По-видимому, вся его квартира продавалась оптом и в розницу.
   После этого случая Воробейцев зачастил к Меркеру. Немец доставал для Воробейцева всякие вещи по очень низким ценам, так как хотел заручиться поддержкой и приобрести связи в комендатуре.
   Стараясь отвадить Чохова от Ксении, Воробейцев заказал Меркеру хороший мотоцикл; он знал, что Чохов мечтает о мотоцикле давно. Вскоре Меркер позвонил Воробейцеву в комендатуру. Воробейцев нашел Чохова, и они вместе пошли на Гнейзенауштрассе, где проживал Меркер.
   Мотоцикл был превосходный, мощный и очень красивый. Глаза Чохова заблестели. Он, не говоря ни слова, сел на него и выехал из ворот. Вначале он ехал медленно, затем все быстрее, а оказавшись за городом, помчался с огромной скоростью. При этом лицо его оставалось непроницаемо спокойным, словно он сидел в кресле. Но внутренне он ликовал. Эта бешеная езда на мощной машине, требующая верного глаза и твердой воли, пришлась Чохову по нутру.
   Вернувшись во двор Меркера, он молча уплатил за мотоцикл и сказал Воробейцеву:
   - Садись сзади.
   Воробейцев боязливо поморщился, но все-таки сел.
   Мотоцикл рванулся из ворот, как буря. Воробейцев побледнел. Они мчались по улицам и через минуту уже были за городом. На поворотах машина наклонялась почти до земли. Ветер рвал голову с плеч. Воробейцев сидел ни жив ни мертв, судорожно уцепившись за Чохова.
   - Не дави, - сказал Чохов и на секунду оглянулся на Воробейцева. Лицо Чохова было спокойное и серьезное.
   - Ты чего оглядываешься? - взревел Воробейцев. - Вперед гляди!
   - Не дави, - повторил Чохов.
   - Спусти меня на землю, - взмолился Воробейцев, - или сбавь скорость.
   Чохов сбавил скорость и поехал обратно в город.
   Возле комендатуры его окружили солдаты. Они разглядывали мотоцикл, обсуждали его достоинства. Вскоре в дверях показалась Ксения. Она тоже подошла и посмотрела на мотоцикл. Чохов страшно смутился. Он не знал, что делать. Она ждала, что он пойдет с ней, но не мог же он при солдатах взять да и пойти, а мотоцикл бросить на их попечение. Воробейцев между тем громко говорил солдатам:
   - Хороша машинка?.. Это я раздобыл. Капитан Чохов назначается председателем клуба самоубийц. Как ездит!.. Скорость звука. Все время на волосок от смерти. Одно удовольствие.
   Ксения внимательно посмотрела на Чохова и неожиданно для всех сказала:
   - Покатайте меня.
   Чохов вспыхнул от удовольствия и завел машину. Все расступились. Секунда - и машина, Чохов и Ксения исчезли с быстротой ракеты.
   - Уф!.. - сказал Веретенников. - Вот это да!
   - Как бы кого не задавил, - покачал головой Небаба.
   - Не задавит, - возразил Воронин. - Большого хладнокровия человек. Я его знаю давно.
   Солдаты ушли к себе, а Воробейцев долго стоял, ожидая возвращения Чохова, и, не дождавшись, плюнул и медленно пошел домой.
   Чохов и Ксения на мотоцикле укатили далеко. Он посмотрел в зеркальце. Лицо Ксении было покойно и только чуть зарделось от быстрой езды.
   - Смотрите, еще какого-нибудь немца задавите, - сказала она насмешливо. - Подполковник вас за это в два счета отдаст под трибунал... Вы ему говорили обо мне?
   - Еще нет, - ответил Чохов. - Сегодня скажу.
   Возвратившись в город, Чохов простился с Ксенией и пошел к Лубенцову домой. У Лубенцова был в гостях командир полка полковник Соколов. Они ужинали. Чохов сел и прислушался к их разговору.
