Страница:
- Вы слишком скоро делаете выводы, товарищ старшина, - хмуро сказал Лубенцов. - У нас часто бывает - стоит кому-то на кого-то чего-нибудь сказать, как он сразу всем кажется подозрительным. Еще и не проверили ничего. Все одни слухи, видимость одна - и сразу же все начинают коситься. - Он задумался, затем сказал: - Ксения Андреевна тоже сообщила мне про связь Воробейцева с этим спекулянтом.
- Вот видите, - сказал Воронин. - Вы куда это собираетесь? - удивился он, видя, что Лубенцов надевает шинель.
- Прогуляюсь. Что-то голова болит.
- И я с вами пойду.
- Зачем? Скоро вернусь.
- Нет, я пойду с вами.
Они вышли вдвоем и медленно пошли по улице. Было сыро и холодно.
- Погодка для прогулок, - пробурчал Воронин.
- Иди домой. Я к Касаткину хочу зайти.
- И я с вами, - сказал Воронин.
- Надо было позвонить предварительно, - пробормотал Лубенцов. Который час?
- Около двенадцати. Может, на завтра отложите?
Лубенцов промолчал и продолжал идти дальше. Наконец они дошли до дома, где жил Касаткин. Лубенцов постоял около двери, потом решительно нажал на звонок. Послышались шаги. Дверь открыл Касаткин. Он был одет в украинскую рубашку, гражданские брюки навыпуск и комнатные туфли, обшитые мехом. Лубенцов еле узнал его. Обеспокоенная поздним звонком, появилась Анастасия Степановна - высокая полная женщина с белым, несколько рыхлым лицом. Она была одета в яркий халат. Из-за этого халата тотчас же выглянули два уморительных маленьких Касаткина - мальчики лет по восемь десять, с точно такими же волосами ежиком, как у отца, и вообще похожие на него необыкновенно. Они выглядели ничуть не сонными.
- Спать, спать, - закричала на них Анастасия Степановна, делая большие глаза и тут же, без всякого перехода, улыбнувшись Лубенцову широкой улыбкой, обнажившей два ряда белейших мелких зубов и образовавшей на ее толстых щеках две милейшие ямочки. Но Касаткин зашикал на нее, потому что заметил в выражении лица Лубенцова, да и просто понял по его позднему приходу, что случилось нечто необычное. Она встревоженно взглянула на того и другого и исчезла за дверью вместе с детьми.
- Я вас здесь подожду, - сказал Воронин, усаживаясь на стул в прихожей и вынимая пачку сигарет.
Оставшись с Касаткиным без свидетелей, Лубенцов рассказал ему все, что узнал от Воронина и от Ксении. Касаткин сразу же, как раньше Воронин, сказал, что Воробейцев давно ему не нравится. Как и Воронину, Лубенцов возразил Касаткину, что русский мужик задним умом крепок и что сейчас нужны не рассуждения, а срочное расследование. Расследование он поручает Касаткину и настаивает на том, чтобы оно проходило совершенно секретно.
- Как бы то ни было, - сказал Касаткин твердо, - мы с вами слишком слабо реагировали на случаи нарушения дисциплины со стороны Воробейцева... и, между прочим, со стороны Чохова. А такие случаи были. Достаточно вспомнить историю с прогулом. Потом Воробейцев неоднократно опаздывал на работу, относился к ней с недостаточным рвением, плохо посещал кружок по изучению истории партии...
- Ах, да это все ведь мелочи! - не без досады воскликнул Лубенцов. Чегодаев тоже плохо посещал кружок! Какая связь между этим и темными коммерческими махинациями! Этак и до абсурда дойти недалеко. - Он промолчал, закурил и сказал уже спокойно: - Надеюсь, все это сильно преувеличено. Я тоже не питаю особых симпатий к Воробейцеву, и в этом смысле я вас понимаю. Но собственные симпатии и антипатии в таких делах могут только ввести в заблуждение. - Он опять минуту помолчал, затем спросил: - Ну как Анастасия Степановна? Нравится ей здесь? Не жалеет, что приехала? Трудно вначале в незнакомой стране...
- Стерпится - слюбится, - сказал Касаткин. - Насчет Меркера я свяжусь с полицией.
Наконец они вышли в прихожую. Воронин встал и снял с вешалки шинель. Все трое постояли минуту молча.
- Вот какие дела, - сказал наконец Лубенцов, покачал головой и пошел к выходу.
XI
После ухода Лубенцова Касаткин вызвал к себе Ксению и Иоста. Начальник полиции уже лег спать, но сразу же оделся и через пятнадцать минут был на месте: немцы давно усвоили, что для комендатуры нет ни дня, ни ночи; вначале они пугались при ночных вызовах, а потом привыкли.
Касаткин навел справки о Меркере и велел установить за его квартирой наблюдение, причем предупредил Иоста, что для этой цели следует отобрать самых проверенных людей, на которых можно вполне положиться, все происходящее в квартире Меркера должно стать известно полиции. Все посетители, все дела "малины" должны находиться под неусыпным надзором. За каждым человеком, посещающим квартиру Меркера, в свою очередь, должна быть установлена слежка, все равно, кто бы ни был этот посетитель и какое бы место он ни занимал, скажем, в магистрате или где бы то ни было.
Напоследок Касаткин потребовал от Иоста, чтобы полиция докладывала свои наблюдения каждые два часа, но ни в коем случае не по телефону, а только лично.
С этим он отпустил Иоста. Спать он не хотел, так как вся история глубоко взволновала его. Ксения тоже не подымалась уходить, несмотря на то что Анастасия Степановна то и дело просовывала голову в дверь и глядела красноречивыми глазами на мужа.
- Постелите мне здесь на диване, - наконец сказала ей Ксения.
- Да, да, - обрадовался Касаткин. - Спите тут, а как Иост явится, я вас разбужу.
В три часа ночи приехал Иост. Ничего особенного за это время не случилось. Свет у Меркера до сих пор горел, пробиваясь сквозь густые шторы, но это, разумеется, ничего не значило.
В пять часов утра Иост опять не смог сообщить ничего особенного, кроме того, что свет у Меркера погас полчаса назад. Наблюдающие полицейские заняли хорошую позицию в противоположном доме, у одного железнодорожника, который там жил, а теперь находился на дежурстве. Как парадный ход, так и черный были под наблюдением.
В течение следующего дня Иост каждые два часа приезжал в комендатуру, и к концу дня составился солидный список людей, приходивших к Меркеру и уходивших от него. Это были большей частью местные коммерсанты, в том числе владелец ликерного завода Лютвиц, хозяин меховой фирмы Рабе и другие. Некоторый интерес представило то обстоятельство, что дважды за день у Меркера побывал бывший помещик Аренсберг, который недавно куда-то исчез из поля зрения полиции и теперь вот объявился таким образом.
