- Бабьи сплетни! - рассердился Лубенцов. - Как они могут запугивать? Чем?.. А если бы это и было, я бы уж давно об этом знал. Что-то слишком ты с немцами связался, Дмитрий Егорыч! И каким образом, скажи, пожалуйста, он мог тебе это рассказать, раз ты по-немецки еле понимаешь?
   - Этот немец, - сказал Воронин, чуть покраснев, - говорит по-русски. Это Кранц.
   - Опять Кранц! Сколько раз просил я вас, товарищ старшина, не якшаться с этим прихвостнем баронета Фрезера! Идите.
   Уже спустя два дня Лубенцов горько пожалел об этом "разносе". Сведения Кранца подтвердились. В селение Финкендорф однажды ночью прибыл какой-то человек с запада, который привез письмо крестьянам от помещика, графа фон Борна, сбежавшего ранее в связи с приходом советских войск. Фон Борн был одним из богатейших помещиков в провинции. Во времена Гитлера он, хотя и не занимал официальных должностей, тем не менее был связан и по-родственному и знакомством с крупными деятелями нацистской партии. Сын его служил начальником штаба одной из эсэсовских танковых дивизий. Вообще фон Борнов было много в "вермахте".
   Помещик в своем письме угрожал, что каждый, кто посмеет воспользоваться его землей и имуществом, будет объявлен вне закона. Он сообщал своим крестьянам, что русские через полтора года, в соответствии с тайными решениями "большой тройки", оставят эти края, и тогда он на законном основании взыщет с крестьян, и они, люди, посягнувшие на чужую собственность, будут рассматриваться как воры и грабители и будут судимы как таковые.
   Это письмо произвело на крестьян большое впечатление.
   Хотя община Финкендорф была одним из застрельщиков земельной реформы - еще десять дней назад общее собрание крестьян вынесло решение по этому вопросу, - теперь даже самые активные члены общины и общинного управления перестали упоминать о предполагавшейся реформе, словно никаких разговоров о ней и не было. Слова "земля", "реформа" стали запрещенными словами.
   Узнав об этом, Лубенцов вечером выехал в Финкендорф. Остановив машину возле пивной, он увидел через неярко освещенные окна, что народа там полно. Он вошел вместе с Ксенией. Люди сидели вокруг столиков, играли в домино и в карты и потягивали пиво из кружек. Лубенцов сразу заметил среди них в углу бургомистра Ланггейнриха. Бургомистр встретил коменданта не без замешательства. Возле него сразу очистили два места, и Лубенцов с переводчицей сели у столика. Ланггейнрих заказал две кружки пива. Разговор в трактире моментально умолк, только слышны были удары костяшек по столу.
   - Как дела? - спросил Лубенцов. - Что-то с заготовками у вас дело идет слабо. А я всегда надеюсь на вас, Ланггейнрих, больше, чем на многих других бургомистров. Все-таки вы член компартии, старый антифашист.
   - Все будет сделано, господин подполковник, - сказал Ланггейнрих и добавил, чуть усмехаясь: - Вы всегда спешите, господин подполковник. А крестьяне - народ медлительный.
   - Это верно, - усмехнулся и Лубенцов.
   - Останетесь ночевать у нас или поедете дальше? - поинтересовался Ланггейнрих.
   - Пожалуй, у вас останусь. Устроите на ночлег?
   - Устроим.
   Ланггейнрих встал с места, бросил хозяину на ходу: "Запишешь на меня", - и вместе с Лубенцовым и Ксенией вышел на улицу. Здесь возле машины, вокруг Фрица Армута, стояли человек шесть крестьян. Он им что-то громко и оживленно рассказывал. При виде Лубенцова он замолчал. Все расступились.
   - Мы пойдем пешком, - сказал Лубенцов Ксении. - Пусть он едет к дому бургомистра. Так вот, - обратился Лубенцов к Ланггейнриху, медленно шедшему рядом с ним. - Что это вы за письмецо получили? И известие об этом письме доходит до меня не через вас, Ланггейнрих, а совсем другими путями. Нехорошо получается. Неприлично. Просто из рук вон. Бургомистр по крайней мере обязан информировать коменданта о разных происшествиях.