   - Я в политике ничего не понимаю, - сказал Соколов. - Мое дело служба. Я на вашей должности околел бы. Противная работенка! Каждый день жди какой-нибудь каверзы. В чужую душу не влезешь. Тем более в душу целого народа, да еще какого народа! Не люблю я их, скажу честно.
   Лубенцов ответил:
   - Это мне непонятно. Я тоже не политик, хотя ни капельки этим не горжусь и стараюсь быть им насколько могу. А немцы? Немцы - люди, живущие в Германии и говорящие по-немецки. Я не могу поверить и признать, что подлость является отличительной чертой какого-нибудь национального характера. От такой точки зрения до расизма - один шаг. Мы же их за расизм и били. Нет, товарищ полковник! Мы с Яворским теперь занимаемся школьным вопросом. В связи с этим я на днях читал немецкую школьную хрестоматию гитлеровских времен. Там есть глава, которая называется "Русский", и в ней про нас сказано так: "Русский белокур, ленив, хитер, любит пить и петь". Вот и все. Как о каком-то маленьком безвестном племени, сказано о великом народе с большой и сложной историей... Это звучит столь же убедительно, как то, что мы иногда говорим о немцах: "Немец аккуратен, скуп, педантичен, жесток..."
   - Ну и накинулись вы на меня, - захохотал Соколов. - Ладно, виноват. Согласен. Но все-таки вам с ними будет несладко.
   - Это я знаю! - засмеялся и Лубенцов, но тут же снова стал серьезным. - Но должен вам сказать, что работа моя с каждым днем все больше облегчается политическим ростом самих немцев. Коммунистическая организация колоссально выросла, социал-демократы левеют. А рабочие! Рабочие еще скажут свое слово, увидите.
   Чохов, слушая этот разговор, очень жалел, что тут нет Ксении. Он с горечью сознавал, что не сможет передать Ксении своими словами слова Лубенцова с той убедительностью, с какой они были произнесены. И, вспомнив о Ксении, он почувствовал в груди странный и приятный укол.
   Когда Соколов ушел, Лубенцов спросил у Чохова:
   - Вы ко мне по делу, Василий Максимович?
   - Нет, - сказал Чохов, помолчав, - проведать зашел. - Он добавил: Купил мотоцикл.
   - Смотрите не задавите кого-нибудь, - улыбнулся Лубенцов. - Еще под трибунал попадете.
   XXII
   Лубенцов с Яворским действительно занимались "школьным вопросом". Это был непростой вопрос. Учителя сплошь состояли раньше в нацистской партии. Учебники из-за их ярко выраженного фашистского характера пришлось запретить. Из Альтштадта предложили организовать семинары новых учителей и собрать учебники "веймарской республики", пока в Берлине составляются новые.
   В связи с этим Лубенцов подумал об Эрике. Он удивлялся тому, что она ничего не делает, играет целыми днями на рояле, - он слышал звуки рояля по утрам, когда уходил на службу, и вечером, когда приходил. Он не мог понять, как это великовозрастная, умная и образованная девушка может ничего не делать. Жениха она ловит, что ли? Его удивляло и раздражало ее безделье. Когда он бывал у Себастьяна, она неизменно сидела в углу, иногда вязала что-нибудь и нередко принимала участие в разговоре, высказывая здравые мысли о чужой работе, но никогда не изъявляя желания делать что-нибудь для общей пользы. При этом она смотрела на Лубенцова открытым и ясным взглядом, от которого ему становилось не по себе.
   Однажды он зашел вечером к Себастьяну и не застал его дома.
   - Отец скоро придет, - сказала Эрика. - Подождите. У меня кофе на столе.
   - Хорошо, - сказал Лубенцов после минутного колебания. - Кстати, есть к вам дело.