В три часа дня Касаткин и Иост пришли к Лубенцову доложить о принятых мерах. Лубенцов решил, что меры недостаточные, так как неизвестно, что происходит в самой квартире. Иост сказал, что постарается, но это ему удалось только на следующий день. Он послал на квартиру Меркера исправить телефон, который Меркеру нарочно испортили, потом газовую колонку.
Главное случилось в половине одиннадцатого вечера, когда из квартиры Меркера вышел незнакомый полицейским человек с красным лицом, одетый в светлое полупальто с воротником из цигейки. Иосту дали об этом немедленно знать. По всем приметам, это был тот самый "генерал Вервольфа", которого столько времени разыскивали полиция и советская контрразведка. Агент, следивший за ним, упустил его из виду на одном из перекрестков, за что получил неслыханный нагоняй лично от заместителя коменданта майора Касаткина, а потом от Иоста.
Лубенцова в этот день не было в городе, так как он выехал по вызову генерала Куприянова в Альтштадт. Там он, между прочим, попросил дать Себастьяну пропуск в западную зону. Куприянов вначале и слушать не захотел про это. После истории с Вильдапфелем он был полон недоверия вообще ко всем профессорам на свете. Однако Лубенцов с горячностью отстаивал свою точку зрения и сказал, что нельзя запрещать честному человеку что-нибудь делать на том основании, что нечестный сделал худо. Он рассказал Куприянову о своем разговоре с Себастьяном, а также о том, что дочь Себастьяна остается. Куприянов стал колебаться и наконец согласился. Лубенцов попросил его лично позвонить профессору и сказать о том, что не имеет возражений против отставки Себастьяна с должности ландрата, а также против его поездки к сыну на неделю. Переводчик, передавший все это по телефону Себастьяну, добавил под диктовку Куприянова, что университет с нетерпением ждет возвращения профессора и начала курса химии: этот курс профессор должен будет читать перед новыми студентами - немецкой молодежью из самых широких демократических слоев.
Слова благодарности Себастьяна были тут же переданы переводчиком генералу. Слова эти, полные самых трогательных выражений, были сказаны, по всей видимости, от души. Куприянов совсем успокоился и пробурчал:
- Ох, Лубенцов, подведешь ты меня под трибунал...
Вернувшись из Альтштадта и узнав от Касаткина последние известия о "малине" (это слово с легкой руки Воронина стало условным для обозначения дела Меркера), Лубенцов немедленно поехал в полицию вместе со своим заместителем.
- Этого человека надо было немедленно арестовать, - сказал Лубенцов полицейским чинам. - Даже по самому отдаленному подозрению. Тут вы сильно промазали, господа. И вообще непонятно, как может он скрываться в городе. Если бы полиция хорошо работала, такой человек не мог бы скрыться. Где ваша массовая база? Где поддержка населения? Неужели вы думаете, что полиция может обойтись только своими силами? Нет, товарищи, простите господа... Впрочем, ладно. Что вы думаете насчет обыска у Меркера? Внезапного обыска? Как бы он не заметил, что за ним наблюдают. Тогда все станет гораздо более трудным.
Не успели Лубенцов с Касаткиным вернуться в комендатуру, как туда же приехал Иост и очень смущенно, разводя руками и как бы извиняясь, сообщил, что они уже собирались делать обыск, но в квартиру к Меркеру в это время приехал на машине офицер комендатуры капитан Воробейцев. Он там пробыл с час и ушел, неся в руке чемодан. Сойдя вниз, он сел в свою машину - новый спортивный "нэш", на днях зарегистрированный им в полиции, - и уехал. Кстати, регистрация была незаконная, так как советские военнослужащие обязаны были регистрировать свои машины в органах Советской Администрации, а не в немецкой полиции.
- Надо было делать обыск, - сказал Лубенцов, досадливо махнув рукой.
- А Меркера что? - спросил Иост. - Арестовать?
- Арестовать, - сказал Касаткин.
- А может быть, этот краснолицый еще туда вернется? - заколебался Иост.
- Ладно, подождем еще часа два, до позднего вечера. В одиннадцать часов действуйте. Я пришлю вам нескольких автоматчиков. И Воронин придет с ними.
В одиннадцать часов был произведен обыск и были арестованы Меркер, его жена и некая девица. При обыске нашли несколько тысяч американских долларов, много драгоценностей, продуктов питания и других товаров, три американских пропуска в западную зону с пустыми местами для фамилий, план города Лаутербурга с крестиками на тех местах, где располагались советские посты охраны; на обороте этого плана находился список населенных пунктов, где стояли советские гарнизоны, с надписями; "возможно, штаб полка", "возможно, полк", "возможно, штаб дивизии", "артиллерийская часть" и так далее. Среди прочих бумаг нашли большую любительскую фотографию Лубенцова, на обороте которой были кратко описаны его приметы.
Одновременно с Меркером в разных частях города были задержаны некоторые из его посетителей, в том числе помещик Аренсберг, которого полиция разыскивала давно.
Бумаги, захваченные у Меркера при обыске, привезли в комендатуру. Лубенцов, Касаткин, Яворский и Ксения сели их рассматривать. Дежурному было велено никого не пропускать в кабинет. Углубленный в чтение бумаг, Лубенцов тем не менее услышал, как Касаткин, приоткрыв дверь, велит дежурному прислать сюда двух автоматчиков и командира комендантского взвода.
- Зачем они вам? - спросил Лубенцов, подняв глаза на Касаткина.
Касаткин повернул к нему лицо, бесшумно прикрыл дверь и, подойдя к столу, сказал:
- Арестовать Воробейцева.
- По-моему, не надо спешить, - сказал Лубенцов, подымаясь с места. Нет, нет, Иван Митрофанович. Не будем делать необдуманных шагов. Вызовем его, побеседуем, выясним. Воробейцев просто доставал через этого поганца что-нибудь вроде машины, фотоаппарата и, разумеется, не знал, что за птица этот Меркер. Вы ведь не думаете, что Воробейцев - враг. Или думаете?
- Надо его арестовать, - сказал Касаткин.
- Надо разобраться, - возразил Лубенцов. - Яворский, скажите дежурному, чтобы вызвали Воробейцева.
Яворский ушел и сразу вернулся.
Воцарилось молчание, нарушаемое только шелестом бумаги.
