Страница:
Его выручили сами посетители. Они попросили разрешения изложить ему свои нужды и просьбы. Догадываясь о том, что комендант - коммунист, они предоставили первому высказаться Лерхе.
Лерхе сразу же напал на Зеленбаха, на порядки, царившие в магистрате, стал жаловаться на тяжелое положение, в которое поставили компартию "все эти господа", находившиеся под покровительством американской, а затем английской комендатур. Он говорил справедливые вещи, но Лубенцова кое-что в его словах покоробило. Прежде всего было бестактно и неумно повторять, что, дескать, "теперь мы вам покажем, теперь мы вас проучим", то есть беспрерывно подчеркивать то обстоятельство, что советские власти будут оказывать преимущественное покровительство коммунистической партии. Лерхе вдобавок изъяснялся слишком торжественно, употребляя такие выражения, как "вопиющие к небу факты", "жребий брошен" и т. д.
Чтобы показать остальным свою близость к коменданту, Лерхе, между прочим, мимоходом сказал ему, что Карл (так он назвал Вандергаста) и "Мутти" вызваны в Галле и, вероятно, будут работать в провинциальном правительстве.
Несмотря на всю суровость и нервозность Лерхе, Лубенцов внезапно уловил в его поведении нечто детское и жалкое. Кто мог осудить его за невинное желание после многих лет унижений показать "этим господам" свое торжество? Да, он торжествовал. В своих лохмотьях он держался так, словно на нем была мантия. Как ни странно, черты детскости, неожиданные в этом озлобленном и желчном человеке, примирили с ним Лубенцова.
Затем говорил Грельман, который взял под защиту Зеленбаха, утверждая, что бургомистр участвовал в заговоре "20 июля"; его свояченица прятала американского летчика в Дессау; Зеленбах действительно не дал компартии помещения и т. д., но таковы были указания комендатур - "тех комендатур, которые были здесь до вашего прихода", - осторожно сказал он.
Маурициус пошучивал. Иост молчал. Все ждали, что скажет комендант. Лубенцов сказал, что материальное положение в городе и в районе очень тяжелое, население не имеет топлива, многие живут в развалинах. Работы по очистке улиц ведутся медленно. Среди населения царят растерянность, непонимание, глубокое уныние. Все четыре партии обязаны дружно работать, с тем чтобы улучшить положение, активизировать антифашистские силы.
Что касается бургомистра, продолжал Лубенцов, то дело тут не в том, хорош ли он был раньше, а в том, сможет ли он справиться с делом в дальнейшем. Лубенцов предложил созвать собрание антифашистов и решить этот вопрос. Может быть, целесообразно выдвинуть в бургомистры человека помоложе и подеятельнее, чем господин Зеленбах, лично против которого Лубенцов ничего не имеет.
"Я становлюсь дипломатом", - думал он в это время, довольный собой, но с тем грустным чувством, с каким думают: "Я старею".
Дождавшись, пока Альбина переведет его слова, Лубенцов в заключение сказал, что нацистов и тех, кто помогал им, постигнет суровая кара.
Лубенцов поднялся с места, давая понять, что беседа окончена. Все встали вслед за ним, только один Иост остался сидеть в кресле. Не без оснований приняв последние слова коменданта на свой счет, он внезапно покраснел и сказал волнуясь:
- Вы совершенно правильно сказали. Сейчас все антифашисты должны объединиться. Особенно мы. Рабочие партии. Жертвы террора.
Так как Лубенцов его не слушал, - не слушал из антипатии, - Иост встал и начал возбужденно шептать что-то на ухо Альбине. Лубенцов между тем прощался с остальными. Уже у двери он спросил у Альбины:
- Что он вас там... улещивает?
Она ему ответила тоже по-русски:
- Жалуется на этого... - Она неприметно кивнула головой на Лерхе. Говорит, он тоже был в концлагере.
Лубенцов недоверчиво покосился на Иоста, который, может быть поняв, что речь идет о нем, запальчиво сказал:
- Пять лет! Пять лет я был в Заксенхаузене! Вместе, кстати говоря, с Куртом. В одном бараке даже! - Он ткнул пальцем в плечо Лерхе, и его лицо приобрело обиженное выражение.
Лубенцов недоверчиво посмотрел на Лерхе. Лерхе сказал угрюмо:
- Да, да, да, но если бы не они, не было бы вообще концлагерей в Германии.
"Твердый орешек", - подумал Лубенцов. Он вместе со всеми вышел в приемную и, окончательно прощаясь, вдруг обратился к Маурициусу:
- Вы, господин Маурициус, по-моему, недаром глядите на господина Лерхе с некоторым интересом. Я полагаю, что это - профессиональный интерес. Вам, наверное, хочется сшить ему костюм. И действительно, прошу вас приодеть нуждающихся антифашистов как можно лучше и как можно скорее.
Маурициус улыбнулся и поклонился.
- Будет сделано, - сказал он.
После приема Лубенцов выехал в район. Это был густо населенный, не пострадавший от войны - за исключением самого города - благословенный кусок земли. Западная часть его располагалась в поросших хвойными лесами горах, восточная, равнинная, часть была вся под нивами, огородами и садами.
Три дня подряд Лубенцов в сопровождении Альбины уезжал из города то по одной, то по другой дороге и возвращался поздно вечером. Он останавливался в поселках, на рудниках, осматривал предприятия, попивал пиво в деревенских "гастхофах", где по вечерам собирались крестьяне. Он беседовал с бургомистрами селений и с руководителями партий и все, что узнавал, записывал в записную книжку, которая вскоре превратилась в своеобразный справочник по всем делам и горестям Лаутербургского района.
Позднее его хвалили за эти непрестанные разъезды, встречи и знакомства, за его стремление все видеть собственными глазами, во всем "разобраться на месте", и называли все это "правильным стилем работы". Но "стиль" этот возник бессознательно - он был следствием постоянного жадного интереса к жизни, которым Лубенцов был переполнен, сам того не сознавая. В планах, которые он составлял на каждый день, главное место занимал глагол "ознакомиться".
Возвращаясь вечером в комендатуру, он первым делом спрашивал Воронина, приехали ли офицеры, которых ему уже неделя, как обещал генерал Куприянов. Офицеры все не приезжали, и Лубенцов без конца звонил в Альтштадт.
Наконец, вернувшись на третий день в комендатуру, он встретил Воронина на крыльце. Воронин ждал его.
- Завтра приедут, - сказал он.
- Точно приедут?
- Точно приедут. Сам генерал Куприянов звонил.
Поднимаясь по лестнице, он расспросил Воронина, что случилось за день. Воронин прочитал ему список всех приходивших и звонивших.