   Ланггейнрих почесал затылок.
   - Трусливый у нас народ, вот что я вам скажу, господин комендант. Никудышный народ. Тени своей боится.
   - А бургомистр на что? Да еще коммунист? Почему вы не разъясняете крестьянам положение? И ладно, так хоть информировали бы вовремя. Лубенцов досадливо махнул рукой.
   - Видите ли, - начал было оправдываться Ланггейнрих, но Лубенцов не захотел его слушать.
   - У вас телефон есть дома? - спросил он. - Нет? Зайдем тогда к вам в контору.
   Они зашли в неосвещенное здание маленькой ратуши. Ксения соединила Лубенцова с Лаутербургом. У телефона оказался Чохов, который дежурил по комендатуре. Лубенцов спросил:
   - Нового ничего нет? Машину Себастьяна нашли?
   - Ищут, товарищ подполковник, - ответил Чохов. - В вверенной вам комендатуре и районе происшествий особых нет.
   Лубенцов улыбнулся и положил трубку.
   Они вышли из ратуши и подошли к большому помещичьему дому.
   - Может быть, здесь переночуете? - спросил Ланггейнрих. - Комнаты большие, хорошие.
   - А что, разве дом пустует? - встрепенулся Лубенцов. - Это как так? Ну, знаете, Ланггейнрих, вы начинаете сердить меня. Ведь договорились же еще на прошлой неделе, что сюда вселят переселенцев... Не хочу я слушать никаких оправданий! Почему они не вселились?
   Ланггейнрих молчал.
   - А вы еще говорите, что народ у вас трусливый. Каков пастырь - таков и приход. Боитесь Рихарда фон Борна, Ланггейнрих? Всех вы боитесь. Гитлера вы боялись. Теперь боитесь фон Борна. Только меня вы не боитесь. А зря!
   - Перевести ему это? - спросила Ксения.
   - Да, да, переведите, и как можно точнее. И не давайте мне советов, что говорить и чего не говорить, товарищ Спиридонова.
   - Я не боюсь, - твердо сказал Ланггейнрих. - Не боюсь. Но я знаю настроения крестьян и...
   - И плететесь в хвосте у этих отсталых настроений!
   Они подошли к дому Ланггейнриха. Все были мрачны и недовольны друг другом и сразу же улеглись спать.
   Лубенцову долго не спалось на узкой и жесткой постели. "Привык к роскошной жизни, - думал он. - Простая деревенская кровать уже не по мне". Он думал о том, что в дальнейшем будет ночевать при своих разъездах только у рабочих и крестьян, и чем беднее ночлег - тем лучше. Оккупанты потому плохо изучают страну, что, имея власть, они располагают возможностью останавливаться и жить, ночевать и есть у богатых. Поэтому они рискуют получить извращенное представление о действительной жизни в стране. Им кажется, что вся страна только и состоит что из богатых домов и мягких постелей и что тут питаются только свининой да запивают ее вином. Для советских оккупантов такое дело не годится. "Спи, спи, - говорил он себе, ворочаясь с боку на бок. - Живи так, как живут бедняки, тогда ты поймешь, что им нужно, о чем они думают и чего хотят".
   "Да, - подумал он вдруг, - но вот живут же в этой деревне бедняки, которые сами не знают, чего хотят. Или, пожалуй, они знают, но они боятся хотеть. Прошлое хватает их за ноги и держит, не дает идти вперед".
   Ланггейнрих тоже не спал. Лубенцов долго слышал по соседству медленные шаги, вздохи; то и дело раздавался треск зажигалки и доносился тяжелый запах табачного дыма. Лубенцов прекрасно понимал сложное положение, в каком находился бургомистр, испытывавший нажим со стороны Лубенцова и в то же время сильное влияние маленького деревенского общественного мнения, которое было совсем не шуточным делом.