- Я в партии не первый год, - высоким ненатуральным голосом заговорил Касаткин. - Я был в партии тогда, когда вы, может быть, еще состояли пионером. Я требую, чтобы вы считались с моим мнением. Вы чересчур самонадеянны и думаете, что понимаете больше всех.
Лицо Лубенцова залилось краской, потом побледнело, но он сказал почти мягко:
- Такие вещи лучше говорить наедине.
- Да, да, - пробормотал Касаткин и отошел к окну.
Ксения встала и вышла из комнаты. Яворский вспотел, покраснел, тоже поднялся и хотел выйти, но Лубенцов остановил его.
- Что ж, говорите, говорите теперь, - сказал Лубенцов. - Я готов выслушать все, что вы мне скажете. И заранее говорю вам, что буду рассматривать наш разговор не как разговор начальника с подчиненным, а как обмен мнениями двух членов партии. Поэтому выкладывайте. Давайте, давайте. Лучше сказать, чем таить в себе. Я ведь впервые слышу от вас эти обвинения. А я-то думал, что мы живем душа в душу.
В дверь просунулась голова дежурного.
- Командир взвода и автоматчики прибыли в ваше распоряжение! - громко доложил он, щелкнув каблуками.
- Отставить, - сказал Лубенцов. - Пусть идут отдыхать. Воробейцева вызвать ко мне.
Дежурный скрылся.
- Вы обязаны считаться с мнением других товарищей, - негромко сказал Касаткин. - Вы не должны думать, что все вам открыто, что вы все знаете...
Слушая, Лубенцов покачивал головой, полный искреннего удивления, еще более сильного, чем испытываемая им обида. А он-то думал все время, что по всем вопросам советуется с Касаткиным, почти ничего не делает без его совета и что между ними существуют самые правильные, какие только могут быть, служебные и товарищеские взаимоотношения. Лубенцов редко, только в крайнем случае, принимал с ним тон начальника, всегда подчеркивал, что их служебные отношения в конце концов дело случайное и что с таким же успехом он мог быть подчиненным Касаткина, как и начальником его. Но теперь он думал, что, может быть, Касаткин прав, может быть, он, Лубенцов, не все делал для того, чтобы создать правильную, товарищескую атмосферу в комендатуре. Легче всего было решить для себя, что Касаткин, не ощущая над собой твердой руки, "распустился", "зазнался не по чину" и так далее. Но Лубенцов по характеру своему был склонен при подобных конфликтах выискивать и свою вину.
- Если вы правы, - сказал он с обезоруживающей простотой, - значит, я виноват. И я все это обдумаю. Во всяком случае, можете быть уверены в том, что я вас высоко ценю и ваше мнение для меня всегда имело большое значение. Но не могу же я с вами всегда соглашаться!
Касаткин что-то пробормотал и вышел. Снова вошла Ксения, ждавшая окончания разговора в приемной. Была уже поздняя ночь.
- Воробейцева вызвали? - спросил у нее Лубенцов.
- Не могут его нигде найти, - сказала Ксения, недобро усмехнувшись. Разве его вечером найдешь?
На рассвете приехали из Альтштадта офицеры контрразведки. Они вместе с Касаткиным весь день допрашивали арестованных.
Вечером, когда они собрались в кабинете Лубенцова для подведения итогов, дверь широко распахнулась, и на пороге появился генерал Куприянов. Все встали. Он вошел быстрыми шагами, остановился посреди комнаты, снял фуражку, положил ее на стол, сел и спросил:
- Где Воробейцев?
- А что? - растерянно сказал Лубенцов. - Вызвать его? - И он сделал два шага к двери, чтобы отдать распоряжение о вызове Воробейцева.
- Можете не трудиться, - сказал генерал. Он тяжело сидел на стуле и казался очень старым. - Можете не трудиться, - повторил он. - Ваш Воробейцев вчера сбежал. Он изменил родине. Сегодня в шестнадцать часов он выступал по радио во Франкфурте-на-Майне. Вот что он говорил. - И генерал бросил на стол скомканную бумажку.
XII
С пронзительной отчетливостью увидел Лубенцов в эти мгновения все, что обычно скользит, не задерживаясь, на поверхности сознания: тонкие морщины на сгибах пальцев больших рук генерала Куприянова; чуть колышущуюся тень люстры, потревоженной тяжелыми шагами генерала; чуть раскачивающуюся, как маятник, медную бляшку, привязанную витой веревочкой к кольцу ключа, вставленного в замок тяжелой темно-коричневой с черными прожилками двери. Эта внезапно появившаяся поразительная острота видения мелких подробностей как бы спасала его от лицезрения того большого и страшного, что произошло только что. Она рассеивала его внимание и не давала сосредоточиться на самом главном. Можно сказать, что сердце его исходило каплями крови вместо того, чтобы кровь хлынула мгновенным и необратимым потоком. Меньше всего он в эти мгновенья думал о Воробейцеве как о человеке, с которым был знаком, который жил бок о бок с ним. Мысли о себе, о своей роли во всем этом и обо всех последствиях тоже еще не приходили ему в голову. Он думал обо всем случившемся отвлеченно, как о чем-то необычайно уродливом, противоестественном и отвратительном, что вдруг соприкоснулось с ним и отравило ему жизнь надолго, может быть, навсегда. На первых порах он готов был не поверить в то, что случилось, слишком чудовищно выглядело это в его глазах. Он не верил в государственную измену того человека - кто бы он ни был, - как не верят в смерть близких людей. Пусть тот человек - кто бы он ни был - был даже не человеком, а лягушкой, жабой, но даже от жабы нельзя было ожидать, что она залает по-собачьи. Да, это было страшно именно своей противоестественностью, несуразностью, невозможностью. Он вначале до того не поверил в реальность происшедшего, что мгновенье ожидал, что вот-вот откроется дверь и тот войдет - и все окажется бредом. Это было бы действительно реально, действительно так, как должно быть. Ему вдруг на мгновенье пришла в голову ненормальная мысль, что если закрыть глаза и пойти по всем комнатам Дома на площади, щупая воздух, как слепой, то обязательно напорешься, не можешь не напороться на того, который сбежал, сбежал в то время, как личное дело его с фотокарточкой и анкетой мирно лежит в несгораемом шкафу среди других личных дел и анкет.
Как натура в высшей степени деятельная, Лубенцов хотел что-то делать, что-то предпринять и ужас оттого, что ничего сделать и ничего предпринять нельзя, глубоко потряс его.
