Лубенцов постарался вспомнить свою первую встречу с Воробейцевым и дальнейшие впечатления о нем. Да, нет сомнения, что Воробейцев при первом знакомстве и в дальнейшем производил на Лубенцова неприятное впечатление. Но ведь он не старался проверить свое впечатление, ближе присмотреться к Воробейцеву. Он верил в анкету, как старики верят в бога.
   Здесь было штук шесть характеристик Воробейцева, подписанных разными начальниками. Краска бросилась Лубенцову в лицо, когда он прочитал медленно, слово за словом - эти характеристики, пустые, ничего не говорящие слова. Один начальник писал: "Энергичен, старателен. Занимаемой должности соответствует". Другой глубокомысленно заметил: "Не свободен от недостатков личного порядка, но занимаемой должности соответствует". "Морально устойчив", - сообщал третий.
   Наконец последняя характеристика была подписана не кем иным, как игл же, Лубенцовым. Это была такая же жалкая, ничего не говорящая писанина, как и предыдущие. Правда, тут имелись слова о том, что Воробейцев страдает индивидуализмом и что он груб и самонадеян. Но и здесь были сказаны формальные и безответственные слова о том, что он предан общему делу, занимаемой должности соответствует.
   Лубенцов позвонил и велел дежурному забрать папки. Снова оставшись в одиночестве, он стал смотреть в окно, где по-прежнему царила непроглядная темень. Потом его взгляд упал на стол - не на письменный, а на приставленный к нему длинный стол, покрытый зеленой скатертью. На этом столе, рядом с пустым графином, лежала скомканная бумажка. Не спуская с нее глаз, Лубенцов встал и пошел к ней, взял ее, медленно разгладил и стал читать.
   Воробейцев, этот подлый шут, говорил в высокопарных выражениях и, несмотря на то что он только один день как находился вне рядов русской армии, уже выражался как-то не по-русски, странными, словно переведенными с иностранного языка фразами. С этой бумажки веяло тем же затхлым, кислым, отвратительным запахом, запахом измены, который обдал Лубенцова в квартире Воробейцева. Воробейцев сказал, что он просит политического убежища, так как из-за политических несогласий с коммунистической партией и Советским правительством скрылся из советской зоны. Это было бы смешно, если бы в мотивировке бегства не присутствовало столько подлого. Воробейцев объяснял, что удрал потому, что в Советском Союзе нет свободы; что в высшие учебные заведения там принимают только коммунистов и комсомольцев; что все там получают только половину заработной платы, а вторая половина идет в пользу ГПУ; что ярким доказательством рабства, существующего в Советском Союзе, может явиться то, что комендантом города Лаутербурга было категорически приказано всем офицерам немедленно жениться; что советские власти в Германии решили арестовать всех учителей; что советские солдаты забирают машины у немецкой интеллигенции, а советские власти, потворствуя им, не принимают против этого никаких мер.
   Кончив чтение, Лубенцов положил бумажку на стол и стал ходить по комнате, собираясь с мыслями.
   Он все еще не мог поверить, что тот ел, пил, ходил вот здесь, по этим пластинкам паркета, от двери к столу и от стола к двери, вот по этим самым пластинкам, что он сидел на этом самом диване, козырял, разговаривал одним словом, притворялся человеком. Но как ни трудно было себе это представить, так оно было, и следовало все это трезво оценить, следовало выяснить причины.
   Никогда еще мозг Лубенцова не работал так напряженно. Трудно было собрать мысли, поставить их на свои места, составить для себя ясную картину происшедшего и свою роль в ней, в этой картине. Кто же он, Лубенцов? Человек, ничего не видевший, не замечавший, благодушествующий, довольный собой? Или человек здоровый, нормальный, верящий в людей, не могущий себе представить всей глубины подлости, на которую плохой человек способен? Тут только впервые Лубенцов стал думать о том, как может случай с Воробейцевым отозваться на его, Лубенцова, судьбе. Да, у него защемило сердце, потому что он высоко ценил свою воинскую репутацию и стремился к ее чистоте. Но не это сейчас было главным. Важнее всего было уяснить себе весь ход событий, понять причины происшедшего.
   В разгар этого придирчивого и жестокого разговора с самим собой Лубенцов услышал негромкий скрип открываемых дверей. В полутемном прямоугольнике появилась фигура Касаткина. Когда Касаткин подошел ближе и Лубенцов увидел его угрюмое и измученное лицо, он преисполнился чувством раскаяния и сострадания и сказал:
   - Вы были правы, Иван Митрофанович.
