Из СВА поступило указание возвращать американцев к демаркационной линии, вежливо, но настойчиво объясняя им незаконность их действий. Поневоле возникло подозрение, что прогулки совершаются неспроста, а с разведывательными целями. Вполне возможно, что не всегда это было так. Например, те американцы, которые дебоширили в ресторане Пингеля, не имели никакой тайной цели. Но несколько случаев не могли не насторожить Лубенцова.
   Особенно не понравился ему американский капитан по фамилии О'Селливэн, который прибыл якобы затем, чтобы расплатиться с целым рядом немцев за ранее купленные у них вещи. После того как этот капитан был обнаружен и приведен в комендатуру, Лубенцов поручил капитану Чохову сопровождать его до демаркационной линии.
   Чохов ехал на своей машине впереди, а американец на своей - сзади. Собственно говоря, Чохов вначале подумал, что позади следует ехать ему, так как он до некоторой степени является конвоирующим. Но потом он решил, что вернее будет все-таки наоборот, именно для того, чтобы не подчеркивать свою роль и проявить максимум такта в отношении союзника. Однако уже в первой деревне Чохов, поглядев назад, обнаружил, что машина американца не следует за ним. Он остановил машину, подождал минут пять, потом вернулся.
   Машина американца стояла посередине деревни возле пивной. Американского капитана и шофера в машине не было.
   Чохов вошел в пивную. Американцы стояли у стойки. Хозяйка или официантка, молодая девушка с высоко взбитой прической, разговаривала с ними. Оказалось, что О'Селливэн знает немецкий язык, хотя в Лаутербурге утверждал, что не знает.
   Он оглянулся на вошедшего Чохова. Лицо Чохова было мрачным, и он без всяких церемоний показал рукой на дверь.
   - О'кей, - сказал американец, улыбаясь, и пошел к двери.
   Чохов вышел вслед за ним. Американцы уселись в машину. Чохов зло сказал им несколько слов по-русски, сопровождая свои слова красноречивыми жестами, потом тоже сел в машину и, с минуту поколебавшись, опять поехал впереди.
   В следующей деревне американская машина прибавила ходу. Поравнявшись с Чоховым, О'Селливэн просунул в окошко бутылку, предлагая, по-видимому, Чохову остановиться и выпить. Чохов ничего не ответил, но посмотрел достаточно выразительно.
   Машина О'Селливэна - большой легковой "студебеккер", окрашенный в разные цвета - зеленый, коричневый и белый (остатки военной маскировки), взревела, обогнала машину Чохова и скрылась за поворотом. Чохов побледнел от злости.
   - Нажимай, - сказал он. Шофер "нажал", но "студебеккер" был мощнее, к тому же дорога шла в гору. Только в следующей деревне, где машина американца снова остановилась у пивной, Чохов догнал его. Чохов выглядел довольно глупо, когда вошел в пивную и встретил насмешливую улыбку О'Селливэна, сидевшего в углу за столиком и тянувшего из рюмки коричневую жидкость. Бутылка - та самая, которую он высовывал в окошко машины, дабы искусить Чохова, - стояла откупоренная на столе.
   - Плиз*, - сказал О'Селливэн, быстрым движением хватая стул и ставя его возле себя.
   _______________
   * Прошу (англ.).
   Чохов с превеликим удовольствием взял бы американца за шиворот и выволок к машине, но, помня предупреждение Лубенцова о тактичном отношении к союзнику, сел рядом и вынул сигарету, чтобы закурить. О'Селливэн предупредительно вынул из кармана пачку "Честерфилда". Но Чохов закурил свою. Пить из налитой ему рюмки он тоже не стал. О'Селливэн взял его рюмку, наполненную водкой, и поставил себе на голову, предварительно сняв пилотку. Потом он встал, с рюмкой на голове влез на стул, оттуда на стол, потом слез со стола на стул, оттуда на пол, снова сел, снял рюмку с головы и поставил ее на стол перед Чоховым.
   Чохов не улыбнулся даже краешком губ.
   Тогда американец взял три стакана и стал ими ловко жонглировать, одним глазком все время следя за Чоховым, который сидел с необычайно скучающим видом. Потом американец развел руки в стороны, и все три стакана - один за другим - с грохотом упали на пол и рассыпались на мелкие осколки. Чохов даже не шелохнулся, продолжая рассматривать его лицо и покуривать свою сигарету, не затягиваясь, а просто пуская дым.