Между тем глаза его видели все окружающее с той же поразительной отчетливостью. И слова, которые говорились вокруг, и слова, которые говорил он сам, - а он все-таки говорил, и притом довольно спокойным голосом, - воспринимались им тоже с необыкновенной ясностью. Его слух улавливал не только то, что говорилось, но и то, что стояло за всеми словами, что подразумевалось, и он даже знал наперед, какие слова последуют затем.
Надо было что-нибудь делать; пусть будет видимость дела, но что-нибудь надо делать. Вместе с контрразведчиками Лубенцов сел в машину и поехал в дом, где раньше жил Воробейцев. Они поднялись по лестнице. Дверь, за которой когда-то жил Воробейцев, была заперта. За ключами к хозяину решили не ходить, и Лубенцов при помощи других с силой нажал на дверь и сорвал замок.
Дверь открылась, и на вошедших пахнуло спертым, прокисшим, тяжелым воздухом, таким же отвратительным, как все то, что случилось. И Лубенцову подумалось, что такой воздух тут стоял всегда, потому что не мог тот человек жить в другом воздухе. Он, тот человек, ходил среди всех и чувствовал себя в том воздухе, которым дышали все, так же плохо, как рыба на песке, и он, вероятно, при первой же возможности спасался сюда, в эту полутемную комнату, наполненную тем воздухом, которым он мог дышать привольно.
Дело объяснилось тем, что Воробейцев запер в комнате собаку большого слюнявого "боксера", который, заслышав людей, завилял обрубком хвоста. Пока делали обыск, Лубенцов смотрел в выпученные глаза собаки, словно хотел в них прочитать правду о том человеке, который тут жил. И Лубенцов испытывал глупое, но сильное желание, чтобы этот пес мог заговорить и рассказать, объяснить, как все это могло произойти.
Холодное оцепенение понемногу овладевало Лубенцовым, напоминая паралич, - так немыслимо казалось ему двинуть рукой или ногой. Он стоял, прислонившись к стене, и невидящими глазами смотрел на людей, которые выдвигали и задвигали ящики, раскрывали и закрывали дверцы шкафов, выкидывали на пол флаконы, тряпки, переплетенные в кожу бювары. Он равнодушно смотрел на все это, только где-то в глубине души удивляясь изобилию вещей, никому не нужных, но, по-видимому, собираемых в свое время старательно и любовно, со знанием дела и со страстью почти коллекционерской.
Обыск кончился. Люди поодиночке скрывались в ванной и долго мыли там руки, потом возвращались, садились, закуривали. Не садился только один Лубенцов; ему казалось невозможным сесть на стул, на котором вчера еще, может быть, сидел тот.
- Ничего особенного? - спросил он.
- Да нет. Ничего особенного, - ответил один из офицеров. - Вещей много нахватал. Мужских и дамских, всяких.
- Все бросил, - сказал другой офицер из другого угла комнаты. Видно, увез с собой только самое ценное.
- Пил сильно, - сказал третий, сидевший посреди комнаты у стола.
Да, повсюду в квартире валялись пустые бутылки. Их тут было не меньше сотни, разной формы и с разными наклейками. Похабные игрушки, неприличные открытки лежали тут и там.
Стряхнув с себя оцепенение, Лубенцов вышел, сел в машину и поехал в комендатуру. Кругом стояла непроглядная ночь без единого просвета на небе. Город спал крепким предрассветным сном, и Лубенцову, думавшему все об одном и том же, вдруг стало стыдно перед этим городом и жителями его за то, что произошло в Доме на площади. Он застонал, как от физической боли, но, вспомнив о шофере, раза два неестественно кашлянул.
У него все-таки хватило сил доложить о результатах обыска генералу Куприянову, который все еще не уехал и сидел все в том же кожаном пальто в кабинете Лубенцова. Выслушав доклад, Куприянов встал, сухо простился и уехал.
Наконец Лубенцов остался в одиночестве. И только в одиночестве он со всей силой ощутил глубину своего позора. Он никогда еще не чувствовал себя таким глубоко несчастным.
Посидев с полчаса, он заставил себя вызвать дежурного и велел принести все личные дела офицеров комендатуры. Пока вызывали офицера, ведавшего секретной частью, Лубенцову вдруг захотелось пойти вниз, к солдатам. Он не давал себе отчета, почему в нем возникло такое желание. Он сошел вниз и вскоре очутился в большой комнате, служившей клубным помещением. Там, разумеется, никого не было. Он зажег свет. Все тут находилось в образцовом порядке. Русские книги, брошюры и уставы в стеклянных шкафах. Свежий, утром только выпущенный "Боевой листок". Доска приказов. Плакаты с изображением частей стрелкового оружия. Большие портреты членов правительства и портреты русских писателей. Вся обыденная обстановка небольшого, но хорошо поставленного красноармейского клуба внесла в сердце Лубенцова еще большее смятение, потому что контраст этого спокойного и достойного бытия людей с тем, с чем он сегодня столкнулся, был до невозможности разителен.
Он услышал за стеной разговор и остановился у входа в караульное помещение, освещенное неярким светом настольной лампы. Здесь сидело несколько солдат, готовившихся сменить караульных. Они негромко разговаривали. Один из них рассказывал о полученном накануне письме из Великих Лук, откуда он был родом. Другой ругательски ругал правление своего колхоза в Днепропетровской области за то, что не успели вовремя убрать картофель, который так и остался под снегом. Третий рассуждал о том, что сейчас, когда на родину вернутся демобилизованные, дела повсюду пойдут лучше.
Потом заговорил сержант Веретенников. Он рассказал о путешествии, совершенном им и еще пятью солдатами из Белоруссии на Гарц. Он говорил неторопливо и образно, и от его рассказа повеяло воздухом больших дорог и запахом хвои и солнца.
- Одно нарушение мы сделали в Польше, - сказал он, помолчав. - Нам положено было поскорее догонять свою часть, а мы остановились в одной деревне. Несколько дней повозились там, да... Домик строили... Вообще мы были даже не солдатами, а совсем свободными людьми, делали все, что хотели.
Лубенцов отошел от двери и опять поднялся наверх. Здесь он послонялся по пустым комнатам, затем пошел в свой кабинет. На столе у него уже лежала гора папок. Он стал их перебирать, ища ту папку. Ему представлялось, что той папки здесь нет, раз нет человека, на которого она составлена.
Но папка была на месте и ничем внешне не отличалась от других.
Лубенцов долго просматривал и перечитывал личное дело Воробейцева. Перечитывал и удивлялся формальности, с какой составляется анкета, и тому, что она ровно ни о чем не говорит. Она фиксирует внешние обстоятельства жизни человека, но о самом важном, о самом сокровенном она молчит, как глухонемая. Более того, она самим своим наличием усыпляет бдительность, успокаивает, располагает к дремоте, как бы намекая на то, что человек, которому она посвящена, не ходит по земле, а в плоско-бумажном виде благочинно стоит в несгораемом шкафу среди других таких же.