   Уснув наконец, Лубенцов вскоре проснулся и посмотрел на часы. Пять часов утра - самое время вставать для крестьянина. Он быстро оделся. Дверь в комнату открылась, вошел Ланггейнрих, тоже одетый. В руках он нес таз с водой для умывания. Лубенцов молча умылся, потом пошел вслед за бургомистром в соседнюю комнату. Марта Ланггейнрих, жена бургомистра, бесшумно накрывала на стол. Посуда тихо звенела. Пахло хлебной квашней. Вскоре в комнату вошла Ксения. Утренние сумерки располагали к молчанию. Не хотелось говорить, думать, спорить, хотя говорить было о чем и спорить тоже.
   - Что же будет? - пересилив себя, спросил наконец Лубенцов. - Что вы сегодня намерены делать?
   Ланггейнрих сказал:
   - Сегодня я переселю в помещичий дом беженцев. Пусть меня убьют, если я этого не сделаю.
   Он говорил угрюмо, но решительно. Лицо Лубенцова просветлело.
   - Это будет единственно достойным ответом господину фон Борну, сказал он. - И достаточно красноречивым. Сегодня вечером, когда крестьяне придут с полевых работ, созовите собрание. С ними надо говорить в открытую, не играть в прятки. Прислать вам докладчика, или вы справитесь?
   - Справимся, - буркнул Ланггейнрих.
   Марта пристально глядела в лицо мужа. При его последних словах она покачала головой.
   - Пусть лучше приедет кто-нибудь чужой, - сказала она.
   - Подумайте, - прищурил глаза Лубенцов. - Может, и в самом деле?..
   - Справимся, - снова сказал Ланггейнрих.
   Они встали из-за стола и направились к выходу. Марта провожала их за дверь. Ланггейнрих, не оглядываясь на нее, пошел вместе с Ксенией вперед, а Лубенцов отстал и, пожав Марте руку, сказал ей на прощанье по-немецки:
   - Хабен зи кайне ангст (не бойтесь).
   Она улыбнулась ему виноватой улыбкой.
   Село оживало. По улице потянулись крестьяне и крестьянки. Догнав Ланггейнриха и Ксению, Лубенцов пошел с ними рядом. Машина уже стояла возле общинного управления. Армут был на ногах. Понемногу светлело. Небо на востоке горело алым пламенем.
   IV
   Они поехали дальше. Ксения молчала. Она вообще, в отличие от Альбины, старалась быть как можно незаметнее. Переводила она не так лихо, как Альбина, - не угадывала наперед того, что Лубенцов собирается сказать, и иногда не могла подобрать сразу нужного слова, - но она была точна и старательна. Она никак не проявляла своего отношения ни к словам, ни к действиям Лубенцова. Когда же Лубенцов время от времени спрашивал ее мнения о том или ином деле и даже о том, верно ли, по ее мнению, он сделал то-то и то-то, она без всяких колебаний уклонялась от ответа и говорила:
   - Я в этом не разбираюсь.
   Или:
   - Вам виднее.
   Если вначале такие ответы вызывали в Лубенцове легкую досаду, то потом он привык к сдержанности и молчаливости новой переводчицы. Он даже чувствовал перед ней некоторую робость - во всяком случае, его не покидало ощущение, что она судит все его поступки, на только ей ведомых весах взвешивает все за и против; в ее больших, несколько мрачных серых глазах всегда было нечто оценивающее.
   Лубенцов спросил:
   - Как вы думаете, проведет Ланггейнрих это дело? Не испугается напоследок?
   - Вам виднее, - сказала Ксения. - Вы его дольше знаете. Я его вижу в первый раз.
   Что ж, она была права. Лубенцов не мог ничего возразить.
   - Вы, как всегда, правы, - рассмеялся Лубенцов и больше не затевал разговора.
   Из соседнего большого села, где он решил остановиться, он велел Ксении позвонить в Финкендорф и спросить у Ланггейнриха, начал ли он переселять беженцев.
   Ланггейнрих ответил, что переселение начнется через час и что беженцы предупреждены. Правда, не все хотят переселяться.
   - И их запугали?! - рассердился Лубенцов и сказал: - Передайте ему, что на обратном пути я заеду и проверю.