   После этого американец уплатил хозяину пивной и направился к выходу. Чохов встал и пошел за ним, чувствуя себя в ужасно глупом положении и проклиная Лубенцова за то, что он послал именно его, Чохова, с этим юродивым.
   Когда О'Селливэн сел в машину рядом с шофером, Чохов решительно открыл заднюю дверцу его машины и тоже сел в нее. О'Селливэн засмеялся. Машина тронулась. Комендантская машина пошла следом за ней.
   Они без дальнейших приключений доехали до деревни, находившейся на самой демаркационной линии. На краю деревни стоял шлагбаум, возле шлагбаума ходил советский солдат с автоматом. О'Селливэн жестами пригласил Чохова ехать с ним дальше, в американскую зону, и при этом произносил по-русски слово "карашо".
   Чохов вышел из машины и сказал солдату:
   - Выпусти его, пускай едет к...
   Солдат открыл шлагбаум, и О'Селливэн, махнув Чохову на прощанье рукой, поехал дальше по дороге туда, где метрах в сорока, возле мостика через ручей, стоял американский солдат.
   XX
   Чохов вернулся в Лаутербург часов в семь вечера и, поднимаясь по лестнице комендатуры, вдруг остановился, удивившись охватившему его на мгновение радостному предчувствию чего-то приятного. И затем еще больше удивился тому, что, по-видимому, это приятное - не что иное как занятие кружка по изучению немецкого языка, которое должно было начаться в восемь часов.
   Он нахмурился, постоял с минуту и пошел дальше. Лубенцова не было, он уехал в Галле. Чохов доложил Касаткину о поездке с американцем и пошел в комнату, где собирался кружок. Почти все офицеры были в сборе. Ксения сидела у столика и читала. Ее толстые косы были сплетены, увязаны и уложены вокруг головы так туго, что казалось, ей больно. Она подняла лицо, посмотрела на входившего Чохова и тут же снова склонилась над тетрадкой.
   Так как не все еще собрались, офицеры мирно беседовали между собой. Они говорили о городе Лаутербурге, оценивая город каждый со своей колокольни. Чохов услышал примерно такой диалог:
   Я в о р с к и й. Культурный городок. В городской читальне всегда полно юношей и девушек. Много читают... Любят очень свой город, его исторические памятники.
   Ч е г о д а е в. Трудовой городишко. Разные мастерские, ремонтные и всякие. Промышленность солидная. Хорошо работают, молодцы.
   Л е й т е н а н т - к о м а н д и р в з в о д а. Город бездельников. Пьяных много, в пивных всегда народ. Неизвестно, когда и работают.
   М е н ь ш о в. Город очень приличный. Все вежливые, особенно дети очень вежливые. Только и слыхать - "пожалуйста", "битте". Чистенько живут.
   В о р о б е й ц е в. Развратный, пропащий город! Всё проститутки да спекулянты. Черт знает что творится.
   Кто из них был прав? Все.
   Занимаясь с Ксенией в кружке, Чохов иногда вместе с ней покидал здание комендатуры, и они шли рядом до ее дома. Здесь Чохов прощался и уходил. Их разговор был вначале односложен. Но чем дальше, тем больше они говорили. Люди, знающие их, удивились бы, услышав, как свободно льется их беседа. Говорила больше Ксения. Она как бы отыгрывалась за свою обычную молчаливость. При Чохове у нее раскрывалась душа. Она чувствовала, что при нем можно говорить все, потому что никто на свете от него ничего не может узнать. То доверие, какое он внушал людям вообще, он сумел внушить ей во много раз сильнее.
   Несколько мальчишеское презрение к женщинам, которое он еще не изжил в себе, понемногу таяло в нем.