- Вот видите, - сказал Воронин. - Вы куда это собираетесь? - удивился он, видя, что Лубенцов надевает шинель.
- Прогуляюсь. Что-то голова болит.
- И я с вами пойду.
- Зачем? Скоро вернусь.
- Нет, я пойду с вами.
Они вышли вдвоем и медленно пошли по улице. Было сыро и холодно.
- Погодка для прогулок, - пробурчал Воронин.
- Иди домой. Я к Касаткину хочу зайти.
- И я с вами, - сказал Воронин.
- Надо было позвонить предварительно, - пробормотал Лубенцов. Который час?
- Около двенадцати. Может, на завтра отложите?
Лубенцов промолчал и продолжал идти дальше. Наконец они дошли до дома, где жил Касаткин. Лубенцов постоял около двери, потом решительно нажал на звонок. Послышались шаги. Дверь открыл Касаткин. Он был одет в украинскую рубашку, гражданские брюки навыпуск и комнатные туфли, обшитые мехом. Лубенцов еле узнал его. Обеспокоенная поздним звонком, появилась Анастасия Степановна - высокая полная женщина с белым, несколько рыхлым лицом. Она была одета в яркий халат. Из-за этого халата тотчас же выглянули два уморительных маленьких Касаткина - мальчики лет по восемь десять, с точно такими же волосами ежиком, как у отца, и вообще похожие на него необыкновенно. Они выглядели ничуть не сонными.
- Спать, спать, - закричала на них Анастасия Степановна, делая большие глаза и тут же, без всякого перехода, улыбнувшись Лубенцову широкой улыбкой, обнажившей два ряда белейших мелких зубов и образовавшей на ее толстых щеках две милейшие ямочки. Но Касаткин зашикал на нее, потому что заметил в выражении лица Лубенцова, да и просто понял по его позднему приходу, что случилось нечто необычное. Она встревоженно взглянула на того и другого и исчезла за дверью вместе с детьми.
- Я вас здесь подожду, - сказал Воронин, усаживаясь на стул в прихожей и вынимая пачку сигарет.
Оставшись с Касаткиным без свидетелей, Лубенцов рассказал ему все, что узнал от Воронина и от Ксении. Касаткин сразу же, как раньше Воронин, сказал, что Воробейцев давно ему не нравится. Как и Воронину, Лубенцов возразил Касаткину, что русский мужик задним умом крепок и что сейчас нужны не рассуждения, а срочное расследование. Расследование он поручает Касаткину и настаивает на том, чтобы оно проходило совершенно секретно.
- Как бы то ни было, - сказал Касаткин твердо, - мы с вами слишком слабо реагировали на случаи нарушения дисциплины со стороны Воробейцева... и, между прочим, со стороны Чохова. А такие случаи были. Достаточно вспомнить историю с прогулом. Потом Воробейцев неоднократно опаздывал на работу, относился к ней с недостаточным рвением, плохо посещал кружок по изучению истории партии...
- Ах, да это все ведь мелочи! - не без досады воскликнул Лубенцов. Чегодаев тоже плохо посещал кружок! Какая связь между этим и темными коммерческими махинациями! Этак и до абсурда дойти недалеко. - Он промолчал, закурил и сказал уже спокойно: - Надеюсь, все это сильно преувеличено. Я тоже не питаю особых симпатий к Воробейцеву, и в этом смысле я вас понимаю. Но собственные симпатии и антипатии в таких делах могут только ввести в заблуждение. - Он опять минуту помолчал, затем спросил: - Ну как Анастасия Степановна? Нравится ей здесь? Не жалеет, что приехала? Трудно вначале в незнакомой стране...
- Стерпится - слюбится, - сказал Касаткин. - Насчет Меркера я свяжусь с полицией.
Наконец они вышли в прихожую. Воронин встал и снял с вешалки шинель. Все трое постояли минуту молча.
- Вот какие дела, - сказал наконец Лубенцов, покачал головой и пошел к выходу.
XI
После ухода Лубенцова Касаткин вызвал к себе Ксению и Иоста. Начальник полиции уже лег спать, но сразу же оделся и через пятнадцать минут был на месте: немцы давно усвоили, что для комендатуры нет ни дня, ни ночи; вначале они пугались при ночных вызовах, а потом привыкли.
Касаткин навел справки о Меркере и велел установить за его квартирой наблюдение, причем предупредил Иоста, что для этой цели следует отобрать самых проверенных людей, на которых можно вполне положиться, все происходящее в квартире Меркера должно стать известно полиции. Все посетители, все дела "малины" должны находиться под неусыпным надзором. За каждым человеком, посещающим квартиру Меркера, в свою очередь, должна быть установлена слежка, все равно, кто бы ни был этот посетитель и какое бы место он ни занимал, скажем, в магистрате или где бы то ни было.
Напоследок Касаткин потребовал от Иоста, чтобы полиция докладывала свои наблюдения каждые два часа, но ни в коем случае не по телефону, а только лично.
С этим он отпустил Иоста. Спать он не хотел, так как вся история глубоко взволновала его. Ксения тоже не подымалась уходить, несмотря на то что Анастасия Степановна то и дело просовывала голову в дверь и глядела красноречивыми глазами на мужа.
- Постелите мне здесь на диване, - наконец сказала ей Ксения.
- Да, да, - обрадовался Касаткин. - Спите тут, а как Иост явится, я вас разбужу.
В три часа ночи приехал Иост. Ничего особенного за это время не случилось. Свет у Меркера до сих пор горел, пробиваясь сквозь густые шторы, но это, разумеется, ничего не значило.
В пять часов утра Иост опять не смог сообщить ничего особенного, кроме того, что свет у Меркера погас полчаса назад. Наблюдающие полицейские заняли хорошую позицию в противоположном доме, у одного железнодорожника, который там жил, а теперь находился на дежурстве. Как парадный ход, так и черный были под наблюдением.
В течение следующего дня Иост каждые два часа приезжал в комендатуру, и к концу дня составился солидный список людей, приходивших к Меркеру и уходивших от него. Это были большей частью местные коммерсанты, в том числе владелец ликерного завода Лютвиц, хозяин меховой фирмы Рабе и другие. Некоторый интерес представило то обстоятельство, что дважды за день у Меркера побывал бывший помещик Аренсберг, который недавно куда-то исчез из поля зрения полиции и теперь вот объявился таким образом.