   Но Касаткин отмахнулся от этой попытки поговорить по душам и сказал:
   - Я считаю нужным немедленно арестовать капитана Чохова. Они были друзьями, вместе прибыли, вместе проводили время. Есть сведения, что Чохов бывал у Меркера на квартире вместе с ним... с Воробейцевым и получил от Меркера мотоцикл. Кроме того, - продолжал Касаткин очень твердым голосом, глядя мимо Лубенцова, - я считаю, что отъезд профессора Себастьяна - наша большая ошибка. - Он сказал "наша", хотя, разумеется, хотел сказать "ваша". - Себастьян не вернется. Есть сведения, что у него недавно побывали высокопоставленные американцы, которые вместе с его сыном уговорили его бежать на запад. В порядке предупреждения я считаю необходимым подвергнуть аресту дочь Себастьяна и ряд лиц, наиболее связанных с ней. Мое мнение разделяет и генерал Куприянов, с которым я только что говорил по телефону.
   Он говорил тихо, но твердо, почти начальническим тоном, так как, видимо, считал, что Лубенцов, совершив серьезную ошибку, был так виноват перед Касаткиным, все предусмотревшим и обо всем предупредившим, что потерял право возражать.
   Лубенцов похолодел.
   - Вы это что, майор? - спросил он. - Вы, кажется, разговариваете со мной так, как будто получили назначение на мое место. Я отстранен от работы? Где приказ об этом? Почему вы говорите с генералом Куприяновым без моего ведома, по собственной инициативе? Чохов не будет арестован, пока я здесь сижу. И никто не будет арестован "в виде предупреждения". Я вижу, вы кажетесь себе необыкновенно решительным и твердым человеком. На самом деле вы паникер и мямля. Что, собственно, случилось? Сбежал один подлец. На этом основании вы начинаете подозревать всех, вы впадаете в панику. Вам, майор, недостает спокойствия и выдержки. Это большой недостаток для коммуниста и советского офицера.
   Не глядя больше на Касаткина, он снял трубку и соединился с генералом Куприяновым. Генерала на службе не оказалось. Телефонная станция позвонила к нему на квартиру.
   - Куприянов у телефона, - послышался голос генерала.
   - С вами говорит Лубенцов, - сказал Лубенцов и даже на таком далеком расстоянии уловил в односложном "да" генерала Куприянова сухость и недовольство. Но, не обратив на это внимания, Лубенцов продолжал настойчиво и твердо говорить, оставляя без ответа недовольные восклицания и неоднократные попытки генерала прервать его. - Снимайте меня, - сказал он. - Это в вашей власти. Отзовите меня немедленно. Но я предупреждаю вас, товарищ генерал, что я не могу допустить, чтобы мы в панике натворили глупостей. В чем я виноват - я отвечу, но разрешите мне самому расхлебать всю кашу. Не предпринимайте шагов через мою голову, пока вы меня не сняли. Я лучше знаю положение на месте, чем кто бы то ни было. Для этого я сюда поставлен. Не будем давать врагам пищу для клеветы и насмешек. Я ничего не боюсь, во всяком случае за себя не боюсь, - я боюсь только ущерба нашему общему делу. Мне вы по крайней мере верите? Или один подлец заставил вас потерять доверие ко всем людям? А я не потерял ни к кому доверия и считал бы себя ничтожным и несчастным человеком, если бы из-за него... из-за Воробейцева... потерял бы веру в людей вообще. Именно об этом я и думаю все время. - Его голос неожиданно для него самого задрожал, и он замолчал. - Хорошо, - сказал он наконец в ответ на слова генерала. - Я буду завтра у вас в одиннадцать часов.
   Он положил трубку, вернее, не положил, а пытался положить, но все не мог попасть трубкой на вилки телефона. Устыдившись своего волнения, он вполголоса выругался.
   - Идите, вы свободны, - сказал он Касаткину.
   XIII
   Часов в шесть утра Лубенцов забылся тяжелым сном и часа полтора спустя проснулся в очень радостном настроении. Ему снилось что-то приятное, и, открыв глаза, он несколько минут находился в полном забвении случившихся событий и лежал, испытывая чувство беспричинного счастья. Потом он все вспомнил, и его пронизала нечеловеческая боль. Тем не менее он заставил себя одеться, умыться. Мгновение подумав, он отправился к Эрике Себастьян.
