Страница:
Я бежал и бежал, глотая полными легкими колючий и безумный воздух долины, а голосов у меня за спиной становилось все больше и больше, потому что в погоню включались все новые и новые рубщики тростника. Так что вскоре меня преследовали не полдюжины раздраженных стариков, а целая толпа, возраставшая в числе с каждой секундой: злая и шумная пагуба, окутанная облаком красной пыли и несущая смерть в сердце своем. И — не почудилось ли это мне? — к людским крикам уже прибавился лай пары–другой псов.
Я позволил своему воображению представить на мгновение своих преследователей — о, как у меня шумит в голове — вон там — то есть вот здесь — но не будем, не будем об этом! Итак гигантская сороконожка или даже тысяченожка — ног становится все больше и больше — тысячерукая — размахивает в воздухе вилами, мачете, цепями, топорами, веревками, булыжниками, палками, камнями — настигает, настигает, настигает меня. В голове гудит от топота множества ног, божбы и проклятий. Я уже миновал указатель на границе города, я уже на его улицах.
И я все бегу и бегу. Все бегу и бегу. Все бегу и бегу.
И на бегу, летя во весь опор, я вспомнил, что эти животные сотворили с Квини. Я вам еще не рассказывал про Квини? Нет? Не рассказывал вам о том, что они с ней сотворили? Нет. Нет, я еще не рассказывал. Вроде бы нет.
Я же вам говорил про хромого бродягу и про Кай–ка–христоубийцу, про двух злобных пропойц с Вершин Славы. Помните? Да? Так вот, Квини — это была подружка Каика. Я уже не помню, где он ее отыскал.
Подозреваю, что она выползла на свет Божий из какой–то крытой жестью землянки, что еще сохранились в лесах на другой стороне западной гряды. По крайней мере, мне так кажется, потому что никакая ярмарка уродов, с которой могло бы сбежать подобное существо, в город уже давненько не заезжала. Так или иначе, однажды я явился в церковь с очередной порцией самогона, и там была она.
Квини говорила мало, но очень любила громко смеяться, а затем слушать, как раскатывается ее смех под сводами церкви. Каик, большой мастер давать клички, так ее и прозвал — «Смеющаяся Квини». Она была одной из тех незамысловатых Божьих тварей, что умеют находить радость в самых простых вещах. Ничего не доставляло ей такого удовольствия, как сидеть на алтаре (Каик утверждал, что это ее «трон») в заношенном синем халате, зажав бутылку «Белого Иисуса» в пухлых красных руках. Она раскачивалась взад–вперед, громко выкрикивая «ха!» с каждым взмахом своего толстого приземистого туловища. Это накладывалось на эхо, отражение на отражение, пока наконец вся церковь не начинала сотрясаться в такт ее веселью. «Ха! ха! ха! ха!» Даже суровый безжизненный Христос, который висел, еще не воскресший и жутко бледный, над алтарем, — даже Он, казалось, начинал дрожать от смеха на своем орудии пытки. Затем Квини замолкала, подносила бутылку ко рту, отпивала из нее, ставила обратно между колен и принималась снова за свое развлечение. При этом ее маленькие глазки почему–то оставались тусклыми и безжизненными.
Каик аплодировал, а вечно мрачный бродяга с раненой ногой бурчал и ворочался в своем углу, приложив к каждому уху по молитвеннику.
Нажравшись, Каик добивался расположения Квини при помощи дозы «Белого Иисуса» на дне стакана, а затем совокуплялся с ней; причем ложем им служила пара сдвинутых церковных скамей. Другой бродяга, тот, который со шрамом на лице и раненой ногой, читал вслух из книги Левита до хрипоты, а затем, со слезами на глазах, обращал умоляющий взгляд на Квини и простирал к ней трясущуюся руку, в которой была зажата бутылка, на четверть наполненная разбавленным водой «Белым Иисусом».
С детской увлеченностью Квини коллекционировала цветастые этикетки от бутылок из–под спиртного, и когда Каик не мог. предложить своей подруге спиртного, он рылся в кучах мусора, отыскивая целые бутылки. Затем, расположившись в церковном приделе, он закатывал рукава рубашки и замачивал бутылки одну за другой в стоячей воде, скопившейся в купели. Когда этикетки отмокали, он аккуратно отклеивал их от бутылок и ровными рядами раскладывал для просушки на церковной скамье.
Мне тогда было около шестнадцати. Соблазненный путеводным светом знания, тускло светившим мне во мгле моих юных дней, я взбирался на ступени, ведшие к кафедре, и подсматривал за блудодеями.