В три часа дня Касаткин и Иост пришли к Лубенцову доложить о принятых мерах. Лубенцов решил, что меры недостаточные, так как неизвестно, что происходит в самой квартире. Иост сказал, что постарается, но это ему удалось только на следующий день. Он послал на квартиру Меркера исправить телефон, который Меркеру нарочно испортили, потом газовую колонку.
Главное случилось в половине одиннадцатого вечера, когда из квартиры Меркера вышел незнакомый полицейским человек с красным лицом, одетый в светлое полупальто с воротником из цигейки. Иосту дали об этом немедленно знать. По всем приметам, это был тот самый "генерал Вервольфа", которого столько времени разыскивали полиция и советская контрразведка. Агент, следивший за ним, упустил его из виду на одном из перекрестков, за что получил неслыханный нагоняй лично от заместителя коменданта майора Касаткина, а потом от Иоста.
Лубенцова в этот день не было в городе, так как он выехал по вызову генерала Куприянова в Альтштадт. Там он, между прочим, попросил дать Себастьяну пропуск в западную зону. Куприянов вначале и слушать не захотел про это. После истории с Вильдапфелем он был полон недоверия вообще ко всем профессорам на свете. Однако Лубенцов с горячностью отстаивал свою точку зрения и сказал, что нельзя запрещать честному человеку что-нибудь делать на том основании, что нечестный сделал худо. Он рассказал Куприянову о своем разговоре с Себастьяном, а также о том, что дочь Себастьяна остается. Куприянов стал колебаться и наконец согласился. Лубенцов попросил его лично позвонить профессору и сказать о том, что не имеет возражений против отставки Себастьяна с должности ландрата, а также против его поездки к сыну на неделю. Переводчик, передавший все это по телефону Себастьяну, добавил под диктовку Куприянова, что университет с нетерпением ждет возвращения профессора и начала курса химии: этот курс профессор должен будет читать перед новыми студентами - немецкой молодежью из самых широких демократических слоев.
Слова благодарности Себастьяна были тут же переданы переводчиком генералу. Слова эти, полные самых трогательных выражений, были сказаны, по всей видимости, от души. Куприянов совсем успокоился и пробурчал:
- Ох, Лубенцов, подведешь ты меня под трибунал...
Вернувшись из Альтштадта и узнав от Касаткина последние известия о "малине" (это слово с легкой руки Воронина стало условным для обозначения дела Меркера), Лубенцов немедленно поехал в полицию вместе со своим заместителем.
- Этого человека надо было немедленно арестовать, - сказал Лубенцов полицейским чинам. - Даже по самому отдаленному подозрению. Тут вы сильно промазали, господа. И вообще непонятно, как может он скрываться в городе. Если бы полиция хорошо работала, такой человек не мог бы скрыться. Где ваша массовая база? Где поддержка населения? Неужели вы думаете, что полиция может обойтись только своими силами? Нет, товарищи, простите господа... Впрочем, ладно. Что вы думаете насчет обыска у Меркера? Внезапного обыска? Как бы он не заметил, что за ним наблюдают. Тогда все станет гораздо более трудным.
Не успели Лубенцов с Касаткиным вернуться в комендатуру, как туда же приехал Иост и очень смущенно, разводя руками и как бы извиняясь, сообщил, что они уже собирались делать обыск, но в квартиру к Меркеру в это время приехал на машине офицер комендатуры капитан Воробейцев. Он там пробыл с час и ушел, неся в руке чемодан. Сойдя вниз, он сел в свою машину - новый спортивный "нэш", на днях зарегистрированный им в полиции, - и уехал. Кстати, регистрация была незаконная, так как советские военнослужащие обязаны были регистрировать свои машины в органах Советской Администрации, а не в немецкой полиции.
- Надо было делать обыск, - сказал Лубенцов, досадливо махнув рукой.
- А Меркера что? - спросил Иост. - Арестовать?
- Арестовать, - сказал Касаткин.
- А может быть, этот краснолицый еще туда вернется? - заколебался Иост.
- Ладно, подождем еще часа два, до позднего вечера. В одиннадцать часов действуйте. Я пришлю вам нескольких автоматчиков. И Воронин придет с ними.
В одиннадцать часов был произведен обыск и были арестованы Меркер, его жена и некая девица. При обыске нашли несколько тысяч американских долларов, много драгоценностей, продуктов питания и других товаров, три американских пропуска в западную зону с пустыми местами для фамилий, план города Лаутербурга с крестиками на тех местах, где располагались советские посты охраны; на обороте этого плана находился список населенных пунктов, где стояли советские гарнизоны, с надписями; "возможно, штаб полка", "возможно, полк", "возможно, штаб дивизии", "артиллерийская часть" и так далее. Среди прочих бумаг нашли большую любительскую фотографию Лубенцова, на обороте которой были кратко описаны его приметы.
Одновременно с Меркером в разных частях города были задержаны некоторые из его посетителей, в том числе помещик Аренсберг, которого полиция разыскивала давно.
Бумаги, захваченные у Меркера при обыске, привезли в комендатуру. Лубенцов, Касаткин, Яворский и Ксения сели их рассматривать. Дежурному было велено никого не пропускать в кабинет. Углубленный в чтение бумаг, Лубенцов тем не менее услышал, как Касаткин, приоткрыв дверь, велит дежурному прислать сюда двух автоматчиков и командира комендантского взвода.
- Зачем они вам? - спросил Лубенцов, подняв глаза на Касаткина.
Касаткин повернул к нему лицо, бесшумно прикрыл дверь и, подойдя к столу, сказал:
- Арестовать Воробейцева.
- По-моему, не надо спешить, - сказал Лубенцов, подымаясь с места. Нет, нет, Иван Митрофанович. Не будем делать необдуманных шагов. Вызовем его, побеседуем, выясним. Воробейцев просто доставал через этого поганца что-нибудь вроде машины, фотоаппарата и, разумеется, не знал, что за птица этот Меркер. Вы ведь не думаете, что Воробейцев - враг. Или думаете?
- Надо его арестовать, - сказал Касаткин.
- Надо разобраться, - возразил Лубенцов. - Яворский, скажите дежурному, чтобы вызвали Воробейцева.
Яворский ушел и сразу вернулся.
Воцарилось молчание, нарушаемое только шелестом бумаги.
- Я в партии не первый год, - высоким ненатуральным голосом заговорил Касаткин. - Я был в партии тогда, когда вы, может быть, еще состояли пионером. Я требую, чтобы вы считались с моим мнением. Вы чересчур самонадеянны и думаете, что понимаете больше всех.