   Она встретила его с удивлением, которого не пыталась скрыть.
   - Пришел вас проведать, - сказал он улыбаясь.
   - Я рада, - пробормотала она и, так как привыкла, что Лубенцов говорит только о делах, сразу же начала рассказывать о работе семинара и о курьезах разного рода, которые случались во время занятий.
   - Вы молодец, - сказал он по-русски. Она знала это слово и рассмеялась.
   - У вас сегодня хорошее настроение, - сказала она.
   - Да. Вы психолог, - сказал он. - Очень хорошее.
   - Почему?
   - Без особых причин. Бывает же хорошее настроение без особых причин.
   - Бывает, - ответила она серьезно. - Вернее, людям кажется, что бывает. Но, вероятно, это оттого, что они не могут догадаться о причинах. А причины всегда есть.
   - Вы близки к марксизму. Как отец? Получали вы от него какие-нибудь известия?
   - Нет. Он должен приехать через три-четыре дня. А письма из Западной Германии все равно пришли бы после его приезда. Вообще чем дальше идет время, тем обе части Германии становятся отчужденнее друг от друга. Как будто два различных государства. Ведь это ужасно! И долго это будет продолжаться?
   - Кто знает!
   - Неужели есть что-нибудь на свете, чего вы не знаете?
   - Есть, и многое.
   - А мне всегда казалось, что вы все знаете. А если чего и не знаете, то немедленно же узнаете.
   - Стараюсь, - засмеялся Лубенцов. - Да, это нехорошо, что Германия до сих пор разделена на несколько частей. Так оно и получается, что профессор Себастьян и его дочь живут в одном государстве, а его сын - в другом. Это ненормально. Во всяком случае, я думаю, что Советское правительство будет стараться объединить обе части. К сожалению, это зависит не только от него.
   - Да. Кажется, американцы этого не хотят.
   - Почему вы так думаете?
   - Слышала я их разговор. Вот когда здесь был майор Коллинз с братом. Он обо всем говорил в таком тоне... Отец не согласен с ним.
   Глаза Лубенцова просветлели.
   - Он спорил с ними? - спросил он.
   - Да.
   - А вы на чьей стороне были?
   Она улыбнулась.
   - На вашей, - сказала она. Она вдруг покраснела, потом положила руку на стопку книг. - Я все это время читаю советскую литературу. Тут много интересного.
   Идя сюда, в дом Себастьянов, Лубенцов, несмотря на категорический тон вчерашнего своего разговора с Касаткиным, все-таки где-то в глубине души подозревал, что и Эрика замешана в заговоре, что она осталась тут для отвода глаз, что Себастьян сбежал, а не уехал на несколько дней. Подозрительность Касаткина, с которой Лубенцов внутренне боролся, тем не менее зацепилась за что-то в нем и отравляла его. Надо было стряхнуть с себя это проклятье, и Лубенцов стряхнул его с себя. Разговор с Эрикой успокоил его. Во всяком случае, он понял еще раз и с еще большей силой, что подозрения Касаткина беспочвенны. И он уяснил для себя, что подозрительность вовсе не достоинство для коммуниста. Она - прямая противоположность бдительности, и не дай бог, чтобы вторая перешла в первую. Первая, если она не распространяется нарочно, с вражескими целями, - следствие паники, неуверенности в себе, в своих силах, в своем влиянии на людей. Да, в случае с Воробейцевым он, Лубенцов, не проявил бдительности. Но он не должен, не имеет права впасть в ее противоположность.
   Прощаясь с Эрикой, он поцеловал ее руку, то есть сделал то, чего никогда в жизни не делал и что привело ее в сильное волнение.
   Во всяком случае, теперь, после первых самых лютых переживаний в связи с делом Воробейцева, Лубенцов отчетливо наметил линию своего поведения и знал, что будет говорить и что будет делать.
   Но важно было и выяснить, почему Воробейцев стал изменником. Конечно, немалую роль играли тут черты характера. Но ведь несимпатичных, нехороших людей не так уж мало. Однако это вовсе не значило, что они все способны стать изменниками.
   Этот вопрос, который волновал и мучил Лубенцова, следовало выяснить, и Лубенцов решил взяться за его выяснение.
   Но время подходило к девяти часам, а в одиннадцать он должен быть у Куприянова. Возле комендатуры его ожидал Воронин. Глядя на Воронина, Лубенцов понял, что тот все знает. Но старшина не стал ничего говорить. Он только окинул взглядом Лубенцова, и этот взгляд был красноречивее слов.