   Ланггейнрих в ответ промолчал, потом сказал, что звонили из комендатуры, разыскивали господина коменданта.
   Ксения соединилась с комендатурой. Касаткин, услышав ее голос, закричал:
   - Где товарищ подполковник? Передайте ему, чтобы он срочно приехал в Лаутербург. Дело очень важное, не терпит отлагательств.
   - Что там у них произошло? - удивился Лубенцов, но так как по телефону не полагалось спрашивать о таких делах, он велел передать, что через час выедет.
   Село, из которого они говорили по телефону, было тем самым селом, в котором Лубенцов с Ворониным останавливались на ночлег по дороге в Лаутербург. Здесь жила помещица Лизелотта фон Мельхиор.
   Он усмехнулся, вспомнив, о чем она говорила тогда за столом, думая, что он ее не понимает. Она боялась, чтобы незваные гости - комендант и сопровождавшие его солдаты - чего-то не взяли в помещичьем доме. Теперь у нее отберут весь этот дом и всю эту землю, а у нее было гектаров шестьсот земли. И если тогда, когда она говорила свои оскорбительные слова, они ни в какой степени не задели Лубенцова, то теперь он вспомнил о них с внезапным презрением. Она подозревала его в корыстолюбии и думала, что он может взять у нее какие-то никчемные вещи. Но нет, он не корыстолюбив. Он все у нее заберет, но не для себя, ему ничего не нужно.
   У круглого тенистого пруда, расположенного посреди села, Лубенцов остановил машину и, выйдя из нее, сразу увидел того большого рыжего беженца, которого встречал на этом самом месте, - он тогда избивал свою маленькую дочь. Беженец тоже узнал Лубенцова и опустил голову. Лубенцов пошел к нему навстречу и, поздоровавшись, спросил, как его зовут. Немец ответил, что его зовут Ганс Кваппенберг.
   - Как поживает ваша дочь? - спросил Лубенцов с непроницаемым лицом.
   - Хорошо, - ответил Кваппенберг, смутившись.
   - Жилье вам тут дали?
   Кваппенберг развел большими грубыми руками.
   - Живем в сарае, - сказал он.
   - Батрачите?
   - Да.
   - Значит, живете в сарае? А зимой что будет?
   Кваппенберг пытливо взглянул на коменданта и нерешительно сказал:
   - Говорят... земельная реформа будет.
   - Говорят, - весело согласился Лубенцов.
   К ним направлялась группа людей. Лубенцов узнал местного бургомистра и нескольких других знакомых крестьян и батраков. Лубенцов поздоровался с ними, улыбнувшись молодому, милому парню Гельмуту Рейнике. Он был батраком, активистом и на днях вступил в коммунистическую партию. Русый, румяный, немного стеснительный, полный юношеского обаяния, он всегда вызывал в Лубенцове чувство дружеской симпатии.
   - Обеспечим вас жильем, обязательно обеспечим, - продолжал Лубенцов, обращаясь к Кваппенбергу. - Можете так и передать вашей жене и дочке. Я ведь с ними знаком.
   - Да, - сказал Кваппенберг.
   Лубенцов повернулся к бургомистру, спросил, как идут дела с уборкой и заготовками.
   Бургомистр - его звали Веллер, он совсем не был похож на крестьянина, - худой, с острым лицом, в очках, стал докладывать. Рейнике время от времени вставлял фразу-другую. Они медленно шли вдоль пруда. Лубенцов на ходу записывал в блокнот кое-что из того, что говорил Веллер, твердя при этом:
   - Так, так. Да, да.
   Подняв голову от блокнота, он заметил, что крестьяне все смотрят куда-то влево. Он тоже посмотрел туда. По улице шла помещица. Ее стройная, изящная фигурка двигалась быстро, ветер развевал длинную шаль, накинутую на ее плечи.
   Чем ближе она подходила, тем заметнее становилось выражение горя на ее лице. Так бегут топиться.
   - Мне надо с вами говорить, - сказала она.
   - Пожалуйста, - ответил Лубенцов.
   - Без свидетелей.