Сморщенное от возлияний гузно бродяги исчезало между свиными ляжками Квини, покрытыми складками плоти, словно индюшачий зоб. Со стороны казалось, что он улегся на плохо надутую розовую резиновую автомобильную камеру. С кафедры мне было от–лично видно, как белесые волосатые ягодицы движутся со все возрастающей настойчивостью. Вначале это ритмичное давление сопровождалось проклятиями в адрес Квини, но в конце проклятия сменялись судорожными мольбами, обращенными к ее растекшимся грудям. С Каиком дело обстояло иначе: этот здоровяк превращал Квини в отбивную, прикрывшись сверху своей грязной зеленой шинелью. Поэтому иногда единственным признаком того, что в соитии участвует также и Квини, была безвольная, пухлая как клецка рука, обвившая шею Каика, причем пальцы по–прежнему сжимали пару–другую этикеток — последнее добавление к коллекции.
Как–то раз ближе к вечеру в последний день уборочной страды — в день, когда большинство батраков заканчивают свою работу, — такая же вот толпа явилась в церковь, схватила Квини и вышибла из нее дух. Вот как мне об этом рассказывал Каик — Злобные ублюдки из лагеря пришли и сделали из нее котлету. Двадцать человек их было, а может, и двадцать пять. Квини, когда их увидела, даже не испугалась. Да; и что с нее взять — убогая. Ну, тут им вообще моча в голову ударила, как увидели, что ей все до лампочки. Нет драки — нет веселья. Врезали ей пару раз, а она возьми и начни заливаться: «Ха! ха! ха! ха!» «Заткнись, Квини, заткнись, дура!» — вот о чем я думал. «Ха! ха! ха! ха!» А они, в свою очередь: «Кто–нибудь ее заткнет? Заткните ее!» При этом они продолжали пить и от этого расходились все больше и больше и били Квини все сильней и сильней. Они швырнули ее на мусорную кучу, и один из них дрочил, глядя, как она хохочет: «Ха! ха! ха! ха!» — «Да блядь, ты заткнешься или нет, дерьмо вонючее», — и тут я услышал, как кто–то врезал ей с такой силой, что она замолчала на пару секунд. И снова принялась за свое: «Ха! ха! ха! ха!» В мгновение ока они набросились на нее всей толпой и принялись пинать ее, катать по полу туда–сюда, а потом вскочили сверху, и топтали, и ругались. Один вышиб ей зубы бутылкой, другой поджег волосы, третий помочился. «Шлюха паршивая!
Квини! Королева то бишь! Чего это ты там королева? А? Помойки, что ли?» Потом они забили ей между ног пивную бутылку, а тело обклеили со всех сторон бутылочными этикетками, так что оно стало похоже на видавший виды матросский сундучок, только весь в синяках и крови. Вот и все. Умерла наша Квини.
Каик не мог больше говорить; он прислонился к спинке скамьи и стал рычать как зверь, втягивая спертый воздух объемистыми трубами ноздрей, зиявшими воронками в его здоровенном носу. Затем он бросил взгляд на своего хромого приятеля и выругался.
Колченогий безумец тем временем ковылял взад и вперед по захламленному проходу между скамьями, время от времени останавливаясь для того, чтобы выкрикнуть очередной библейский стих в лицо Христу Распятому, очевидно совершенно не обратив внимания на то, что отломленная голова Спасителя теперь валялась на полу, по соседству с порванным налетчиками в лоскуты голубым халатиком Квини.
«.»отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она.
И пошли хоронить ее и не нашли ничего, кроме черепа и ног и кистей рук_» Калека с пугающей настойчивостью отхлебывал глоток за глотком из бутылки с самогоном, его хромота пропадала на глазах, словно боль уже не мучила его, но при этом он все больше уклонялся от прямого курса, выписывая при движении по проходу нечто вроде восьмерки. Каик и я, мы продолжали смотреть на него и слушать.
«…на поле Изреельском съедят псы тело Иезавели, И будет труп Иезавели на участке Изреельском, Как навоз на поле…» Каик засунул руку в карман шинели и извлек оттуда обрывок замызганной кровью бумаги, на которой было что–то написано печатными буквами, выведенными толстым красным карандашом.
— Скажи мне, мальчик, что здесь написано? Возьми, возьми… — прошептал Каик, протягивая мне записку.
Я бросил беглый взгляд, но читать не стал — в этом мне не было нужды. Я перевел взгляд на Каика. Нервно пожал плечами, как будто мне было холодно.
Каик понимающе кивнул. Его уродливое, покрытое волдырями лицо приняло самое печальное выражение, на какое только оно было способно. Он снова посмотрел в сторону колченогого.