Приходил Лерхе ("в новом костюме", - отметил Воронин). Просился на прием суперинтендэнт Клаусталь - глава местных лютеран; раза три прибегал хозяин кинематографа со списком кинокартин, которые он просил просмотреть и разрешить к демонстрации. Делегация рабочих приходила с завода электромоторов. Приезжал полковник Соколов - командир полка, расположенного в окрестностях города (у него Воронин брал солдат для суточного наряда), - хотел познакомиться с комендантом.
- Зачем Лерхе приходил, не знаешь?
- Бургомистра они сместили. Просили вас утвердить бургомистром Форлендера - помните, того, длинного?
Лубенцов обернулся к Альбине, шедшей следом за ним.
- Надо передать им, - сказал он, - что Форлендер утвержден.
- Есть, - коротко и деловито сказала Альбина.
Они втроем вошли в кабинет. Альбина сразу же сняла шляпку, села на стул в дальний угол, где царил полумрак, вынула из сумочки блокнот, положила его на подоконник и стала быстро писать - вероятно, распоряжение об утверждении нового бургомистра.
Лубенцов просмотрел список посетителей и спросил:
- Что же ты им всем сказал?
- Как кому, - усмехнулся Воронин. - Рабочим - чтобы пришли вечером, капиталистам - что вас в ближайшие дни не будет, полковнику Соколову - что вы к нему приедете, этому попу - чтобы позвонил по телефону.
- А кто же переводил?
Воронин несколько смутился и виновато сказал:
- Пришлось позвать того старичка, Кранца.
Лубенцов нахмурился.
- Чтобы этого больше не было, - сказал он. Помолчав, он спросил: Как с уборкой улиц?
- Убирать убирают, но энтузиазма особого не видно. Еле двигаются.
Альбина сидела в углу и глядела на Лубенцова влюбленными глазами. Этот взгляд, усвоенный ею за время их разъездов по району, начал беспокоить Лубенцова. Ему становилось не по себе от этого красноречивого и нескромного взгляда. Хотя взгляд ее был слишком красноречивым, чтобы быть по-настоящему влюбленным, Лубенцов, недостаточно опытный в таких делах, принимал все за чистую монету и испытывал неясную тревогу Он чувствовал себя почти виноватым в том, что не имел права и просто не мог отвечать Альбине взаимностью.
Что касается Альбины, то она была очень удивлена сдержанностью и всем поведением коменданта. Она решила, что ему не нравится ее живость, разговорчивость, и в последнее время стала молчаливой, задумчивой, старалась придать своим глазам мечтательное выражение. Но незаметно было, чтобы эта игра имела успех.
Кроме того, она отметила в нем разительное и полное отсутствие интереса ко всем благам жизни, которые сама она ценила так высоко. Она действительно была увезена из Харькова в 1942 году, но поехала почти охотно, считая, что при некотором умении можно в Германии прожить лучше и интереснее, чем в оккупированном Харькове. Правда, она разочаровалась, ей тут пришлось хлебнуть немало горя. Зато теперь, после освобождения, все ее помыслы были устремлены к тому, чтобы наверстать упущенное. Сейчас в связи с беспрерывными разъездами у нее не было времени пустить в ход свое влияние в качестве переводчицы и доверенного лица коменданта. Но кое-что она успела. Хозяева разных фирм присылали ей на дом вещи. Квартира, которую она заняла в доме книготорговца при первых же слухах о приближении советских войск, превратилась чуть ли не в комиссионный магазин - столько тут было безделушек, мебели, приемников и т. д.
Бескорыстие коменданта изумляло Альбину; она уже не пыталась заговаривать о квартире для него; она была рада и тому, что он не догадался спросить, откуда взялись постельные принадлежности, на которых он спал в одной из комнат комендатуры. И в то же время она восхищалась этой чертой его характера. Он казался ей не от мира сего. Никто так не восхищается подвижничеством, как люди, не способные на подвижничество; никто так не умиляется бескорыстием, как скряги и стяжатели. Лубенцов, который сам себе казался человеком рассудочным, трезвым, вполне прозаическим, казался Альбине человеком странным, ни на кого не похожим и поэтическим. То, что для него было вполне естественно, ей представлялось непонятным и бесконечно далеким от обычности. Тут сказывались два противоположных мировоззрения, и в этом смысле Лубенцов был дальше от Альбины, чем она от человекообразной обезьяны, хотя оба не сознавали этого.
XV
Рано утром Лубенцова разбудил Воронин:
- Офицеры приехали.
Лубенцов вскочил, быстро оделся и пошел к своему кабинету, где его ждали новые сослуживцы. Он открыл дверь, и ему навстречу поднялись с дивана три человека в шинелях. Они приложили правые руки к козырькам фуражек - все одновременно - и представились.
- Всего трое? - быстро спросил Лубенцов. - А остальных все подбирают и никак подобрать не могут? Снимайте шинели, товарищи. - Он крикнул Воронину, чтобы дали чего-нибудь позавтракать. Когда офицеры разделись и уселись опять на диван, он пододвинул к ним стул и сел напротив них. Он больше всего боялся быть официальным и сразу хотел им дать понять, что они все вместе - маленькая советская колония в немецком городе - больше чем сослуживцы: они - друзья, единомышленники. Поэтому он и не сел за стол и не стал их расспрашивать сразу о прошлой работе и прочем, о чем полагается спрашивать в таких случаях. Он начал им сам рассказывать - о Лаутербурге и прилегающем районе, о разных немцах, виденных им за эти дни, о проблемах, стоявших перед комендатурой; он не скрыл от них и того обстоятельства, что немцы, и так боящиеся русских, - и не без оснований! - здесь, на этих территориях, особенно запуганы. Тут, к сожалению, не последнюю роль играла странная пропаганда, которую проводили оккупационные власти союзников.
Разговаривая, он, разумеется, наблюдал своих товарищей, оценивал их. Он заметил за свою недолгую, но полную впечатлений жизнь, что людей по внешности можно подразделить на несколько крупных категорий и что свойства характера каждой категории во многом сходны.
Майор Касаткин, присланный на должность заместителя коменданта, был приземист, большеголов и молчалив. Ему было лет под пятьдесят. Его красивое лицо с правильными чертами и спокойными глазами под тяжеловатыми веками производило впечатление честности, при некоторой сухости и прямолинейности. Улыбался он редко, но хорошо. Во всяком случае, во всей его основательной фигуре было нечто внушающее доверие.