   Крестьяне отошли в сторону.
   Лизелотта фон Мельхиор бросила быстрый враждебный взгляд на Ксению.
   - Мы можем поговорить без переводчика, - сказала она резко.
   - Мы можем поговорить без переводчика, - перевела слово в слово Ксения, не моргнув глазом и без всякого выражения.
   - Я прекрасно знаю, - продолжала помещица, - что вы владеете немецким языком, и все это знают. Я очень просила бы вас уделить мне несколько минут без всяких свидетелей.
   - Скажите ей, - сказал Лубенцов, - что у нее ошибочные сведения. Я действительно многое понимаю, но говорить не могу. Если она хочет услышать мой ответ, она должна примириться с присутствием переводчицы.
   Когда Ксения перевела ей это, помещица, помолчав, сказала:
   - Пусть будет так. Переводите. Мне известно, что Советская Военная Администрация собирается провести так называемую земельную реформу. Не пытайтесь меня переубеждать - я это знаю точно. Но вам известно, что мой покойный муж полковник фон Мельхиор был расстрелян как антифашист?
   - Да. Он был участником военного заговора против Гитлера. Это мне известно.
   - Я прошу вас поставить в известность ваших начальников об этом.
   - Хорошо.
   - Я прошу вас отдать себе отчет в том, что покушение на собственность врага гитлеровского режима не может прибавить Советской Администрации популярность в стране.
   - Неужели вы не понимаете, госпожа фон Мельхиор, что не Администрация инициатор земельной реформы, а сами крестьяне, безземельные и бедные крестьяне, которые тоскуют о земле.
   - Крестьяне всегда не прочь попользоваться чужим добром. Но вы, представители оккупационной власти, вы не можете потворствовать этим наклонностям, которые приведут к беспорядку и анархии в стране.
   - Напротив, мы поддерживаем это законное желание крестьян, потому что оно соответствует соглашениям Потсдамской конференции о демократизации Германии. Передача земли крестьянам - это и есть демократизация, во всяком случае, это очень важная часть демократизации.
   - Вы напрасно ссылаетесь на Потсдамскую конференцию. Ведь ваши союзники не проводят никаких реформ в своих зонах. Мне известно - я на днях получила письмо от своей сестры из Баварии, - что там ничего подобного не происходит... Не знаю, может быть, и там крестьяне хотели бы овладеть чужим имуществом, но им не разрешают.
   - На этот счет ничего не могу вам сказать. Лично я надеюсь, что и там будет проведена реформа.
   Они подошли к машине, и помещица, внезапно обессилев, оперлась о крыло автомобиля. Она смотрела куда-то вдаль, в пространство между Лубенцовым и Ксенией. Потом из ее глаз внезапно пролилось несколько слез, и она сказала:
   - Не выдержала все-таки. Самое отвратительное в женщине - ее слабость.
   Лубенцов мысленно не согласился с ней - в этот момент она была очень хороша.
   - Вас лично я не виню, - сказала она. - Вы исполнитель велений слепой силы, частица большой машины. Я глубоко убеждена, что вы не можете хотеть зла людям, даже если они помещики.
   Лицо Лубенцова стало серьезным до угрюмости.
   - Что я? - сказал он. - Я, как вы справедливо заметили, действительно маленькая частица... Но тем не менее я все-таки мыслящая частица. Если вы хотите знать мое мнение, то я вам могу сказать, что я желаю счастья всем людям, даже если они батраки.
   Она сказала: "Прощайте", - и медленно пошла обратно. Лубенцов и Ксения сели в машину и поехали в город. После некоторого молчания Лубенцов сказал:
   - Вы не смогли перевести слово "тоска".
   - Я никогда не слышала его по-немецки.
   - "Тоска" - по-немецки "зензухт".
   - Я не знала этого слова.
   - Надо читать книги. Вы читаете немецкие книги?
   - Нет.
   - Надо читать. В немецких стихах целая куча этих "зензухтов". Не думайте, что я вами недоволен. В общем вы переводите неплохо. Но вам не хватает слов. Надо читать.
   - Хорошо.