   Их прогулки становились все продолжительнее. Они уходили далеко за город. Трудно решить, кто был зачинщиком этих загородных прогулок, - они начались как-то сами собой, - но все-таки, пожалуй, она; Чохову было стыдно ходить по городу с девушкой. На немцев он не обращал внимания, но при встрече с советскими офицерами или солдатами мучительно краснел. Может быть, он опасался, что ее примут за немку и, таким образом, заподозрят Чохова в немыслимом с его точки зрения поступке: что он прогуливается с немкой по городу. Впрочем, принять ее за немку было невозможно. Немцам, если бы им об этом сказали, это показалось бы смешным, настолько Ксения похожа на русскую, и только на русскую. Но важнее для Чохова было другое. Самолюбие Чохова страдало оттого, что кто-то мог подумать, что он, подобно всем, не может обойтись без женщины. Однако прекратить эти прогулки он уже тоже не мог. Они углублялись в узкие средневековые улочки, похожие на декорации игрушечного театра, и вскоре оставляли город позади себя; в горы они поднимались не по большой дороге, а по тропиночкам, которые шли круто вверх и были густо посыпаны желтыми кленовыми листьями и золотыми листьями буков. Вскоре они оказывались на вершине, с которой малиновые кровли города, освещенные заходящим солнцем, и желтая листва деревьев представляли зрелище, полное спокойствия и красоты. Правее, на другой стороне города вздымались скалистые стены, и замок, серый и печальный при любой погоде, казался на таком расстоянии тоже декорацией игрушечного театра, на котором разыгрывается какая-нибудь сказка братьев Гримм.
   Это сравнение со сказочной декорацией, однажды высказанное Чоховым, неожиданно привело Ксению почти в исступленное состояние. Она с презрением посмотрела на Чохова, ее строгое лицо исказилось, и она проговорила:
   - Какие вы все забывчивые! Они вами прямо не нахвалятся. Кричали "рус, сдавайся", теперь кричат "рус, хорошо". Вы им верите, а им верить нельзя. Скорее бы уж домой уехать. Долго нас будут мариновать? Вы бы хоть узнали, спросили.
   Нельзя сказать, чтобы ее слова не нашли отклика в душе Чохова. Они подняли со дна его души все, что, казалось, давно устоялось, осело или вовсе исчезло, но, видимо, где-то там все-таки существовало. Это были обрывки воспоминаний, мысли о погибших родных людях, о разоренных дотла землях - все то, что память держала под спудом и что казалось столь давно прошедшим, что неизвестно, было ли оно вообще. Чохов даже испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он это как бы совсем забыл, так легко все простил, подчиняясь ходу повседневной жизни и под влиянием свойственной людям склонности к забвению прошлого.
   Однако в то же время нынешняя политика по отношению к народу побежденной страны казалась настолько единственно правильной, настолько разумной и само собой разумеющейся, происходящая борьба за новый строй жизни и мыслей в этой стране представлялась настолько успешной, что Чохов сделал попытку оспорить слова Ксении и свои собственные воспоминания.
   - Нельзя, - сказал он, - всех под одно. - И он начал выкладывать ей тот великий список, который обычно выкладывался в таких случаях: - А Маркс и Энгельс? А Либкнехт? А Тельман?
   На это она ответила уже без горячности, скорее с печалью:
   - Они их выгнали или убили. - И она махнула рукой. - Они всех убьют. Всех, кто хочет сделать их людьми. Они и Вандергаста убьют, и Лерхе, дай им только волю. И Лубенцова, и вас, дайте им только волю.
   Чохов подумал о том, как ответил бы на это Лубенцов, и сразу решил, что Лубенцов ответил бы: "А на это мы им воли не дадим". Или что-нибудь в этом роде. И Чохов позавидовал Лубенцову, что он мог бы именно так ответить - весело и непринужденно, обходя существо вопроса тогда, когда это необходимо, потому что в конце концов ведь было смешно стоять здесь, на этой золотой от палой листвы горе, и спорить о том, что решается там, внизу. И Лубенцов был бы, конечно, прав, не входя в обсуждение вопросов, над которыми бился теперь весь мир.
   Но Чохов не мог отшутиться, потому что слова Ксении произвели на него большое впечатление. Кроме того, Ксения нравилась ему именно теперь особенно сильно. Она была серьезна. В ней не было ничего похожего на отношение к нему как к молодому человеку, пригодному для флирта. Он и не был пригоден для этого.
   Они постояли несколько минут молча, потом она медленно пошла дальше, по тропинке вниз: она не позвала его за собой, а только оглянулась с истинно женственным поворотом головы, в котором было столько уверенности в том, что он за ней следует, что более наблюдательному человеку, чем Чохов, это сказало бы многое. Но Чохов думал еще о ее словах больше, чем о ней самой, и проблемы послевоенного устройства мира занимали его еще больше, чем проблемы его собственного послевоенного устройства.