Капитан Чегодаев был огромным детиной, слишком толстым для своих тридцати лет, с большим лицом, на котором все было маленьким - и глазки, и носик, и ротик. Он был смешлив и хотя теперь - при новом начальнике смеялся сдержанно, но не трудно было заметить, что в обычное время от его хохота дрожат стекла. Он был прислан на должность офицера по сельскому хозяйству и со смехом объявил об этом Лубенцову - со смехом потому, что до войны работал плановиком на предприятии. Правда, то был завод, производивший сельскохозяйственные машины, и это, по-видимому, и послужило причиной такого назначения.
Третий офицер - старший лейтенант Меньшов - до войны был работником сельского райкома комсомола, до того работал токарем по металлу, а сюда был прислан офицером по промышленности. Опять-таки явная несуразица, так как токарное дело он давно забыл, а в сельском хозяйстве разбирался прекрасно.
- Ладно, - решил Лубенцов. - Придется все сделать наоборот. Договорюсь с генералом сегодня же.
Между тем с завтраком не ладилось. Воронин и шофер Иван хлопотали, бегали, наконец вызвали Лубенцова в соседнюю комнату и сообщили, что есть нечего. Запасы кончились. Надо ехать в воинскую часть кое-что получить по аттестатам. В это время пришла Альбина, которая, узнав в чем дело, покровительственно улыбнулась и сказала:
- Здесь, в переулке, - немецкая харчевня. Хозяин ее, герр Пингель, будет счастлив кормить работников советской комендатуры.
Альбина поманила за собой Ивана и исчезла вместе с ним. Вскоре Иван вернулся с молоденькой девушкой в белом фартучке. Она несла поднос, покрытый салфеткой. То была форель на пару, местное блюдо - гордость этих изобиловавших горными речками мест.
Вслед за официанткой появился сам хозяин ресторана герр Пингель маленький хромой немец. Он рассыпался в любезностях и попросил составить меню на всю неделю, с тем чтобы ведать снабжением офицеров советской комендатуры. Говорил он весело, неназойливо, хотя, конечно, не преминул попросить лицензию на дополнительные закупки мяса, молока и хлеба для питания советских офицеров. Впрочем, это было вполне естественно.
Лубенцов посмотрел на его ногу и спросил:
- Были на фронте?
- Ранен на Восточном фронте, - сказал герр Пингель, вытянувшись во фронт и не без гордости, словно хвалил русских за это достижение.
- В какой армии вы были?
- Во Второй танковой.
- А, у Гейнца Гудериана!
- Так точно.
Вторая немецкая танковая армия генерал-полковника Гудериана была хорошо знакома Лубенцову.
На территории Советского Союза она прошла до линии Смоленск Рославль, потом была двинута на юг и участвовала в боях на Украине. Затем ее перебросили на Орел и дальше - на Тулу. Здесь она вместе с большим количеством техники и людей потеряла свой боевой пыл, которым гордился "быстроходный Гейнц" - так танкисты называли своего командующего. За отход без разрешения Гудериан был снят Гитлером и направлен в резерв главного командования сухопутных войск. А этот маленький герр Пингель был ранен под Тулой, обморозил себе ноги и попал в госпиталь.
Было странно, что этот человечек, имевший на своей совести немало человеческих жизней и разрушенных домов, стоит теперь у стола с салфеткой в руке - мирный, хромоногий, улыбающийся, довольно симпатичный, жизнелюбивый маленький немец. На его лице улыбка, но не заискивающая, а мудрая профессиональная улыбка ресторатора, угощающего своих клиентов.
Еще более странным было то, что Лубенцов не чувствовал к нему никакой враждебности. А ведь большие черные, чуть выпуклые глаза этого немца видели те самые города и села, которые видел Лубенцов в том же 1941 году. Он был башенным стрелком и хладнокровно наводил свою пушку на то, что было дорого Лубенцову, на соотечественников Лубенцова, которые Пингелю ничего дурного не сделали. Он, вероятно, чванился тем, что он родом из Лаутербурга, не ставя ни во что те чужие города, которые он захватывал, и людей, которые там жили.
А теперь Лубенцов был призван заботиться о благосостоянии этого немца и всех горожан Лаутербурга. И, может быть, необычайнее всего было то, что Лубенцов делал это так же старательно и обстоятельно, как за несколько месяцев до того убивал Пингеля и ему подобных.
Если Лубенцов после беседы с бывшим немецким танкистом как-то даже расчувствовался, то этого нельзя было сказать о майоре Касаткине, который слушал весь разговор, сурово поджав губы. Когда немец ушел, Касаткин посмотрел на Лубенцова исподлобья и сказал:
- Теперь они все хорошие.
Лубенцов несколько смутился - он расслышал в этих словах оттенок упрека и подумал, что упрек этот до некоторой степени справедлив, - нет пока никаких оснований умиляться по поводу того, что бывший танкист угощает своих бывших противников форелью.
Альбина тем временем вышла из комнаты и, вернувшись, сказала, что в приемной много народу и что с комендантом хочет говорить некая фрау Лютвиц. Альбина особенно напирала на эту самую фрау Лютвиц, так что у Лубенцова создалось впечатление, что ее нужно принять в первую очередь. Когда фрау Лютвиц вошла, - завтрак уже окончился и Воронин убрал со стола, - Лубенцов сразу узнал ее. Это была та самая немка, которая на днях снилась ему; он видел ее с майором Фрезером у горной гостиницы. Она тогда бросила бокал в пропасть и всплакнула - очевидно, по поводу ухода англичан.
Теперь она была чуть смущена или старалась казаться смущенной. Она была высока ростом, красива, хорошо сложена и изящно одета. Запах духов наполнил комнату. Она села и заговорила быстро, неожиданно громко и свободно, небрежно положив на зеленое сукно стола большую полную руку. Она говорила, и Лубенцов и остальные офицеры глядели на эту руку - очень белую и, если так можно выразиться о руке, томную, то есть несколько вяловатую, но не от рыхлости или слабости, а от расслабленности нарочитой и многообещающей. Она сидела, плотно и уютно положив одну ногу на другую. И хотя она что-то говорила, вкладывая в свои слова убежденность и даже горячность, однако чувствовалось, что она знает, что главное это не то, что она говорит, а то, как она сидит.
Касаткин закурил и стал глядеть в окно, чего нельзя было сказать о Меньшове и Чегодаеве, которые смотрели на женщину во все глаза.
Лубенцову стоило некоторого труда заговорить с ней официальным тоном, что он, впрочем, и сделал. Он не понял, чего, собственно, хочет от него эта женщина. В общем ее слова сводились к тому, что она привезла коменданту продукцию своего завода - старой фирмы, насчитывавшей уже около сотни лет и имевшей заслуги в германском экспорте. Привезла она ее "для проверки", как она выразилась.
- Какого завода? - спросил Лубенцов у Альбины.