   Она посмотрела на него недоумевающе. Они прошли в столовую и сели пить кофе. Он сказал:
   - Мы решили создать учительский семинар. Возьмитесь за организацию этого дела. Сами будете учиться. Мне кажется, вы будете хорошей учительницей. Отдадим вам тот особняк, где стояла английская комендатура. Наберете хороших людей, умных, дельных... Лекторов для них подберете. В университете в Галле открывается подготовительный двухгодичный семинар для рабочих и крестьян. Это важный вопрос, фрейлейн Эрика. От его решения во многом зависит будущее Германии.
   - Вы думаете, я это смогу? - спросила она.
   - Конечно, сможете! А что тут уметь? Мы вам поможем, отец, коммунисты, остальные демократические партии - все помогут. - Он улыбнулся. - Рояль от вас не уйдет... Как вы можете в такое время стоять в стороне от жизни? Разве так можно? Ах, как нехорошо, просто из рук вон... Вы извините меня, что я говорю с вами откровенно...
   Она неподвижно сидела на кушетке с простывшей чашкой кофе в руке. Стройная, длинноногая, с короткими темно-русыми волосами, с тонким нежным лицом и открытым взглядом, прямо устремленным на него, она ему вдруг так понравилась, что он заставил себя отвести глаза в сторону и потерял нить разговора. Оба посидели минуту молча. Часы в соседней комнате медленно пробили девять раз.
   - Какой вы странный, - сказала она вдруг. - Вас, наверно, ничто на свете не интересует, кроме вашей работы.
   - Хорошо, что вы мне напомнили, - сказал он, сбрасывая с себя оцепенение и вставая. - Меня ждут в комендатуре.
   Она тоже быстро встала и, сделав шаг к нему, сказала голосом, который прозвучал умоляюще:
   - Не уходите. Пожалуйста. - Она сразу оправилась и заговорила уже обычным тоном: - Отец придет с минуты на минуту. Ваше предложение мне нравится. Вы правы, и спасибо вам за откровенность.
   "Надо идти", - неотступно думал он, но сел обратно на место. К счастью, открылась дверь, и вошел Себастьян.
   - Отец, - сказала Эрика, пойдя ему навстречу. - Господин Лубенцов предлагает мне заняться организацией учительского семинара и тоже стать учительницей.
   Себастьян даже глаза раскрыл.
   - Кому? Тебе? - спросил он и обратился к Лубенцову: - Вы это серьезно?.. - Он задумался на мгновение. - А почему бы и нет? Это даже интересно. Просто превосходная идея! - Он расшагался по комнате и, потирая руки и лукаво поглядывая то на Эрику, то на Лубенцова, заговорил: - В вас, господин Лубенцов, скрыт великий педагог и знаток людей. Ваше предложение свидетельствует об этом. А я все думал, куда бы определить Эрику, и мне не приходило в голову ничего хорошего. Между тем я ведь преподаватель и считался не из последних. Ну, а ты, Эрика? Как твое мнение?
   - Я попробую, - сказала она смущенно и радостно.
   - Очень рад... - начал было Лубенцов, но Себастьян перебил его:
   - Ах, бросьте эти дипломатические обороты речи. У вас в голове целые гнезда остроумных идей, вот и все, что я могу вам сказать... Кстати, слышали? Фледер сбежал на запад! - Лубенцов еще не знал об этом, и Себастьян возгордился своей осведомленностью. - Я расту как ландрат, засмеялся он. - Впервые я узнал раньше вас важную новость.
   Когда Лубенцов ушел, а Себастьян собрался лечь спать, раздался продолжительный звонок во входную дверь, послышались гулкие шаги и приглушенные разговоры. Это приехал из Берлина Вальтер все с тем же американцем, майором Коллинзом.
   Они задержались в Берлине дольше, чем предполагали. Несмотря на опоздание, они привезли Эрике ко дню рождения много подарков. Коллинз преподнес ей коробку чулок и целый багажник продуктов - кофе, шоколада и консервов разного рода. Они не имели возможности задержаться надолго и поэтому сразу же приступили к объяснению. Впрочем, Коллинз был сильно пьян и в разговоре не участвовал, зато его шофер, рослый негр, все нес и нес из машины разные коробки и картонки: Коллинз считал это наилучшей агитацией.