Лицо Лубенцова залилось краской, потом побледнело, но он сказал почти мягко:
- Такие вещи лучше говорить наедине.
- Да, да, - пробормотал Касаткин и отошел к окну.
Ксения встала и вышла из комнаты. Яворский вспотел, покраснел, тоже поднялся и хотел выйти, но Лубенцов остановил его.
- Что ж, говорите, говорите теперь, - сказал Лубенцов. - Я готов выслушать все, что вы мне скажете. И заранее говорю вам, что буду рассматривать наш разговор не как разговор начальника с подчиненным, а как обмен мнениями двух членов партии. Поэтому выкладывайте. Давайте, давайте. Лучше сказать, чем таить в себе. Я ведь впервые слышу от вас эти обвинения. А я-то думал, что мы живем душа в душу.
В дверь просунулась голова дежурного.
- Командир взвода и автоматчики прибыли в ваше распоряжение! - громко доложил он, щелкнув каблуками.
- Отставить, - сказал Лубенцов. - Пусть идут отдыхать. Воробейцева вызвать ко мне.
Дежурный скрылся.
- Вы обязаны считаться с мнением других товарищей, - негромко сказал Касаткин. - Вы не должны думать, что все вам открыто, что вы все знаете...
Слушая, Лубенцов покачивал головой, полный искреннего удивления, еще более сильного, чем испытываемая им обида. А он-то думал все время, что по всем вопросам советуется с Касаткиным, почти ничего не делает без его совета и что между ними существуют самые правильные, какие только могут быть, служебные и товарищеские взаимоотношения. Лубенцов редко, только в крайнем случае, принимал с ним тон начальника, всегда подчеркивал, что их служебные отношения в конце концов дело случайное и что с таким же успехом он мог быть подчиненным Касаткина, как и начальником его. Но теперь он думал, что, может быть, Касаткин прав, может быть, он, Лубенцов, не все делал для того, чтобы создать правильную, товарищескую атмосферу в комендатуре. Легче всего было решить для себя, что Касаткин, не ощущая над собой твердой руки, "распустился", "зазнался не по чину" и так далее. Но Лубенцов по характеру своему был склонен при подобных конфликтах выискивать и свою вину.
- Если вы правы, - сказал он с обезоруживающей простотой, - значит, я виноват. И я все это обдумаю. Во всяком случае, можете быть уверены в том, что я вас высоко ценю и ваше мнение для меня всегда имело большое значение. Но не могу же я с вами всегда соглашаться!
Касаткин что-то пробормотал и вышел. Снова вошла Ксения, ждавшая окончания разговора в приемной. Была уже поздняя ночь.
- Воробейцева вызвали? - спросил у нее Лубенцов.
- Не могут его нигде найти, - сказала Ксения, недобро усмехнувшись. Разве его вечером найдешь?
На рассвете приехали из Альтштадта офицеры контрразведки. Они вместе с Касаткиным весь день допрашивали арестованных.
Вечером, когда они собрались в кабинете Лубенцова для подведения итогов, дверь широко распахнулась, и на пороге появился генерал Куприянов. Все встали. Он вошел быстрыми шагами, остановился посреди комнаты, снял фуражку, положил ее на стол, сел и спросил:
- Где Воробейцев?
- А что? - растерянно сказал Лубенцов. - Вызвать его? - И он сделал два шага к двери, чтобы отдать распоряжение о вызове Воробейцева.
- Можете не трудиться, - сказал генерал. Он тяжело сидел на стуле и казался очень старым. - Можете не трудиться, - повторил он. - Ваш Воробейцев вчера сбежал. Он изменил родине. Сегодня в шестнадцать часов он выступал по радио во Франкфурте-на-Майне. Вот что он говорил. - И генерал бросил на стол скомканную бумажку.
XII
С пронзительной отчетливостью увидел Лубенцов в эти мгновения все, что обычно скользит, не задерживаясь, на поверхности сознания: тонкие морщины на сгибах пальцев больших рук генерала Куприянова; чуть колышущуюся тень люстры, потревоженной тяжелыми шагами генерала; чуть раскачивающуюся, как маятник, медную бляшку, привязанную витой веревочкой к кольцу ключа, вставленного в замок тяжелой темно-коричневой с черными прожилками двери. Эта внезапно появившаяся поразительная острота видения мелких подробностей как бы спасала его от лицезрения того большого и страшного, что произошло только что. Она рассеивала его внимание и не давала сосредоточиться на самом главном. Можно сказать, что сердце его исходило каплями крови вместо того, чтобы кровь хлынула мгновенным и необратимым потоком. Меньше всего он в эти мгновенья думал о Воробейцеве как о человеке, с которым был знаком, который жил бок о бок с ним. Мысли о себе, о своей роли во всем этом и обо всех последствиях тоже еще не приходили ему в голову. Он думал обо всем случившемся отвлеченно, как о чем-то необычайно уродливом, противоестественном и отвратительном, что вдруг соприкоснулось с ним и отравило ему жизнь надолго, может быть, навсегда. На первых порах он готов был не поверить в то, что случилось, слишком чудовищно выглядело это в его глазах. Он не верил в государственную измену того человека - кто бы он ни был, - как не верят в смерть близких людей. Пусть тот человек - кто бы он ни был - был даже не человеком, а лягушкой, жабой, но даже от жабы нельзя было ожидать, что она залает по-собачьи. Да, это было страшно именно своей противоестественностью, несуразностью, невозможностью. Он вначале до того не поверил в реальность происшедшего, что мгновенье ожидал, что вот-вот откроется дверь и тот войдет - и все окажется бредом. Это было бы действительно реально, действительно так, как должно быть. Ему вдруг на мгновенье пришла в голову ненормальная мысль, что если закрыть глаза и пойти по всем комнатам Дома на площади, щупая воздух, как слепой, то обязательно напорешься, не можешь не напороться на того, который сбежал, сбежал в то время, как личное дело его с фотокарточкой и анкетой мирно лежит в несгораемом шкафу среди других личных дел и анкет.
Как натура в высшей степени деятельная, Лубенцов хотел что-то делать, что-то предпринять и ужас оттого, что ничего сделать и ничего предпринять нельзя, глубоко потряс его.
Между тем глаза его видели все окружающее с той же поразительной отчетливостью. И слова, которые говорились вокруг, и слова, которые говорил он сам, - а он все-таки говорил, и притом довольно спокойным голосом, - воспринимались им тоже с необыкновенной ясностью. Его слух улавливал не только то, что говорилось, но и то, что стояло за всеми словами, что подразумевалось, и он даже знал наперед, какие слова последуют затем.