- Она хозяйка ликерного завода. Это самый крупный здесь ликерный завод, - ответила Альбина очень быстро и деловито, и ее лицо стало при этом преувеличенно строгим. Говоря, она пошла навстречу пожилому немцу, который внес небольшой красивый ящик с красно-золотыми наклейками. Этот немец оказался не кто иной, как Кранц. Он был, надо сказать, порядочно смущен и, поставив ящик на стул у двери, принужденно поклонился, потом сразу отвернулся, давая понять, что в данном случае он только рабочая сила, а к затее заводчицы относится отрицательно. Он в самом деле отговаривал как мог фрау Лютвиц от этого дела, ссылаясь на то, что немного знает советского коменданта и уверен, что подполковник рассердится.
Лубенцов, поняв, в чем дело, действительно посерел от злости, но сдержался, вместо ответа вынул свою записную книжку и стал задавать вопросы. Ответы заводчицы он записывал. Он спросил, сколько литров выпускает завод ежесуточно; как снабжается сырьем; по каким ценам продает свою продукцию; сколько имеет рабочих и служащих; на сколько времени обеспечен спиртом. Записав все это, он сказал, чтобы завод продолжал, не снижая выработку, выпускать продукцию. Оккупационные власти окажут ему содействие. Злые желваки ходили по его щекам. Не исключена возможность, сказал он, что часть продукции оккупационные власти законтрактуют для своей внутриармейской торговли, в связи с чем заводу будет оказана помощь сырьем. Что касается его, Лубенцова, и его товарищей, то они не разбираются в этом производстве.
При последних словах Кранц торопливо поклонился и вместе с ящиком исчез в дверях. Фрау Лютвиц была очень напугана. Ее длинные ресницы растерянно заморгали, и она сразу помолодела, потому что потеряла самоуверенность и светский тон. Конечно, она считала, что все так получилось потому, что Лубенцов был не один. Она для того и взяла с собой Кранца, чтобы побеседовать с комендантом наедине, даже без переводчицы. Теперь она не знала, что сказать и как выпутаться из неприятного положения. Она сказала:
- Британская комендатура установила такой порядок. Я не имела представления... Прошу извинения.
Конечно, она сказала неправду. Британская комендатура таких порядков не устанавливала. Это сама фрау Лютвиц установила такой порядок во время пребывания здесь американцев, а затем англичан. Так или иначе - она своим женским умом поняла, что самое правильное свалить все на них. Она безошибочно определила, что русские подозрительны по отношению к своим союзникам. Она знала, что они имеют на то основания. Лубенцов, действительно готовый после всего, что он видел и слышал здесь, подозревать англичан в чем угодно, искренне поверил фрау Лютвиц.
- Ладно, ничего, - сказал он и даже проводил фрау Лютвиц до двери. После того как за ней закрылась дверь, он повернулся лицом к офицерам и сказал: - А жалко, ящик с хорошим ликером уплыл. - Он бросил лукавый взгляд на Чегодаева, который в ответ рассмеялся с явным сочувствием к его словам. - Вот вам, пожалуйста, капиталистическое окружение. - По ассоциации, хорошо понятой всеми, он спросил: - Где ваши семьи?
- Я холостяк, - сказал Меньшов.
- Жена в Москве, - ответил Чегодаев, - а детей пока нет.
- У меня семья в Костроме, - сказал Касаткин. - Четверо детей. - Он встал с места и стал шагать взад и вперед по комнате. - Вы, конечно, правильно поступили, - проговорил он. - Нельзя терять самообладания. Но, честно говоря, я бы не выдержал. Сволочь такая, взятку принесла. Бессовестная баба. Нет, все-таки надо было ей сказать.
- Вызывайте свои семьи, - сказал Лубенцов. - Я вот тоже хлопочу, чтобы мою жену демобилизовали. Обещают.
Альбина, до сих пор стоявшая молча, опершись руками на спинку стула, со своей обычной, несколько загадочной улыбкой, перестала улыбаться и сказала с поразившей Лубенцова бесцеремонностью:
- Не надоели вам еще ваши женушки? Там люди дожидаются приема.
Эти слова неожиданно поставили Лубенцова в сложное положение. Если бы Альбина сказала их ему наедине, он бы посмеялся и пошутил насчет того, что все девушки до замужества не любят, когда им говорят нежно о женах, потом, мол, взгляды меняются. Но сказанные здесь, в присутствии незнакомых людей, слова Альбины и резкий тон этих слов могли показаться признаком особых отношений между ней и Лубенцовым. Просто подчиненная не должна была и не могла говорить так. Он рассердился, но сдержался, покосился на Касаткина и неловко сострил:
- Придется вас выдать замуж, тогда вы не будете сердиться на всю замужнюю часть человечества.
Лубенцову предстояла поездка в Фихтенроде к майору Пигареву насчет регулярного снабжения бензином Лаутербурга и района. Приемом людей должен был заняться Касаткин. Альбина оделась, приготовившись сопутствовать Лубенцову, но он сказал ей сухо:
- Я поеду один. Там мне переводчик не нужен. Вы останетесь тут с майором Касаткиным.
Она сверкнула глазами, но промолчала. Впервые за эти дни он сел в машину без нее.
XVI
Как всегда наедине с Лубенцовым, Иван был разговорчив. Он хвалил немецкие дороги, потом спросил, как чувствует себя подполковник и нравится ли ему его работа. Лубенцов подумал и ответил, что нравится.
- А я вот хочу домой, - сказал Иван, помолчав.
- А тебе, может, отпуск дать? Сейчас отпуска солдатам разрешили.
Иван повернул к Лубенцову недоверчивое лицо. Ему трудно было поверить, что солдат может получить отпуск.
- Ты бы мне давно сказал, - продолжал Лубенцов. - Почему ты мне не говорил?
Иван неопределенно хмыкнул:
- Тут эта переводчица с вами была все время. Неудобно. Она вот домой не хочет. Ей здесь хорошо. Прижилась.
Вдали показался Фихтенроде - небольшой старинный городок. Он пострадал меньше, чем Лаутербург, от бомбежек и выглядел наряднее и оживленнее. Не без ревнивого чувства Лубенцов заметил, что с работами по очистке улиц от обломков тут дело обстоит благополучнее, чем у него в Лаутербурге. Непроезжих улиц, пожалуй, не было.
- Молодец Пигарев, - сказал Лубенцов.
Комендатура находилась тут в большом доме, значительно большем, чем дом на площади Лаутербурга, и все здесь, в комендатуре, было гораздо торжественнее, упорядоченнее. Внизу стоял рослый часовой, держа у ноги самозарядную винтовку с примкнутым штыком. Государственный флаг на шесте, сшитый из очень яркого плотного шелка, был раза в четыре больше лаутербургского. У входа помещалось бюро пропусков. Оказалось, что немцы здесь без пропуска не могут зайти в комендатуру.