   - Машину, - сказал Лубенцов.
   Машина через пять минут выехала из ворот.
   - Поеду с вами, - сказал Воронин.
   - Хорошо.
   Они всю дорогу ехали молча, в том тяжелом мужском молчании, которое, быть может, стоит людям года жизни. Ведь они были больше чем братья. Они любили и глубоко уважали друг друга. Они знали подноготную друг друга, как не всегда знают близкие родственники.
   Только когда машина въехала в Альтштадт, Воронин впервые открыл рот.
   - Если вы уедете, - сказал он, - заберите меня с собой.
   У генерала Куприянова сидело человек десять разных людей, среди них два генерала. Это было для Лубенцова неожиданным, так как он предполагал, что будет говорить с Куприяновым наедине, и к этому именно и приготовился. А здесь на него десять пар глаз смотрели с враждебным выражением, как смотрят на человека, чьи достоинства давно забыты и перечеркнуты и чья жизнь, какая бы она ни была, померкла в свете того, что случилось в последнюю минуту. Было ясно, что только что они говорили о нем, и говорили в выражениях весьма нелестных. На Лубенцова злое выражение их глаз подействовало с огромной силой, так как он к этому не привык. Да, он был "счастливчиком", человеком, которого окружающие, как правило, любили и ценили, о котором и начальники и подчиненные всегда отзывались с теплотой и доверием. И внезапная перемена в отношении к нему глубоко задела его.
   Потом они стали говорить, и говорили так же враждебно, как раньше глядели на него. Они говорили о нем в таких выражениях, как будто его здесь не было и как будто он непосредственно виноват в бегстве Воробейцева и объективно не меньший преступник, чем Воробейцев. А он слушал, и ему хотелось спросить у них: "Что вы делаете? Как вы можете так говорить обо мне?" Но он молчал и слушал, потому что понимал, что эти вопросы ни к чему не приведут и только вызовут новый взрыв негодования. Кто-то спросил, верно ли, что его заместитель требовал ареста Воробейцева, а он, Лубенцов, не позволил его арестовать. Он ответил, что верно, что так оно было. Ему хотелось сказать, что он не мог подозревать Воробейцева в таких замыслах; кроме того, если бы Воробейцев был арестован, он был бы самое большее отослан обратно в СССР и, будучи врагом и изменником, продолжал бы маскироваться, как маскировался до этой поры; его обвинили бы в худшем случае в коммерческих делишках, а на самом деле это был бы изменник в душе, который мог бы в любой момент, еще более сложный, чем теперь, стать явным изменником. Лубенцов хотел все это сказать, но он этого не сказал, потому что знал, что такие слова не будут поняты правильно и только поставят Лубенцова в положение человека, не желающего признать свои ошибки и противопоставляющего себя всем остальным. Поэтому он сказал только, что виноват, и еще раз повторил, что виноват.
   Потом он заявил, что в конечном счете дело не в нем и не в мере его вины, а в том, чтобы в связи с этим делом не совершить еще более непоправимых вещей. Он сказал, что готов нести полную ответственность за все случившееся, однако он просит, чтобы ему дали возможность самому выправить положение и самому разобраться во всем деле.
   И хотя многие признали в глубине души, что он прав и что действительно нет оснований заподозрить всех и вся, тем не менее они продолжали обвинять его и всех офицеров комендатуры и говорить, что не питают к лаутербургским офицерам политического доверия и тому подобные слова, которые привели Лубенцова в состояние полного изнеможения.
   Тем не менее его репутация была настолько высока и его точка зрения на дальнейший ход дел настолько убедительна, что здесь не были сказаны никакие решительные слова. Ему было велено ехать обратно. На следующий вечер созывалось собрание актива, где будет обсуждаться деятельность лаутербургской комендатуры.
   С этим Лубенцов отправился в обратный путь. И снова весь путь они с Ворониным молчали.
   Как только Лубенцов приехал в Лаутербург, он стал проводить расследование. Он побывал на трех квартирах, где в течение пребывания в городе жил Воробейцев. Он узнал все касательно махинаций с автомашинами. На маслозаводе, сахарном и ликерном заводах он окольными путями выяснил, сколько продуктов получил Воробейцев. С помощью Кранца и из допросов Меркера он уяснил себе весь круг интересов Воробейцева.