   В другой раз она повела его на скалу, где стоял замок.
   Замок, издали казавшийся пустующим, необитаемым, был полон людей. Здесь в комнатах со стенами необычайной толщины и в каморках, расположенных в самой крепостной стене, - там, где некогда квартировали солдаты, обслуживавшие бойницы, - теперь жили люди, потерявшие жилье после американской бомбардировки. Во дворе замка на неровных, выщербленных плитах играли дети.
   В замке был сторож, старик лет шестидесяти. Он рассказал легенды, связанные с этим местом. То, что он рассказал, было похоже как две капли воды на рассказы о других замках. Здесь жил князь, который замуровывал своих врагов в стены. В подземельях, по преданию, некогда помещался монетный двор; чеканщиков отсюда никуда не отпускали, и они погибали в подземельях. У князя был единственный сын, которого он казнил, а потом, раскаявшись, верхом на коне, во всех доспехах бросился вниз со скалы.
   От более поздних времен здесь остались клавикорды, портрет Екатерины II тех времен, когда она еще была бедной принцессой Ангальт-Цербстской, старинная мебель.
   Сторож похвалил коменданта, сказав, что по его приказу людей понемногу переселяют отсюда в отремонтированные городские дома, а здесь вскоре откроется музей.
   Однажды Ксения повела Чохова на противоположную окраину города, и, свернув от крайних домов в поле, они дошли до группы бараков неприятного вида. Подходя к ним, Ксения замедлила шаги. Чохов понял, что это бывший лагерь для русских пленных и что здесь Ксения жила раньше. Они подошли к одному из бараков. Ксения постучала в окно. В окне сразу же появилось большое и бледное лицо, обросшее бородой, и через минуту на пороге показался человек с деревяшкой вместо одной ноги, в белой рубахе без пояса.
   - Гоша, - сказала Ксения, - познакомься. Это капитан Чохов.
   То, что Ксения назвала человека уменьшительным именем, произвело на Чохова неприятное впечатление. Но это мимолетное чувство быстро прошло, так как одноногий после первых же слов, сказанных им, показался Чохову человеком значительным и особенным. Он здесь, в бараках, остался в одиночестве, нигде не работал - ссылался на свою ногу. Бывшие лагерники, теперь работавшие кто где, снабжали его всем необходимым, хотя никто их к этому не обязывал.
   - Доживу уже здесь до отъезда на родину, - сказал он.
   - А когда едете? - спросил Чохов.
   - Обещают скоро отправить. А ты как? - спросил он Ксению.
   - Просилась. Пока не отпускают. - Она сердито посмотрела на Чохова. Замолвили бы вы словечко подполковнику. Он немецкий язык знает не хуже меня, обойдется. У него теперь Яворский есть. Да и переводчика он найдет.
   - Хорошо, скажу, - буркнул Чохов.
   Ксения в ответ на эти слова бросила на него быстрый взгляд, выразивший необычайно сложную гамму разнообразных чувств. Да, она хотела уехать домой, и это желание было совершенно искренним, стало быть, ей следовало радоваться обещанию Чохова поговорить об этом с Лубенцовым. И она действительно радовалась его обещанию, так как знала о связывавшей Чохова и Лубенцова стародавней дружбе. Но в то же время она огорчилась, что Чохов воспринял эту просьбу с такой наивной уверенностью в ее полной искренности, и девушку пронизала острая боль от его честной готовности помочь ее отъезду.
   Но Чохов со свойственной ему прямотой характера не уловил этих сложностей.
   Однако на следующий день, когда Чохов, освободившись от работы, узнал, что Ксения уехала с Касаткиным в район, он почувствовал, что без нее ему скучно. Заметив это, он несколько удивился, потом рассердился на себя, и, лишь когда то же самое повторилось несколько дней подряд, он наконец стал догадываться, что любит Ксению.