   V
   Лубенцов застал всех офицеров у Касаткина.
   - Что тут стряслось? - спросил Лубенцов, усаживаясь на стул как был, в плаще и фуражке.
   Касаткин, волнуясь, сообщил, что вчера вечером из Берлина прибыли доктор Шнейдер и доктор Шернер - члены центрального правления христианско-демократического союза советской зоны. Они провели митинг, на котором присутствовало свыше семисот человек, и там открыто высказались против предполагавшейся земельной реформы, говоря, что она приведет к развалу сельского хозяйства. Коммунисты и социал-демократы, видимо, были захвачены врасплох, во всяком случае, никто не выступил с отповедью берлинским политикам. Весь город в волнении. Кое-кто вслух агитирует против земельной реформы. Особенно отличается Грельман. Хотя сам он на митинге не выступал и ведет себя с достаточной осторожностью, но ясно, что он - один из самых ярых противников реформы.
   - Попадет нам от генерала Куприянова, - сказал Лубенцов. - Вы ему докладывали?
   - Да.
   - Что он сказал?
   - Назвал меня шляпой. - Лицо Касаткина потемнело. - Далее он сказал, что, если бы вы были здесь, этого не случилось бы.
   Лубенцов посмотрел на своего заместителя взглядом, полным сочувствия.
   - Генерал ошибается, - сказал он. - Это просто мне повезло, что я тут не был. Что бы я сделал? Приехали вожди одной из демократических партий и желают выступить на митинге. Какие могут быть возражения? Нет, нет, Иван Афанасьевич, я вас не виню. Вот вы, товарищ Яворский, виноваты гораздо больше.
   - Да, я виноват, - сказал Яворский. - Мое упущение. Я даже не знал об их приезде.
   - Нехорошо. Вы должны быть в курсе всех событий.
   - Сегодня они имели нахальство просить разрешение на проведение второго митинга, на электромоторном заводе на сей раз.
   - И вы?
   - Запретили, конечно, - ответил за Яворского Касаткин.
   Лубенцов сказал:
   - Ну, знаете, это легче всего. Яворский, поговорите с товарищами из КПГ и СПД. У них на заводе сильные ячейки. Неужели рабочие, коммунисты и социал-демократы, спасуют перед этими двумя "докторами"?
   Он соединился с Куприяновым и изложил генералу свои соображения, с которыми генерал после некоторого раздумья согласился.
   Немного позже в комендатуру пожаловали Шнейдер с Шернером. Оба они были старые люди. Шнейдер до фашистского переворота был прусским министром и членом рейхстага. Свою большую лысую голову он держал высоко, вел себя почти величественно. Шернер оказался, наоборот, маленьким, юрким старичком, хитрецом и остроумцем. У него был огромный нос странной формы, без переносицы, так что казалось, что он начинается сразу же от пробора и сходит на нет у самого подбородка. Это было не лицо, а сплошной нос, который морщился, расходился складками, усмехался, улыбался, говорил быстро, сопел громко и глядел презрительно на окружавшие его мелкие носы.
   Оба доктора пришли поблагодарить коменданта за разрешение устроить второй митинг. Шнейдер торжественно заявил, что они совершают турне по всей советской зоне и имеют на то разрешение СВАГ. Они очень хотели допытаться, связывался ли комендант с Берлином насчет разрешения на второй митинг, или сам, по своей инициативе, отменил приказ своего заместителя.
   Лубенцов был очень любезен и вскоре усыпил подозрительность берлинцев своим хорошо наигранным равнодушием к содержанию их вчерашних выступлений, так же как и к содержанию предстоящих. Он не отказал себе в удовольствии заявить своим собеседникам, что очень хотел бы их послушать, но, к сожалению, не сумеет быть, так как занят другими делами. Он даже притворился, что вежливо скрывает ладонью зевок. Одним словом, вся атмосфера в комендатуре казалась настолько спокойной, что это поразило вождей ХДС, которые думали, что здесь после их вчерашних выступлений царит немалый переполох.