   Он твердо установил, что Воробейцев ни с кем и нигде не вел никаких политических разговоров, никакой враждебной агитации. Он жил только наживой и думал только о ней. Он был жаден и вел легкую жизнь. И если бы после ареста Меркера не испугался разоблачения и не понял, что ему грозит серьезная кара, он никогда не убежал бы.
   Короче говоря, Воробейцев стал изменником потому, что был корыстным, жадным до собственности человеком. Это представляло для Лубенцова вовсе не какой-либо академический интерес, а имело жизненно важное значение не только для самозащиты самого Лубенцова, но для него лично. Тяготение к наживе, к собственности, к вещам сделало Воробейцева изменником. Два мира, живущих рядом, действуют друг на друга. Наш мир, действуя на лучшие стороны человека, вербует себе сторонников своим стремлением к справедливому распределению богатств, своими высокими целями, своим уважением к человеку труда и верой в его будущее. Другой мир, действуя на темные и подлые инстинкты человека, вербует себе сторонников среди корыстных и жадных людей, для которых общее дело не имеет никакого значения, для которых значение имеют только их личные делишки. Не признавая ничего, кроме чистогана, он завлекает, прельщает, заманивает их этим чистоганом.
   "Да, но разве Воробейцев один? Разве таких мало? Однако не все же они, не все же эти стяжатели, жадные на чужое добро, на легкую добычу, становятся изменниками родины", - раздумывал Лубенцов и наконец пришел к следующей формуле: "Не все стяжатели - изменники родины, но все изменники родины - безусловно стяжатели".
   Итак, жажда собственности в обществе, отрицающем капиталистическую собственность, делает человека отребьем общества. Не разделяя тех идей, которыми живет общество, человек привыкает скрывать свои мысли, лицемерить, подличать. Обманывая окружающих, а нередко и себя самого, он иногда доходит до высоких ступеней, но раньше или позже его разоблачают или он сам разоблачает себя.
   Лубенцов снова побывал в последней, опечатанной, квартире Воробейцева и сам осмотрел все, что в этой квартире находилось. Все следы жившего тут недавно человека свидетельствовали о попойках, разгуле, мелком разврате. Глядя на пустые бутылки, неприличные открытки, читая эту немую повесть разгульных ночей, Лубенцов ужасался, удивлялся, на что уходила энергия, на что разбазаривались силы. Но вместе с чувством омерзения и удивления он на мгновенье испытал неожиданное чувство некоторой зависти к этой абсолютной свободе от всяких обязанностей, к этому забубенному времяпрепровождению, залихватскому и бесшабашному существованию. Лубенцов подумал, что, по сути, и он по своему характеру - гуляка; но уж если бы он загулял, - он бы не мог запереться в четырех стенах, гулять исподтишка, потихоньку, чтобы никто не увидел и не услышал. Он устроил бы по крайней мере дым коромыслом без всякой боязни перед кем бы то ни было. Однако он так не делал, не делал потому, что самое важное для него, весь смысл его жизни заключался в победе нового мира, в счастье миллионов людей. И без этого не было ему жизни и не было веселья.
   Он заставлял себя после всех своих розысков и расследований возвращаться в комендатуру. Да, именно заставлял себя, потому что Дом на площади, ставший для него родным домом, теперь перестал им быть. Его там встречали хмурые лица. Ему казалось, что даже стук подкованных подошв солдат, идущих на смену караулов, звучит мрачно. То и дело приезжали разные комиссии. И ему стоило немалого труда спокойно отвечать на их вопросы, подробно освещать то одно, то другое обстоятельство и вообще вести себя сдержанно и даже по возможности непринужденно.
   С пяти до семи были его приемные часы. Капитан Чегодаев зашел к нему перед началом приема и сказал:
   - Человек двадцать дожидаются. Объявить, что приема сегодня не будет?
   Он пристально смотрел на Лубенцова, и его маленькие глазки были полны преданности, понимания и любви. Однако Лубенцов вызывающе посмотрел на него и произнес с деланным удивлением:
   - Почему не будет? Что такое случилось? Приглашайте.
   Начался прием, и Чегодаев с Ксенией, присутствовавшие во время приема, с молчаливым изумлением слушали слова Лубенцова и его смех. Сдержанная Ксения ничем не выказала своего удивления, но Чегодаев, который был страшно взволнован и взвинчен, - как и все обитатели Дома на площади, - вскоре выскочил из кабинета, зашел к Меньшову, сел и сказал:
   - Не могу там сидеть. У меня душа разрывается, на него глядя.