Лерхе сразу же напал на Зеленбаха, на порядки, царившие в магистрате, стал жаловаться на тяжелое положение, в которое поставили компартию "все эти господа", находившиеся под покровительством американской, а затем английской комендатур. Он говорил справедливые вещи, но Лубенцова кое-что в его словах покоробило. Прежде всего было бестактно и неумно повторять, что, дескать, "теперь мы вам покажем, теперь мы вас проучим", то есть беспрерывно подчеркивать то обстоятельство, что советские власти будут оказывать преимущественное покровительство коммунистической партии. Лерхе вдобавок изъяснялся слишком торжественно, употребляя такие выражения, как "вопиющие к небу факты", "жребий брошен" и т. д.
Чтобы показать остальным свою близость к коменданту, Лерхе, между прочим, мимоходом сказал ему, что Карл (так он назвал Вандергаста) и "Мутти" вызваны в Галле и, вероятно, будут работать в провинциальном правительстве.
Несмотря на всю суровость и нервозность Лерхе, Лубенцов внезапно уловил в его поведении нечто детское и жалкое. Кто мог осудить его за невинное желание после многих лет унижений показать "этим господам" свое торжество? Да, он торжествовал. В своих лохмотьях он держался так, словно на нем была мантия. Как ни странно, черты детскости, неожиданные в этом озлобленном и желчном человеке, примирили с ним Лубенцова.
Затем говорил Грельман, который взял под защиту Зеленбаха, утверждая, что бургомистр участвовал в заговоре "20 июля"; его свояченица прятала американского летчика в Дессау; Зеленбах действительно не дал компартии помещения и т. д., но таковы были указания комендатур - "тех комендатур, которые были здесь до вашего прихода", - осторожно сказал он.
Маурициус пошучивал. Иост молчал. Все ждали, что скажет комендант. Лубенцов сказал, что материальное положение в городе и в районе очень тяжелое, население не имеет топлива, многие живут в развалинах. Работы по очистке улиц ведутся медленно. Среди населения царят растерянность, непонимание, глубокое уныние. Все четыре партии обязаны дружно работать, с тем чтобы улучшить положение, активизировать антифашистские силы.
Что касается бургомистра, продолжал Лубенцов, то дело тут не в том, хорош ли он был раньше, а в том, сможет ли он справиться с делом в дальнейшем. Лубенцов предложил созвать собрание антифашистов и решить этот вопрос. Может быть, целесообразно выдвинуть в бургомистры человека помоложе и подеятельнее, чем господин Зеленбах, лично против которого Лубенцов ничего не имеет.
"Я становлюсь дипломатом", - думал он в это время, довольный собой, но с тем грустным чувством, с каким думают: "Я старею".
Дождавшись, пока Альбина переведет его слова, Лубенцов в заключение сказал, что нацистов и тех, кто помогал им, постигнет суровая кара.
Лубенцов поднялся с места, давая понять, что беседа окончена. Все встали вслед за ним, только один Иост остался сидеть в кресле. Не без оснований приняв последние слова коменданта на свой счет, он внезапно покраснел и сказал волнуясь:
- Вы совершенно правильно сказали. Сейчас все антифашисты должны объединиться. Особенно мы. Рабочие партии. Жертвы террора.
Так как Лубенцов его не слушал, - не слушал из антипатии, - Иост встал и начал возбужденно шептать что-то на ухо Альбине. Лубенцов между тем прощался с остальными. Уже у двери он спросил у Альбины:
- Что он вас там... улещивает?
Она ему ответила тоже по-русски:
- Жалуется на этого... - Она неприметно кивнула головой на Лерхе. Говорит, он тоже был в концлагере.
Лубенцов недоверчиво покосился на Иоста, который, может быть поняв, что речь идет о нем, запальчиво сказал:
- Пять лет! Пять лет я был в Заксенхаузене! Вместе, кстати говоря, с Куртом. В одном бараке даже! - Он ткнул пальцем в плечо Лерхе, и его лицо приобрело обиженное выражение.
Лубенцов недоверчиво посмотрел на Лерхе. Лерхе сказал угрюмо:
- Да, да, да, но если бы не они, не было бы вообще концлагерей в Германии.
"Твердый орешек", - подумал Лубенцов. Он вместе со всеми вышел в приемную и, окончательно прощаясь, вдруг обратился к Маурициусу:
- Вы, господин Маурициус, по-моему, недаром глядите на господина Лерхе с некоторым интересом. Я полагаю, что это - профессиональный интерес. Вам, наверное, хочется сшить ему костюм. И действительно, прошу вас приодеть нуждающихся антифашистов как можно лучше и как можно скорее.
Маурициус улыбнулся и поклонился.
- Будет сделано, - сказал он.
После приема Лубенцов выехал в район. Это был густо населенный, не пострадавший от войны - за исключением самого города - благословенный кусок земли. Западная часть его располагалась в поросших хвойными лесами горах, восточная, равнинная, часть была вся под нивами, огородами и садами.
Три дня подряд Лубенцов в сопровождении Альбины уезжал из города то по одной, то по другой дороге и возвращался поздно вечером. Он останавливался в поселках, на рудниках, осматривал предприятия, попивал пиво в деревенских "гастхофах", где по вечерам собирались крестьяне. Он беседовал с бургомистрами селений и с руководителями партий и все, что узнавал, записывал в записную книжку, которая вскоре превратилась в своеобразный справочник по всем делам и горестям Лаутербургского района.
Позднее его хвалили за эти непрестанные разъезды, встречи и знакомства, за его стремление все видеть собственными глазами, во всем "разобраться на месте", и называли все это "правильным стилем работы". Но "стиль" этот возник бессознательно - он был следствием постоянного жадного интереса к жизни, которым Лубенцов был переполнен, сам того не сознавая. В планах, которые он составлял на каждый день, главное место занимал глагол "ознакомиться".
Возвращаясь вечером в комендатуру, он первым делом спрашивал Воронина, приехали ли офицеры, которых ему уже неделя, как обещал генерал Куприянов. Офицеры все не приезжали, и Лубенцов без конца звонил в Альтштадт.
Наконец, вернувшись на третий день в комендатуру, он встретил Воронина на крыльце. Воронин ждал его.
- Завтра приедут, - сказал он.
- Точно приедут?
- Точно приедут. Сам генерал Куприянов звонил.
Поднимаясь по лестнице, он расспросил Воронина, что случилось за день. Воронин прочитал ему список всех приходивших и звонивших.