   Вальтер заговорил с отцом о переезде на запад, но получил еще более уклончивый ответ, чем в прошлый раз.
   - Подождем, подождем, - твердил Себастьян. - Не будем спешить с этим вопросом. Очень хочется быть вместе с тобой, но пока что я не готов к столь важным решениям... К тому же надо надеяться, что будет заключен мирный договор и тогда...
   - Мирный договор! - горько усмехаясь, сказал Вальтер. - Неужели ты на это рассчитываешь?
   Эрика сказала враждебно:
   - Теперь не время об этом говорить. Утром договоришь. Спать надо.
   Однако и утром поговорить не пришлось. Кто-то сообщил в комендатуру о появлении в городе очередной американской машины. Хотя на этот раз Коллинз велел шоферу не оставаться во дворе у Себастьяна, где жил комендант, и шофер заехал на другой двор, но и там его обнаружили, и ему пришлось повести комендантский патруль в особняк ландрата, где ночевал Коллинз.
   На рассвете в дверь особняка позвонили, и Воробейцев, в тот день снова дежуривший по комендатуре, потребовал от американца немедленного выезда. Коллинз сначала заартачился, но Воробейцев сослался на категорический приказ. Коллинз, выругавшись по-английски и по-русски, вынужден был уступить. Он разбудил Вальтера. Вальтер ужасно рассердился и сказал отцу:
   - Вот тебе твоя официальная должность! Ты не имеешь даже права принять у себя своего собственного сына.
   - Собственного сына, который требует моего бегства с этой официальной должности, - язвительно ответил Себастьян, но тем не менее накинул пальто на пижаму и побежал к Лубенцову.
   - Придется мне съехать от вас, - покачал головой Лубенцов. - Я слишком близко живу и в угоду вам вынужден пренебрегать приказами моих начальников. Американцы должны следовать по установленному маршруту - так договорились Жуков с Эйзенхауэром.
   - Пожалуйста, отправьте американца, но моего сына...
   На этом столковались. Воробейцев получил приказание оставить Вальтера в покое, а к демаркационной линии препроводить лишь американца. Однако Вальтер на это не согласился и уехал вместе с Коллинзом.
   Этот американский майор Коллинз показался Воробейцеву прекрасным парнем. Воробейцев по его приглашению пересел к нему в машину, предоставив своей следовать позади. Коллинз болтал без умолку по-немецки, угощал Воробейцева джином, а напоследок пригласил к себе во Франкфурт, дал ему точный адрес и наобещал гору всяких удовольствий.
   У них оказались общие знакомые. Когда Воробейцев рассказал ему, что знаком с некоторыми офицерами, бывшими во время Потсдамской конференции в охране американских делегатов, и назвал фамилию Уайта, Коллинз воскликнул:
   - Фрэнк Уайт! Как же, я его хорошо знаю. Он тоже во Франкфурте, служит в Администрации, не в моем, а в другом отделе. Превосходный офицер... Очень хорошо отзывается о русских. Кстати, он русский язык знает неплохо.
   - Да, - подтвердил Воробейцев. - Он самый. Фрэнк, да, да. - Он вдруг вспомнил "операцию" с кольцами и смущенно замолчал.
   - Честнейший офицер, - продолжал восхищаться Уайтом Коллинз. По-моему, он уже даже не лейтенант, получил повышение. Как ваша фамилия? Я обязательно ему передам, что имел честь с вами познакомиться - правда, при таких неприятных обстоятельствах... Служба есть служба, разумеется.
   Воробейцев, у которого не шла с ума история с кольцами, воздержался от сообщения своей фамилии и вообще пожалел о том, что вспомнил об Уайте. Он сказал, что Уайт фамилии его не знает, а знает только имя: Виктор.
   Себастьян-младший всю дорогу молчал, не вмешиваясь в разговор и отвечая на обращения к нему Коллинза односложными "да" и "нет".
