стала темно-красной дочерна.
Отскочив обратно от изменника так же быстро, человек снова повернул большое лицо к Воробейцеву и сказал:
- Гад. Сколько наших замучил...
- Может... лучше его под суд. Властям сдайте его. Так не годится. Зачем так?
Человек ничего не ответил. Он вдруг сжался и снова бросился вперед. Но нанести удар ему на этот раз не дали. Его опередила старая женщина, которая, крикнув: "Это тебе за Митьку!" - тоже ударила изменника. Ударила слабо, неумело, но с такой ненавистью, которая заставила содрогнуться Воробейцева. Он отошел на несколько шагов назад и вполголоса сказал Чохову:
- Изменник родины... Опознали его...
Чохов пошел вперед и минуту холодными глазами смотрел, как убивают изменника. Заметив его взгляд, кое-кто расступился, может быть ожидая, что и он захочет участвовать в побоище или, напротив, прекратить побоище, передав преступника закону. Но Чохов стоял неподвижно, не шевеля ни одним мускулом лица; потом резко повернулся и пошел к машине.
- Если бы не было на мне военной формы, - сказал он, усаживаясь рядом с Воробейцевым, - я бы ему...
Часть дороги освободилась, и они поехали дальше в молчании.
XXII
В городе Галле, в большом некрасивом доме на площади Штейнтор, где размещалась в то время Советская Военная Администрация провинции Саксония-Ангальт, Чохов и Воробейцев встретили нескольких офицеров, выехавших с ними одновременно из Карлсхорста. Они все пошли прежде всего в столовую, которую тут называли по-немецки "кантина", затем отправились посмотреть город.
Это был промышленный и университетский город. На Базарной площади стояли памятник композитору Генделю, родившемуся в Галле, мрачный собор и древняя ратуша, сильно пострадавшая от бомбежки.