Приходил Лерхе ("в новом костюме", - отметил Воронин). Просился на прием суперинтендэнт Клаусталь - глава местных лютеран; раза три прибегал хозяин кинематографа со списком кинокартин, которые он просил просмотреть и разрешить к демонстрации. Делегация рабочих приходила с завода электромоторов. Приезжал полковник Соколов - командир полка, расположенного в окрестностях города (у него Воронин брал солдат для суточного наряда), - хотел познакомиться с комендантом.
- Зачем Лерхе приходил, не знаешь?
- Бургомистра они сместили. Просили вас утвердить бургомистром Форлендера - помните, того, длинного?
Лубенцов обернулся к Альбине, шедшей следом за ним.
- Надо передать им, - сказал он, - что Форлендер утвержден.
- Есть, - коротко и деловито сказала Альбина.
Они втроем вошли в кабинет. Альбина сразу же сняла шляпку, села на стул в дальний угол, где царил полумрак, вынула из сумочки блокнот, положила его на подоконник и стала быстро писать - вероятно, распоряжение об утверждении нового бургомистра.
Лубенцов просмотрел список посетителей и спросил:
- Что же ты им всем сказал?
- Как кому, - усмехнулся Воронин. - Рабочим - чтобы пришли вечером, капиталистам - что вас в ближайшие дни не будет, полковнику Соколову - что вы к нему приедете, этому попу - чтобы позвонил по телефону.
- А кто же переводил?
Воронин несколько смутился и виновато сказал:
- Пришлось позвать того старичка, Кранца.
Лубенцов нахмурился.
- Чтобы этого больше не было, - сказал он. Помолчав, он спросил: Как с уборкой улиц?
- Убирать убирают, но энтузиазма особого не видно. Еле двигаются.
Альбина сидела в углу и глядела на Лубенцова влюбленными глазами. Этот взгляд, усвоенный ею за время их разъездов по району, начал беспокоить Лубенцова. Ему становилось не по себе от этого красноречивого и нескромного взгляда. Хотя взгляд ее был слишком красноречивым, чтобы быть по-настоящему влюбленным, Лубенцов, недостаточно опытный в таких делах, принимал все за чистую монету и испытывал неясную тревогу Он чувствовал себя почти виноватым в том, что не имел права и просто не мог отвечать Альбине взаимностью.
Что касается Альбины, то она была очень удивлена сдержанностью и всем поведением коменданта. Она решила, что ему не нравится ее живость, разговорчивость, и в последнее время стала молчаливой, задумчивой, старалась придать своим глазам мечтательное выражение. Но незаметно было, чтобы эта игра имела успех.
Кроме того, она отметила в нем разительное и полное отсутствие интереса ко всем благам жизни, которые сама она ценила так высоко. Она действительно была увезена из Харькова в 1942 году, но поехала почти охотно, считая, что при некотором умении можно в Германии прожить лучше и интереснее, чем в оккупированном Харькове. Правда, она разочаровалась, ей тут пришлось хлебнуть немало горя. Зато теперь, после освобождения, все ее помыслы были устремлены к тому, чтобы наверстать упущенное. Сейчас в связи с беспрерывными разъездами у нее не было времени пустить в ход свое влияние в качестве переводчицы и доверенного лица коменданта. Но кое-что она успела. Хозяева разных фирм присылали ей на дом вещи. Квартира, которую она заняла в доме книготорговца при первых же слухах о приближении советских войск, превратилась чуть ли не в комиссионный магазин - столько тут было безделушек, мебели, приемников и т. д.
Бескорыстие коменданта изумляло Альбину; она уже не пыталась заговаривать о квартире для него; она была рада и тому, что он не догадался спросить, откуда взялись постельные принадлежности, на которых он спал в одной из комнат комендатуры. И в то же время она восхищалась этой чертой его характера. Он казался ей не от мира сего. Никто так не восхищается подвижничеством, как люди, не способные на подвижничество; никто так не умиляется бескорыстием, как скряги и стяжатели. Лубенцов, который сам себе казался человеком рассудочным, трезвым, вполне прозаическим, казался Альбине человеком странным, ни на кого не похожим и поэтическим. То, что для него было вполне естественно, ей представлялось непонятным и бесконечно далеким от обычности. Тут сказывались два противоположных мировоззрения, и в этом смысле Лубенцов был дальше от Альбины, чем она от человекообразной обезьяны, хотя оба не сознавали этого.
XV
Рано утром Лубенцова разбудил Воронин:
- Офицеры приехали.
Лубенцов вскочил, быстро оделся и пошел к своему кабинету, где его ждали новые сослуживцы. Он открыл дверь, и ему навстречу поднялись с дивана три человека в шинелях. Они приложили правые руки к козырькам фуражек - все одновременно - и представились.
- Всего трое? - быстро спросил Лубенцов. - А остальных все подбирают и никак подобрать не могут? Снимайте шинели, товарищи. - Он крикнул Воронину, чтобы дали чего-нибудь позавтракать. Когда офицеры разделись и уселись опять на диван, он пододвинул к ним стул и сел напротив них. Он больше всего боялся быть официальным и сразу хотел им дать понять, что они все вместе - маленькая советская колония в немецком городе - больше чем сослуживцы: они - друзья, единомышленники. Поэтому он и не сел за стол и не стал их расспрашивать сразу о прошлой работе и прочем, о чем полагается спрашивать в таких случаях. Он начал им сам рассказывать - о Лаутербурге и прилегающем районе, о разных немцах, виденных им за эти дни, о проблемах, стоявших перед комендатурой; он не скрыл от них и того обстоятельства, что немцы, и так боящиеся русских, - и не без оснований! - здесь, на этих территориях, особенно запуганы. Тут, к сожалению, не последнюю роль играла странная пропаганда, которую проводили оккупационные власти союзников.
Разговаривая, он, разумеется, наблюдал своих товарищей, оценивал их. Он заметил за свою недолгую, но полную впечатлений жизнь, что людей по внешности можно подразделить на несколько крупных категорий и что свойства характера каждой категории во многом сходны.
Майор Касаткин, присланный на должность заместителя коменданта, был приземист, большеголов и молчалив. Ему было лет под пятьдесят. Его красивое лицо с правильными чертами и спокойными глазами под тяжеловатыми веками производило впечатление честности, при некоторой сухости и прямолинейности. Улыбался он редко, но хорошо. Во всяком случае, во всей его основательной фигуре было нечто внушающее доверие.
Капитан Чегодаев был огромным детиной, слишком толстым для своих тридцати лет, с большим лицом, на котором все было маленьким - и глазки, и носик, и ротик. Он был смешлив и хотя теперь - при новом начальнике смеялся сдержанно, но не трудно было заметить, что в обычное время от его хохота дрожат стекла. Он был прислан на должность офицера по сельскому хозяйству и со смехом объявил об этом Лубенцову - со смехом потому, что до войны работал плановиком на предприятии. Правда, то был завод, производивший сельскохозяйственные машины, и это, по-видимому, и послужило причиной такого назначения.