   Лубенцов проводил их не только до двери, но даже на крыльцо. Они сели в машину, где их ожидал Грельман. Машина была открытая - большой "мерседес". Лысая голова Шнейдера блестела на солнце. Он стоял в машине рядом с шофером, держась одной рукой за ветровое стекло, а другой махая Лубенцову. Лубенцов вспомнил, что в такой позе ездил по немецким городам Гитлер.
   Отъехав, Шнейдер надел шляпу и сел. То же самое на заднем сиденье сделал Шернер.
   Лубенцов рассмеялся и пошел обратно к себе. Его хорошее настроение еще больше улучшилось, когда Яворский сообщил ему, что профессор Себастьян вчера вечером дал согласие занять пост ландрата, то есть главы немецкого районного самоуправления.
   В связи с этим известием Лубенцов вспомнил о пропавшей машине профессора и вызвал к себе Воробейцева.
   Воробейцев вошел и остановился возле двери. Там он стоял во время всего разговора. Лубенцов не обратил на это внимания. А дело было в том, что Воробейцев боялся подойти ближе, так как утром выпил и запах мог выдать его.
   - Как дела с автомобилем Себастьяна? - спросил Лубенцов. - Это очень важное дело. Я поручил вам его, потому что считаю вас человеком расторопным. А вы до сих пор ничего не сделали.
   - Принимаю все меры, - отрапортовал Воробейцев. - Я лично побывал во всех воинских частях, расположенных поблизости от города. Командиры частей занимаются этим делом.
   - А вы с немецкой полицией связались? Напрасно. Свяжитесь с начальником полиции Иостом. Это дельный парень, хотя и социал-демократ. Вполне возможно, что машина стоит где-нибудь во дворе или у какого-нибудь немца в гараже. Полиции ее легче разыскать, чем вам.
   - Есть! Сейчас свяжусь.
   Воробейцев вышел из кабинета с чувством внезапно возникшей в нем досады на Лубенцова. Досада возникла потому, что Лубенцов был прав: Воробейцеву действительно следовало прежде всего связаться с полицией, а он этого не сделал. Помимо того, Воробейцев ревновал к Лубенцову Чохова. И, наконец, досада его накапливалась в нем по той причине, что не имела выхода: ему трудно было найти в Лубенцове слабое место, над которым можно было бы посмеяться - хотя бы внутренне - или позубоскалить с кем-нибудь. Этот Лубенцов был весь в своей работе, только ею он жил. И все-таки он оставался чертовски самим собой!
   Покинув кабинет Лубенцова, Воробейцев отправился в полицию к Иосту и передал ему приказание коменданта принять все меры к розыску машины нового ландрата.
   Назначение Иоста на пост начальника полиции произошло не без трудностей, так как Лерхе категорически возражал против кандидатуры социал-демократа. Свою старую справедливую ненависть к соглашателям таким, как Шейдеман, Носке, Мюллер, Вельс, - Лерхе переносил на всех социал-демократов вообще. Назначение социал-демократа на любой пост неизменно наталкивалось на его решительное и бурное противодействие.
   Взаимное недоверие двух рабочих партий в Лаутербурге часто вызывало путаницу, ненужные трения и разнобой, и требовались большая осторожность, терпение и такт, чтобы сглаживать конфликты, унимать ершистого Лерхе. "Лучше враг, чем предатель", - говаривал Лерхе в ответ на мягкие упреки Лубенцова и Яворского или на протесты своих же товарищей-коммунистов, в особенности Форлендера.
   Он был прямолинеен, этот Лерхе, глубоко честен и неутомим. Его видели повсюду. Всюду он хотел быть сам, никому не доверял. Не было дня, чтобы он не выступил на двух-трех собраниях. Говорил он вдохновенно, но все примеры брал из стародавних времен, до 1933 года, и об этих временах говорил увлеченно, со страстью почти пророческой. Вернее, ее можно было бы назвать пророческой, если бы речь шла о будущем, а не о прошлом. И хотя все эти воспоминания были полезны для молодых немцев, которым та пора казалась древностью, но беда заключалась в том, что сам Лерхе жил только прошлыми интересами.