   Через минуту за ним пришла Ксения, сказавшая, что Лубенцов велел ему вернуться, так как пришли по важному делу представители рудоуправления. Чегодаев вздохнул и пошел в кабинет коменданта.
   В семь часов вечера Лубенцов, Касаткин, Яворский, Чегодаев и Меньшов выехали в Альтштадт на собрание актива.
   XIV
   Когда офицеры лаутербургской комендатуры вошли в зал, все взоры устремились на них. Лубенцов в нерешительности постоял у двери, потом, не глядя по сторонам, быстро пошел вперед, к передним рядам. Первые два ряда никем не были заняты.
   - Тут мы и сядем, - сказал Лубенцов.
   Меньшов пробормотал:
   - Это, наверное, места для начальства.
   - Ничего, - сказал Лубенцов. - Сегодня нам и с начальством можно посидеть.
   Они сели и, не оглядываясь, стали смотреть на пустую сцену, где стоял стол, покрытый красной скатертью, а в стороне от него - трибуна с настольной лампой, графином и стаканом.
   Лубенцов сидел напряженный, чувствуя спиной взгляды и перебирая в уме лица многих знакомых и друзей, вероятно находившихся в этом зале. С каждой минутой на его сердце наваливалась все большая тяжесть.
   Наконец из боковой двери появился Куприянов и несколько полковников. Они подошли к тем рядам, где сидели Лубенцов и его товарищи. Зал встал. Куприянов сказал: "Вольно". Все сели, и только один Лубенцов опоздал. И ему стало неловко оттого, что он не сел вместе со всеми, и он подумал о том, что многие могут истолковать это так, будто он в связи с постигшим его несчастьем стал преувеличенно почтителен по отношению к начальникам.
   Он сел.
   На сцену вышел секретарь партийной организации подполковник Горбенко - один из друзей Лубенцова, умный, толковый человек, которому все предсказывали большую будущность. На этот раз его голос был торжествен и строг и усталые, добрые, чуть близорукие глаза глядели сурово.
   "Как он не похож на себя, - думал Лубенцов. - И все из-за этого дурачка, из-за этого ничтожества, из-за Воробейцева. Все натворил этот никчемный, жалкий и подлый человечек. Из-за него собрались тут две сотни офицеров, превосходные и славные русские люди, выполняющие одну из самых сложных задач, выпадавших когда-либо на долю русских людей..."
   Горбенко открыл собрание и предложил избрать президиум. На сцену быстро и несколько суетливо вышел подполковник из промышленного отдела и огласил список. Все проголосовали. Генералы и полковники медленно встали и пошли к ступенькам, ведшим на сцену. Одновременно изо всех углов зала стали проходить к тем же ступенькам офицеры, чьи имена находились в списке. Президиум уселся на свои места. Председательское место занял полковник, который дал слово для сообщения подполковнику Горбенко.
   Проходя от стола к трибуне, Горбенко бросил мимолетный взгляд на Лубенцова, однако, встретив ответный взгляд Лубенцова, отвернулся. Он встал у пюпитра, разложил бумагу и начал читать с листа, но время от времени подымал глаза и заканчивал фразу без заглядывания в бумагу, так, словно хотел убедить аудиторию в том, что не читает, а говорит.
   Он сказал, что районная комендатура Лаутербурга проделала серьезную работу и неплохо выполняла соответствующие приказы по демократизации и денацификации порученного ей района. Однако комендант, подполковник Лубенцов, неплохо работавший с немцами, запустил воспитательную работу в коллективе комендатуры, в результате чего бывший офицер, разложившись и потеряв облик советского человека, совершил измену родине и бежал в американскую зону. Этот неслыханный случай наложил клеймо позора на лаутербургскую комендатуру и на весь коллектив советских офицеров. Вина за это тяжкое преступление ложится на Лубенцова, который не только мало и плохо работал со своими офицерами, но и проявил политическую слепоту, отказавшись тогда, когда еще было время, задержать и изолировать изменника. Притупление бдительности, обязательной для коммуниста, особенно в тех условиях, в которых советские люди находятся здесь, в Германии, является тягчайшим преступлением. Майор товарищ Касаткин, заместитель Лубенцова, обратился с вполне справедливой жалобой в Администрацию. Если бы не самонадеянность и политическая слепота Лубенцова - этого инцидента не произошло бы.