   У шлагбаума демаркационной линии Коллинз выскочил из машины одновременно с Воробейцевым, долго тряс его руку и снова повторил приглашение.
   - Приезжай обязательно, - сказал он, переходя на "ты". - Будешь доволен. Съездим денька на два в Париж. Ты не был в Париже? Напрасно. Слава этого города вполне заслуженна. Мы туда часто ездим - с разрешением и без разрешения.
   На обратном пути Воробейцев думал об этом Коллинзе, снова испытав к нему и к Уайту, вообще ко всем американцам, легкое чувство зависти. Каждого из них лично он и в грош не ставил. Он даже относился к ним - к каждому из них в отдельности - с некоторым презрением, разделяя общее мнение многих советских офицеров, что американцы не вояки и что им легко было громить немцев тогда, когда немцы уже были обессилены. Он завидовал их расхристанности и представлял себе американскую оккупационную зону и всю Западную Европу широкой ареной для безграничного разгула сильных ощущений и сногсшибательных приключений - всего того, что было почти недостижимо в условиях советской зоны под наблюдением серьезных глаз советских начальников.
   Да, у советских начальников были серьезные глаза, и все, что они делали, - они делали всерьез. Они всерьез хотели коренным образом изменить условия немецкой жизни, всерьез принимали решения разных международных конференций и свои обязательства, всерьез думали сделать немцев миролюбивыми. Будучи материалистами и не скрывая этого, они верили в идеи и идеалы, в которые ни капельки не верили американцы, хотя они всюду даже в выступлениях самых высоких официальных лиц - ссылались на господа бога, на провидение и на высшую справедливость.
   В комендатуре Воробейцев застал обычное совещание - одно из тех совещаний, которые ему уже осточертели и которые составили разительный контраст с миром, только что промелькнувшим перед его глазами. Речь шла об укреплении государственных и семеноводческих хозяйств и вообще о проблеме семян для предстоящего весеннего сева; о центнерах картофеля, развитии местного табаководства и прочих таких предметах, до которых Воробейцеву не было ровно никакого дела. Он с удивлением смотрел на офицеров комендатуры, которые с серьезным видом разбирали эти вопросы.
   XXIII
   То, что Воробейцеву казалось таким будничным и пресным, остальных офицеров, и в особенности Лубенцова, трогало и волновало, захватывало до глубины души. Каждое новое проявление сознания и самоотверженности любого немецкого крестьянина и рабочего было для них праздником, каждая неудача огорчала их, как личное горе.
   Однако Лубенцова в последнее время стало беспокоить странное состояние, не знакомое ему прежде. По вечерам, оставшись в одиночестве, он испытывал нечто вроде слуховых галлюцинаций. В его ушах беспрерывно звучала немецкая речь, он слышал разные голоса - женские, мужские и детские, молодые и стариковские. Среди них он иногда распознавал голоса знакомые, слышанные в течение дня и повторявшие быстро и внятно то, что говорилось днем. Этот бесконечный многоголосый разговор доводил его до зубовного скрежета. Он стал плохо спать. "Не схожу ли я с ума?" - думал он иногда, холодея от страха. Это было нервное переутомление, но он, никогда не знавший прежде никакой усталости, кроме физической, очень встревожился.
   Свое состояние он скрывал от всех, даже от Воронина. Впрочем, проницательный Воронин вскоре заметил нездоровый вид подполковника и по вечерам стал приходить в комендантский домик, за что Лубенцов был ему благодарен. Воронин несколько раз пытался осторожно намекнуть Лубенцову на необходимость отдыха, но Лубенцов отмахивался от него, так как дел было много, да и не привык Лубенцов отдыхать.