Третий офицер - старший лейтенант Меньшов - до войны был работником сельского райкома комсомола, до того работал токарем по металлу, а сюда был прислан офицером по промышленности. Опять-таки явная несуразица, так как токарное дело он давно забыл, а в сельском хозяйстве разбирался прекрасно.
- Ладно, - решил Лубенцов. - Придется все сделать наоборот. Договорюсь с генералом сегодня же.
Между тем с завтраком не ладилось. Воронин и шофер Иван хлопотали, бегали, наконец вызвали Лубенцова в соседнюю комнату и сообщили, что есть нечего. Запасы кончились. Надо ехать в воинскую часть кое-что получить по аттестатам. В это время пришла Альбина, которая, узнав в чем дело, покровительственно улыбнулась и сказала:
- Здесь, в переулке, - немецкая харчевня. Хозяин ее, герр Пингель, будет счастлив кормить работников советской комендатуры.
Альбина поманила за собой Ивана и исчезла вместе с ним. Вскоре Иван вернулся с молоденькой девушкой в белом фартучке. Она несла поднос, покрытый салфеткой. То была форель на пару, местное блюдо - гордость этих изобиловавших горными речками мест.
Вслед за официанткой появился сам хозяин ресторана герр Пингель маленький хромой немец. Он рассыпался в любезностях и попросил составить меню на всю неделю, с тем чтобы ведать снабжением офицеров советской комендатуры. Говорил он весело, неназойливо, хотя, конечно, не преминул попросить лицензию на дополнительные закупки мяса, молока и хлеба для питания советских офицеров. Впрочем, это было вполне естественно.
Лубенцов посмотрел на его ногу и спросил:
- Были на фронте?
- Ранен на Восточном фронте, - сказал герр Пингель, вытянувшись во фронт и не без гордости, словно хвалил русских за это достижение.
- В какой армии вы были?
- Во Второй танковой.
- А, у Гейнца Гудериана!
- Так точно.
Вторая немецкая танковая армия генерал-полковника Гудериана была хорошо знакома Лубенцову.
На территории Советского Союза она прошла до линии Смоленск Рославль, потом была двинута на юг и участвовала в боях на Украине. Затем ее перебросили на Орел и дальше - на Тулу. Здесь она вместе с большим количеством техники и людей потеряла свой боевой пыл, которым гордился "быстроходный Гейнц" - так танкисты называли своего командующего. За отход без разрешения Гудериан был снят Гитлером и направлен в резерв главного командования сухопутных войск. А этот маленький герр Пингель был ранен под Тулой, обморозил себе ноги и попал в госпиталь.
Было странно, что этот человечек, имевший на своей совести немало человеческих жизней и разрушенных домов, стоит теперь у стола с салфеткой в руке - мирный, хромоногий, улыбающийся, довольно симпатичный, жизнелюбивый маленький немец. На его лице улыбка, но не заискивающая, а мудрая профессиональная улыбка ресторатора, угощающего своих клиентов.
Еще более странным было то, что Лубенцов не чувствовал к нему никакой враждебности. А ведь большие черные, чуть выпуклые глаза этого немца видели те самые города и села, которые видел Лубенцов в том же 1941 году. Он был башенным стрелком и хладнокровно наводил свою пушку на то, что было дорого Лубенцову, на соотечественников Лубенцова, которые Пингелю ничего дурного не сделали. Он, вероятно, чванился тем, что он родом из Лаутербурга, не ставя ни во что те чужие города, которые он захватывал, и людей, которые там жили.
А теперь Лубенцов был призван заботиться о благосостоянии этого немца и всех горожан Лаутербурга. И, может быть, необычайнее всего было то, что Лубенцов делал это так же старательно и обстоятельно, как за несколько месяцев до того убивал Пингеля и ему подобных.
Если Лубенцов после беседы с бывшим немецким танкистом как-то даже расчувствовался, то этого нельзя было сказать о майоре Касаткине, который слушал весь разговор, сурово поджав губы. Когда немец ушел, Касаткин посмотрел на Лубенцова исподлобья и сказал:
- Теперь они все хорошие.
Лубенцов несколько смутился - он расслышал в этих словах оттенок упрека и подумал, что упрек этот до некоторой степени справедлив, - нет пока никаких оснований умиляться по поводу того, что бывший танкист угощает своих бывших противников форелью.
Альбина тем временем вышла из комнаты и, вернувшись, сказала, что в приемной много народу и что с комендантом хочет говорить некая фрау Лютвиц. Альбина особенно напирала на эту самую фрау Лютвиц, так что у Лубенцова создалось впечатление, что ее нужно принять в первую очередь. Когда фрау Лютвиц вошла, - завтрак уже окончился и Воронин убрал со стола, - Лубенцов сразу узнал ее. Это была та самая немка, которая на днях снилась ему; он видел ее с майором Фрезером у горной гостиницы. Она тогда бросила бокал в пропасть и всплакнула - очевидно, по поводу ухода англичан.
Теперь она была чуть смущена или старалась казаться смущенной. Она была высока ростом, красива, хорошо сложена и изящно одета. Запах духов наполнил комнату. Она села и заговорила быстро, неожиданно громко и свободно, небрежно положив на зеленое сукно стола большую полную руку. Она говорила, и Лубенцов и остальные офицеры глядели на эту руку - очень белую и, если так можно выразиться о руке, томную, то есть несколько вяловатую, но не от рыхлости или слабости, а от расслабленности нарочитой и многообещающей. Она сидела, плотно и уютно положив одну ногу на другую. И хотя она что-то говорила, вкладывая в свои слова убежденность и даже горячность, однако чувствовалось, что она знает, что главное это не то, что она говорит, а то, как она сидит.
Касаткин закурил и стал глядеть в окно, чего нельзя было сказать о Меньшове и Чегодаеве, которые смотрели на женщину во все глаза.
Лубенцову стоило некоторого труда заговорить с ней официальным тоном, что он, впрочем, и сделал. Он не понял, чего, собственно, хочет от него эта женщина. В общем ее слова сводились к тому, что она привезла коменданту продукцию своего завода - старой фирмы, насчитывавшей уже около сотни лет и имевшей заслуги в германском экспорте. Привезла она ее "для проверки", как она выразилась.
- Какого завода? - спросил Лубенцов у Альбины.