Надо было что-нибудь делать; пусть будет видимость дела, но что-нибудь надо делать. Вместе с контрразведчиками Лубенцов сел в машину и поехал в дом, где раньше жил Воробейцев. Они поднялись по лестнице. Дверь, за которой когда-то жил Воробейцев, была заперта. За ключами к хозяину решили не ходить, и Лубенцов при помощи других с силой нажал на дверь и сорвал замок.
Дверь открылась, и на вошедших пахнуло спертым, прокисшим, тяжелым воздухом, таким же отвратительным, как все то, что случилось. И Лубенцову подумалось, что такой воздух тут стоял всегда, потому что не мог тот человек жить в другом воздухе. Он, тот человек, ходил среди всех и чувствовал себя в том воздухе, которым дышали все, так же плохо, как рыба на песке, и он, вероятно, при первой же возможности спасался сюда, в эту полутемную комнату, наполненную тем воздухом, которым он мог дышать привольно.
Дело объяснилось тем, что Воробейцев запер в комнате собаку большого слюнявого "боксера", который, заслышав людей, завилял обрубком хвоста. Пока делали обыск, Лубенцов смотрел в выпученные глаза собаки, словно хотел в них прочитать правду о том человеке, который тут жил. И Лубенцов испытывал глупое, но сильное желание, чтобы этот пес мог заговорить и рассказать, объяснить, как все это могло произойти.
Холодное оцепенение понемногу овладевало Лубенцовым, напоминая паралич, - так немыслимо казалось ему двинуть рукой или ногой. Он стоял, прислонившись к стене, и невидящими глазами смотрел на людей, которые выдвигали и задвигали ящики, раскрывали и закрывали дверцы шкафов, выкидывали на пол флаконы, тряпки, переплетенные в кожу бювары. Он равнодушно смотрел на все это, только где-то в глубине души удивляясь изобилию вещей, никому не нужных, но, по-видимому, собираемых в свое время старательно и любовно, со знанием дела и со страстью почти коллекционерской.
Обыск кончился. Люди поодиночке скрывались в ванной и долго мыли там руки, потом возвращались, садились, закуривали. Не садился только один Лубенцов; ему казалось невозможным сесть на стул, на котором вчера еще, может быть, сидел тот.
- Ничего особенного? - спросил он.
- Да нет. Ничего особенного, - ответил один из офицеров. - Вещей много нахватал. Мужских и дамских, всяких.
- Все бросил, - сказал другой офицер из другого угла комнаты. Видно, увез с собой только самое ценное.
- Пил сильно, - сказал третий, сидевший посреди комнаты у стола.
Да, повсюду в квартире валялись пустые бутылки. Их тут было не меньше сотни, разной формы и с разными наклейками. Похабные игрушки, неприличные открытки лежали тут и там.
Стряхнув с себя оцепенение, Лубенцов вышел, сел в машину и поехал в комендатуру. Кругом стояла непроглядная ночь без единого просвета на небе. Город спал крепким предрассветным сном, и Лубенцову, думавшему все об одном и том же, вдруг стало стыдно перед этим городом и жителями его за то, что произошло в Доме на площади. Он застонал, как от физической боли, но, вспомнив о шофере, раза два неестественно кашлянул.
У него все-таки хватило сил доложить о результатах обыска генералу Куприянову, который все еще не уехал и сидел все в том же кожаном пальто в кабинете Лубенцова. Выслушав доклад, Куприянов встал, сухо простился и уехал.
Наконец Лубенцов остался в одиночестве. И только в одиночестве он со всей силой ощутил глубину своего позора. Он никогда еще не чувствовал себя таким глубоко несчастным.
Посидев с полчаса, он заставил себя вызвать дежурного и велел принести все личные дела офицеров комендатуры. Пока вызывали офицера, ведавшего секретной частью, Лубенцову вдруг захотелось пойти вниз, к солдатам. Он не давал себе отчета, почему в нем возникло такое желание. Он сошел вниз и вскоре очутился в большой комнате, служившей клубным помещением. Там, разумеется, никого не было. Он зажег свет. Все тут находилось в образцовом порядке. Русские книги, брошюры и уставы в стеклянных шкафах. Свежий, утром только выпущенный "Боевой листок". Доска приказов. Плакаты с изображением частей стрелкового оружия. Большие портреты членов правительства и портреты русских писателей. Вся обыденная обстановка небольшого, но хорошо поставленного красноармейского клуба внесла в сердце Лубенцова еще большее смятение, потому что контраст этого спокойного и достойного бытия людей с тем, с чем он сегодня столкнулся, был до невозможности разителен.
Он услышал за стеной разговор и остановился у входа в караульное помещение, освещенное неярким светом настольной лампы. Здесь сидело несколько солдат, готовившихся сменить караульных. Они негромко разговаривали. Один из них рассказывал о полученном накануне письме из Великих Лук, откуда он был родом. Другой ругательски ругал правление своего колхоза в Днепропетровской области за то, что не успели вовремя убрать картофель, который так и остался под снегом. Третий рассуждал о том, что сейчас, когда на родину вернутся демобилизованные, дела повсюду пойдут лучше.
Потом заговорил сержант Веретенников. Он рассказал о путешествии, совершенном им и еще пятью солдатами из Белоруссии на Гарц. Он говорил неторопливо и образно, и от его рассказа повеяло воздухом больших дорог и запахом хвои и солнца.
- Одно нарушение мы сделали в Польше, - сказал он, помолчав. - Нам положено было поскорее догонять свою часть, а мы остановились в одной деревне. Несколько дней повозились там, да... Домик строили... Вообще мы были даже не солдатами, а совсем свободными людьми, делали все, что хотели.
Лубенцов отошел от двери и опять поднялся наверх. Здесь он послонялся по пустым комнатам, затем пошел в свой кабинет. На столе у него уже лежала гора папок. Он стал их перебирать, ища ту папку. Ему представлялось, что той папки здесь нет, раз нет человека, на которого она составлена.
Но папка была на месте и ничем внешне не отличалась от других.
Лубенцов долго просматривал и перечитывал личное дело Воробейцева. Перечитывал и удивлялся формальности, с какой составляется анкета, и тому, что она ровно ни о чем не говорит. Она фиксирует внешние обстоятельства жизни человека, но о самом важном, о самом сокровенном она молчит, как глухонемая. Более того, она самим своим наличием усыпляет бдительность, успокаивает, располагает к дремоте, как бы намекая на то, что человек, которому она посвящена, не ходит по земле, а в плоско-бумажном виде благочинно стоит в несгораемом шкафу среди других таких же.