   Но и убедившись в том, что ему без Ксении нехорошо, и признавшись перед самим собой, что он все время хочет ее видеть, Чохов тем не менее все еще не мог согласиться с тем, что Ксения - его судьба. Его смущало то, что он познакомился с ней случайно. То есть если бы не произошел ряд мелких и крупных случайностей, а именно: если бы не была расформирована его часть, а потом другая часть; если бы он не согласился идти работать в Советскую Военную Администрацию; если бы не попал в Альтштадт и не встретил там Лубенцова; если бы не ушла из комендатуры Альбина; если бы одноногий не порекомендовал именно Ксению на ее место; если бы Ксения вообще находилась не в Лаутербурге, а в другом городе; если бы Лубенцов не заставил Чохова изучать немецкий язык, то есть заниматься с переводчицей, - если бы всего этого не случилось, Чохов не был бы знаком с Ксенией и, следовательно, не возникло бы то чувство, которое связывало его с нею. Несмотря на всю наивность этих рассуждений, они сильно действовали на Чохова и заставляли его быть сдержанным.
   Он сам толком не знал, как представлял он себе ранее такую встречу встречу особую, единственную, на всю жизнь. Девушка, что ли, должна быть обязательно из его родного города? Быть знакомой ему с детства? Или он должен отправиться, как в сказках, на поиски своей "доли" и при этом должен получить какое-то знамение, что это именно та самая? Может быть, он так действительно думал, потому что детские представления не так легко, как это кажется, выветриваются из головы взрослого человека.
   Серьезное значение имело и то обстоятельство, что Ксения была угнана немцами в Германию и жила здесь несколько лет. Мужское население страны, подвергшейся оккупации чужих войск, испытывает жгучую ревность - оно ревнует женщин, живущих на оккупированной территории, к оккупантам. Так было, когда немцы были на территории СССР. То же самое чувствовали теперь многие немцы по отношению к своим женщинам.
   С особенной остротой эта странная общенародная ревность проявлялась по отношению к девушкам, которые вынуждены были подневольно работать в Германии. Это отношение многих солдат и офицеров нередко было несправедливым и оскорбительным, но оно было. Такие люди ненавидели и презирали русскую женщину, сблизившуюся с захватчиком, пожалуй, больше, чем самого захватчика.
   Чохову, которого сильно тронула ненависть Ксении к немцам, почудилось в ее ненависти и нечто очень личное. Он предполагал, хотя и не имел на это никаких оснований, что она ненавидит не просто немецких фашистов за их злодеяния, а может быть, одного какого-нибудь немецкого фашиста за его злодеяние по отношению к ней и переносит эту ненависть на всех немцев вообще. И эта непонятная, беспредметная ревность к одному немцу, который, может быть, некогда надругался над Ксенией, причиняла самолюбивому и скрытному Чохову страдания, которые не становились легче оттого, что не имели оснований.
   XXI
   Между тем их прогулки и встречи не могли остаться в секрете. Чохов стал замечать - а скорее всего ему стало казаться, - что товарищи смотрят на него по-особому и в разговоре с ним на что-то намекают. Лубенцов раза два после конца работы, когда офицеры оставались на совещание, неожиданно говорил ему, что вопросы, которые будут обсуждаться, его не особенно касаются и что он может быть свободен. Он впервые в жизни почувствовал себя глубоко зависимым от окружающих. Он никогда никого не боялся, а теперь он опасался чьего-либо прозрачного намека или насмешливой улыбки. Он считал при этом, что Ксении должно быть еще стыднее, чем ему, и удивлялся, почему она не боится никого. Она была моложе, но взрослее. Он же решил, что она потому никого не опасается, что не любит его и поэтому не находит ничего предосудительного в их встречах. А она любила его, но была, в свою очередь, уверена, что он не помышляет ни о чем подобном.
   Во всяком случае, Ксения сумела сделать то, чего не смог даже Лубенцов, - отвадить Чохова от Воробейцева. Чохов совершенно потерял к нему всякий интерес.
   Воробейцев не преминул заметить эту перемену в отношении Чохова и вскоре узнал причину. Он понял, что Ксения не только отвлекает Чохова от товарища, но, весьма вероятно, отзывается о нем, Воробейцеве, враждебно. Он не ошибался. Ксения невзлюбила Воробейцева с самого его приезда в комендатуру. Она-то сама скрывала свои чувства, но ее глаза не могли их скрыть. У нее были такие глаза, которые без труда скрывали дружеские или любовные чувства, но не в состоянии были скрывать чувства неприязненные или враждебные. Немцы, приходившие в комендатуру по разным делам, побаивались ее взгляда. Почти таким же взглядом глядела она на Воробейцева. Это часто выводило его из равновесия, и он стал избегать ее.