   Даже тогда, когда он в воскресенье выходил просто погулять по улице, он не переставал быть комендантом, потому что, где бы он ни был, к нему обращались по разным вопросам, просили, жаловались. Однажды он вспомнил, как его не узнали в гостиной Эрики Себастьян, когда он был в гражданском костюме. Он решил использовать этот способ остаться неузнанным и по воскресеньям отправлялся гулять по городу в штатском. Он, несомненно, достиг цели, так как его действительно никто не узнавал. Он иногда глазам своим не верил, замечая, как хорошо знакомые люди проходят мимо, не обратив на него никакого внимания. Все было бы отлично, если бы в эту своеобразную форму отхода от служебных тягот то и дело не встревал его собственный неуемный характер. Обнаружив какой-нибудь непорядок - все еще заваленный обломками переулок, закрытую, вопреки распоряжению комендатуры, лавку или кинотеатр, или пивную, - он сейчас же разыскивал виновников. Ему было смешно наблюдать, как они вначале разговаривали с ним дерзко и небрежно, а потом, узнав в нем "оберстлейтнанта Давай", рассыпались в извинениях либо жалобах.
   Однажды он забрел на Кляйн-Петерштрассе - улицу публичных домов, о которой знал понаслышке и теперь увидел впервые своими глазами. Эта улица произвела на него ужасное впечатление, и он пошел искать бургомистра Форлендера. Он застал его за партией преферанса с Визецким и другим товарищем, ведавшим в магистрате вопросами культуры.
   Жена Форлендера неохотно впустила в дом незнакомого ей человека, который потребовал немедленного свидания с бургомистром и которого она приняла - из-за его твердого немецкого выговора - за балтийского немца.
   - Играете? - спросил он у Форлендера, насмешливо и свирепо поглядывая то на одного, то на другого из играющих.
   Он рассмеялся, увидев возмущенное и непонимающее лицо бургомистра, который глядел ему в глаза и не узнавал его. Только минуту спустя Форлендер хлопнул себя по колену и воскликнул, расплывшись в улыбке:
   - Господин подполковник! В шляпе вас невозможно узнать!
   - Это вполне естественно, - возразил Лубенцов. - Если бы вы побывали там, где я сейчас был, вы бы тоже сильно изменились к худшему.
   Он рассказал им о том, что видел на той улице. Они реагировали на его рассказ весьма сдержанно и вовсе не пришли в ужас, так как все это было им знакомо и считалось вполне естественным. Но, уступая настояниям коменданта, Форлендер сказал, что завтра они пойдут и все посмотрят, а в ближайшие дни поставят вопрос на заседании магистрата.
   - Почему завтра? Пойдемте сейчас. Вы любите все откладывать на завтра.
   Они оделись без особой охоты. Он направился было вместе с ними, потом с досадой решил, что надо же ему отдохнуть, и предоставил им отправиться одним, а сам пошел опять бродить по городу.
   Проституция в Лаутербурге не ограничивалась Кляйн-Петерштрассе. Она существовала в разных формах, и одной из форм были брачные объявления, которые Лубенцов обнаружил на многих витринах справочных бюро и просто на стенах домов.
   Эти объявления он читал с отвращением и насмешкой. Вот некоторые из них:
   "Молодая вдова 29 лет, блондинка с правильными чертами лица, любящая природу и животных, муж погиб на Восточном фронте в 1942 году, ищет человека не старше 50 лет с целью совместных прогулок и катания на лодке. Брак не обязателен".
   "Молодой человек 42 лет, брюнет, на хорошей должности, не принадлежал к нацистской партии, идеалист-романтик, ищет молодую девушку 19 - 20 лет, блондинку, рост не меньше метра шестидесяти, с целью совместного времяпрепровождения. Возможен впоследствии брак. Присылка фотографий обязательна".
   "Какая интеллигентная девушка до 25 лет, католического вероисповедания, с хорошим характером и полной фигурой, с собственностью, желает встречаться с молодым человеком, 45/158 (первое число этой дроби, как узнал Лубенцов, означало возраст, второе - рост в сантиметрах), темно-русым, доверчивым и жизнерадостным? Собственный автомобиль. Тайна дело чести".
   "Молодой человек, 33/175, полный юмора, стройный, торговец авто, разведенный, любит искусство, ищет скромную, хорошо выглядящую, приятную партнершу, вероисповедание безразлично, до 22 лет, 165 см".