- Она хозяйка ликерного завода. Это самый крупный здесь ликерный завод, - ответила Альбина очень быстро и деловито, и ее лицо стало при этом преувеличенно строгим. Говоря, она пошла навстречу пожилому немцу, который внес небольшой красивый ящик с красно-золотыми наклейками. Этот немец оказался не кто иной, как Кранц. Он был, надо сказать, порядочно смущен и, поставив ящик на стул у двери, принужденно поклонился, потом сразу отвернулся, давая понять, что в данном случае он только рабочая сила, а к затее заводчицы относится отрицательно. Он в самом деле отговаривал как мог фрау Лютвиц от этого дела, ссылаясь на то, что немного знает советского коменданта и уверен, что подполковник рассердится.
Лубенцов, поняв, в чем дело, действительно посерел от злости, но сдержался, вместо ответа вынул свою записную книжку и стал задавать вопросы. Ответы заводчицы он записывал. Он спросил, сколько литров выпускает завод ежесуточно; как снабжается сырьем; по каким ценам продает свою продукцию; сколько имеет рабочих и служащих; на сколько времени обеспечен спиртом. Записав все это, он сказал, чтобы завод продолжал, не снижая выработку, выпускать продукцию. Оккупационные власти окажут ему содействие. Злые желваки ходили по его щекам. Не исключена возможность, сказал он, что часть продукции оккупационные власти законтрактуют для своей внутриармейской торговли, в связи с чем заводу будет оказана помощь сырьем. Что касается его, Лубенцова, и его товарищей, то они не разбираются в этом производстве.
При последних словах Кранц торопливо поклонился и вместе с ящиком исчез в дверях. Фрау Лютвиц была очень напугана. Ее длинные ресницы растерянно заморгали, и она сразу помолодела, потому что потеряла самоуверенность и светский тон. Конечно, она считала, что все так получилось потому, что Лубенцов был не один. Она для того и взяла с собой Кранца, чтобы побеседовать с комендантом наедине, даже без переводчицы. Теперь она не знала, что сказать и как выпутаться из неприятного положения. Она сказала:
- Британская комендатура установила такой порядок. Я не имела представления... Прошу извинения.
Конечно, она сказала неправду. Британская комендатура таких порядков не устанавливала. Это сама фрау Лютвиц установила такой порядок во время пребывания здесь американцев, а затем англичан. Так или иначе - она своим женским умом поняла, что самое правильное свалить все на них. Она безошибочно определила, что русские подозрительны по отношению к своим союзникам. Она знала, что они имеют на то основания. Лубенцов, действительно готовый после всего, что он видел и слышал здесь, подозревать англичан в чем угодно, искренне поверил фрау Лютвиц.
- Ладно, ничего, - сказал он и даже проводил фрау Лютвиц до двери. После того как за ней закрылась дверь, он повернулся лицом к офицерам и сказал: - А жалко, ящик с хорошим ликером уплыл. - Он бросил лукавый взгляд на Чегодаева, который в ответ рассмеялся с явным сочувствием к его словам. - Вот вам, пожалуйста, капиталистическое окружение. - По ассоциации, хорошо понятой всеми, он спросил: - Где ваши семьи?
- Я холостяк, - сказал Меньшов.
- Жена в Москве, - ответил Чегодаев, - а детей пока нет.
- У меня семья в Костроме, - сказал Касаткин. - Четверо детей. - Он встал с места и стал шагать взад и вперед по комнате. - Вы, конечно, правильно поступили, - проговорил он. - Нельзя терять самообладания. Но, честно говоря, я бы не выдержал. Сволочь такая, взятку принесла. Бессовестная баба. Нет, все-таки надо было ей сказать.
- Вызывайте свои семьи, - сказал Лубенцов. - Я вот тоже хлопочу, чтобы мою жену демобилизовали. Обещают.
Альбина, до сих пор стоявшая молча, опершись руками на спинку стула, со своей обычной, несколько загадочной улыбкой, перестала улыбаться и сказала с поразившей Лубенцова бесцеремонностью:
- Не надоели вам еще ваши женушки? Там люди дожидаются приема.
Эти слова неожиданно поставили Лубенцова в сложное положение. Если бы Альбина сказала их ему наедине, он бы посмеялся и пошутил насчет того, что все девушки до замужества не любят, когда им говорят нежно о женах, потом, мол, взгляды меняются. Но сказанные здесь, в присутствии незнакомых людей, слова Альбины и резкий тон этих слов могли показаться признаком особых отношений между ней и Лубенцовым. Просто подчиненная не должна была и не могла говорить так. Он рассердился, но сдержался, покосился на Касаткина и неловко сострил:
- Придется вас выдать замуж, тогда вы не будете сердиться на всю замужнюю часть человечества.
Лубенцову предстояла поездка в Фихтенроде к майору Пигареву насчет регулярного снабжения бензином Лаутербурга и района. Приемом людей должен был заняться Касаткин. Альбина оделась, приготовившись сопутствовать Лубенцову, но он сказал ей сухо:
- Я поеду один. Там мне переводчик не нужен. Вы останетесь тут с майором Касаткиным.
Она сверкнула глазами, но промолчала. Впервые за эти дни он сел в машину без нее.
XVI
Как всегда наедине с Лубенцовым, Иван был разговорчив. Он хвалил немецкие дороги, потом спросил, как чувствует себя подполковник и нравится ли ему его работа. Лубенцов подумал и ответил, что нравится.
- А я вот хочу домой, - сказал Иван, помолчав.
- А тебе, может, отпуск дать? Сейчас отпуска солдатам разрешили.
Иван повернул к Лубенцову недоверчивое лицо. Ему трудно было поверить, что солдат может получить отпуск.
- Ты бы мне давно сказал, - продолжал Лубенцов. - Почему ты мне не говорил?
Иван неопределенно хмыкнул:
- Тут эта переводчица с вами была все время. Неудобно. Она вот домой не хочет. Ей здесь хорошо. Прижилась.
Вдали показался Фихтенроде - небольшой старинный городок. Он пострадал меньше, чем Лаутербург, от бомбежек и выглядел наряднее и оживленнее. Не без ревнивого чувства Лубенцов заметил, что с работами по очистке улиц от обломков тут дело обстоит благополучнее, чем у него в Лаутербурге. Непроезжих улиц, пожалуй, не было.
- Молодец Пигарев, - сказал Лубенцов.
Комендатура находилась тут в большом доме, значительно большем, чем дом на площади Лаутербурга, и все здесь, в комендатуре, было гораздо торжественнее, упорядоченнее. Внизу стоял рослый часовой, держа у ноги самозарядную винтовку с примкнутым штыком. Государственный флаг на шесте, сшитый из очень яркого плотного шелка, был раза в четыре больше лаутербургского. У входа помещалось бюро пропусков. Оказалось, что немцы здесь без пропуска не могут зайти в комендатуру.