   Воробейцев был сильно задет, узнав, что его друг Вася Чохов "спутался с этой молодой ведьмой".
   Последнее время Воробейцев все больше и больше обособлялся от остальных офицеров комендатуры. Он все меньше имел с ними общих интересов, так как они были заняты только своим делом и, находясь под сильным влиянием Лубенцова, относились к своей службе с добросовестностью, доходящей до фанатизма. Воробейцев же был к службе равнодушен и оправдывал себя тем, что он-де человек с широкими запросами, что одной службой не проживешь. Он усвоил в отношении своих сослуживцев пренебрежительную мину, и их "добропорядочность" и некоторый страх перед "капиталистическим окружением" вызывали его презрительные замечания. Он никак не мог понять также и их желания вернуться на родину и ту тоску о родине, которую они часто высказывали и которая казалась ему либо лицемерной, либо свидетельствующей об их ограниченности, если она была искренна. Лицемерной он считал ее по той причине, что офицеры комендатуры жили здесь, в завоеванной стране, ни в чем не нуждаясь, в то время как у себя на родине они жили бы наравне с миллионами других людей, может быть, в районах, пострадавших от войны, в дотла разрушенных городах. Он не мог поверить, что, несмотря на это различие уровня жизни, советские офицеры действительно хотят вернуться домой. Лично Воробейцев чувствовал себя здесь, в Германии, отлично, и все уродства, от капиталистической частной собственности до публичных домов, не только не смущали его, а, наоборот, нравились ему.
   Заметив, что и Чохов от него отдаляется, Воробейцев впал в уныние, а узнав, кто является виновником этого, избрал тактику, старую, как мир: он стал говорить о Ксении разные гадости.
   Нельзя сказать, чтобы Воробейцев действовал, совершенно сознательно поставив перед собой задачу оклеветать человека без всякой вины с его стороны. Он это делал и потому, что был весь переполнен неуважением к женщинам вообще и наперед убежден в непорядочности каждой из них. Поэтому, когда он говорил то Чегодаеву, то Меньшову о том, что Ксения вела себя здесь, в Германии, в лагере и на заводе, где она работала, непорядочно, он действительно верил в это, хотя и не имел никаких доказательств и не искал их. Он даже считал, что оказывает Чохову услугу, косвенно предостерегая его от близости с Ксенией.
   Правда, самому Чохову он не решался ничего говорить. А не решался потому, что уважал Чохова, преклонялся перед цельностью его натуры, а уважать - значило для Воробейцева бояться. Он потому и любил Чохова, что до некоторой степени считал его образцом для себя, хотя и недосягаемым. Нечестный человек хочет быть честным, болтливый - молчаливым, развязный сдержанным, трусливый - храбрым. Нравственность, как сказано в эпиграфе к IV главе "Онегина", - в природе вещей.
   Однажды Воробейцеву во время его ночного дежурства по комендатуре позвонил начальник полиции Иост. Он сообщил, что в одном из дворов снова замечена американская воинская машина. Воробейцев взял с собой автоматчика и поехал по указанному адресу.
   Расспросив жителей, Воробейцев поднялся на второй этаж дома и в квартире у некоего Меркера обнаружил капитана О'Селливэна, ставшего в комендатуре притчей во языцех. Американец, увидев советского офицера с красной повязкой на рукаве, расхохотался и стал без возражений собираться в дорогу.
   Пока он собирался, Воробейцев поговорил с Меркером. Это был юркий человек с маленькими усиками а-ля Гитлер. Он, по-видимому, не имел определенных занятий, маклерствовал, покупал, продавал. При Зеленбахе он работал в магистрате и ведал там финансами и торговлей, но был уволен по настоянию Яворского, так как раньше состоял в нацистской партии и был хотя и мелким, но каким-то деятелем в ней. Квартира его была хорошо обставлена. Тут было множество бронзовых статуэток, ковров, красивой посуды, картин и ценной мебели.
   Воробейцев пошнырял по комнатам. Меркер сопровождал его.
   - Красивый ковер, - заметил Воробейцев, щупая руками большой ковер, висевший на стене.
   - Можете купить, господин капитан, - сказал Меркер. - Две тысячи марок.
   То же самое он неизменно говорил в ответ на все замечания Воробейцева по поводу того или иного предмета:
   - Можете купить, - и тут же называл цену.