   "Девушка, беженка из Силезии, 20/173, из хорошей семьи, стройная, ищет друга и покровителя до 60 лет".
   Он заходил в кино на дневные сеансы, смотрел картины с прославленной немецкой кинозвездой Марикой Рокк, забредал в парикмахерские и кафе, и все, что он видел, огорчало его. Оно производило на него впечатление медленного тления, вырождения культуры, превращения ее в пустую и занимательную мишуру, рассчитанную на самые низменные вкусы. Он разрешил одному импресарио, надоевшему ему до смерти, открыть эстрадный театр - тут это называлось варьете - и однажды пошел посмотреть на это самое варьете, которое считал своим детищем.
   Он ужаснулся пустоте всех без исключения номеров; вызвавшим наиболее бурный смех зала был номер, в котором некий господин во фраке, исполняя куплеты со своей партнершей, время от времени хлопал ее ладонью по заду.
   Лубенцов хотел было формальным приказом запретить эти представления, но Себастьян и Форлендер отговорили его - так велось испокон веку, такие представления были и до Гитлера, и это даже до некоторой степени традиция.
   Он уступил, при этом твердо зная, что с такой традицией надо бороться, что это портит вкусы и ухудшает нравы.
   Ко всему прочему Лубенцова тревожила все больше Эрика Себастьян. Он был не рад, что навязал ей работу. В связи со своими новыми занятиями она беспрестанно звонила ему, а иногда приходила в комендатуру. Он сознавал, что ему приятно с ней встречаться, и это сознание пугало его до смешного. Разговоры их носили сугубо деловой характер, и все было бы хорошо, если бы не ее лицо, прямой, открытый и зоркий взгляд, - одним словом, если бы это была не она, а кто-нибудь другой.
   Однажды она - по действительно срочному делу - зашла поздно вечером к нему домой. К счастью, у Лубенцова сидел Воронин. Старшина посмотрел на Эрику подозрительно и встревоженно. Переговорив с Лубенцовым, она ушла.
   Воронин покосился на Лубенцова и сказал:
   - Никак фрейлейн в вас влюблена. Смотрит, как кошка на сало.
   К удивлению Воронина, предполагавшего, что начальник посмеется над этими словами, Лубенцов ужасно рассердился и устроил старшине форменный нагоняй.
   - Меньше всего, - сказал он, - я ожидал таких глупых разговоров от тебя. Неужели и на тебя начинает действовать атмосфера буржуазной Европы? Это недостойно военнослужащего Красной Армии!
   Воронин покачал головой и промолчал. А Лубенцов, который знал, что бранит Воронина несправедливо, никак не мог остановиться, с ужасом чувствуя, что не в состоянии владеть собой. Наконец он успокоился, извинился за свою горячность, жалко улыбнулся. Сердце Воронина сжалось. Он спросил:
   - Ляжете спать?
   - Да, пора. - Помолчав, Лубенцов сказал: - У нашего капитана с переводчицей, по-моему, роман?
   - Похоже на то.
   - Оба сдержанные, молчаливые, просто не понимаю, как они признаются друг другу.
   - Как-нибудь.
   - Останься у меня ночевать, Дмитрий Егорыч.
   - Хорошо.
   В присутствии Воронина ему было спокойно и спалось лучше.
   XXIV
   На следующий вечер Эрика снова зашла к Лубенцову. Она постучалась, он сказал по-русски: "Войдите", - и она медленно открыла дверь.
   Войдя, она бросила любопытный и боязливый взгляд на полутемную комнату, освещенную только настольной лампой. Боязливость ее взгляда заставила Лубенцова вздрогнуть. Это была не робость человека перед другим человеком, а женская дрожь перед тем неотвратимым, что должно произойти, выражение уверенности в мужском праве повелевать, сила слабости. Все это было прочтено Лубенцовым в ее взгляде - робком, но смелом, боязливом, но доверчивом.