— Так я и думал. Ты не умеешь читать. Значит, это не ты. Впрочем, это и так было ясно. Я этого не писал, и ты не писал. Значит, это написал проповедник…
Проповедник? Какой проповедник! Сердце в моей груди застучало быстрее, по голове поползли мурашки, в горле встал ком.
— Ты только глянь на него. Совсем спятил, — продолжал Каик — А когда–то был проповедником в этой самой церкви. Ты это знал? Эби По его зовут. Было время, когда фанатики почитали его за спасителя. Резали метелки тростника и расстилали их на его дороге. Этакой–то харе Спаситель? Блядь, да он полжизни в тюрьме просидел. А до этого обирал вдовушек. Это не все: говорят, что он сжег на костре ведьму с вершины Хуперова холма. Ну, в это–то я, впрочем, не верил. А теперь уже верю. Он — опасный негодяй, к тому же полоумный. Мне его жаль, но простить его я не могу. Это он, это он убил Квини. Его работа. Эта записка — ее смертный приговор. Да и моим мог бы стать. Нет, я ему этого не прощу. Нет, сэр!
Может стоять передо мной на коленях, пока их в кровь не сотрет, а все же не прощу.
Каик глянул на меня, а я — на него. Каик хотел втянуть меня в свой заговор, и я готов был за это вышибить из него мозги.
— Молчащее Добро, — сказал Каик, отчетливо и медленно выговаривая каждый слог. — Я еще не давал тебе верного имени. Теперь нашел. Отныне я тебя буду звать Молчащее Добро. Как тебе это понравится, а?
Мне хотелось наброситься на него и побить, а потом спросить: — Ну что, Каик, как тебе это понравится? — но я сдержался и улыбнулся, зная, что если все пойдет по–моему, то скоро он не сможет называть меня никак.
Я посмотрел на тощего калеку. По Мурашки снова побежали по моему затылку, и руки у меня покрылись гусиной кожей. Но я сохранял спокойствие.
Если подумать об этом сейчас, то на самом деле я всегда знал, что имею дело с По. Иначе с чего бы хромой бродяга вызывал у меня такую отъявленную ненависть? Я не таков, чтобы ненавидеть кого попало.
— Зря он написал эту записку, Молчащее Добро! Очень зря. Вся его набожность, все его святошество — баланда для свиней. Он просто псих херов; это он убил мою Квини. И это ему с рук не сойдет. Не стоит тебе здесь сейчас болтаться.
Сваливай отсюда побыстрее да принеси мне вечером бутылочку пойла.
Каик направился к По, и уже на выходе из церкви я услышал, как он громко говорит ему: — Пой погромче, Наставник, да покрасивей. Это была твоя последняя проповедь.
Следующую прочтешь дьяволу. Пришло время тебе повстречаться с твоим творцом!
Я вернулся вечером с бутылкой. Каик уже набрался; его качало, он с трудом удерживался, чтобы не упасть на спину. Направляясь к нему по проходу, я ясно увидел, кто такой Каик на самом деле грязное животное — оборванец в завшивленной зеленой шинели — здоровенный медведь–людоед, с головы до ног забрызганный кровью — ледащий пес–полукровка — блохастый кобель — мешок с отбросами — куча дерьма. Я вручил ему бутылку, он вытащил пробку и долго, жадно хлебал самогон. Затем, с грохотом поставив бутылку на дубовую скамью, он заорал безо всякой видимой причины: «А, блядь. Говно. Блядь! Говно!» Громко испортив воздух, он снова принялся изрыгать проклятия, рассматривая свои окровавленные руки. Затем театральным жестом простер их в мою сторону.
— Кровь. Мне ее не смыть. Только чудо мне поможет, — сказал он трагическим шепотом.
Затем он отер свои десять ковырялок — десять палачиков — о полу шинели, губчатый войлок не смог впитать в себя столько шоколадно–коричневой жидкости, и она закапала на пол. Каик снова тщательно осмотрел свои багровые от крови хваталки.
— К купели! Мы смоем там эту упрямую кровь! — возопил он, словно герой трагедии, как будто от одного прикосновения к крови По этому неотесанному здоровяку передался весь актерский талант проповедника.
— Смыть ее с рук! — снова возопил он.
Он вскочил на ноги и, размахивая бутылкой в воздухе, неосмотрительно метнулся вперед, но запутался в полах шинели и рухнул на пол, словно подрубленное дерево, разбрасывая в стороны пустые бутылки, коробки от печенья, крысиный помет и отбросы. Замотанный в шинель так, что даже не мог пошевелить руками, Каик посмотрел на меня. В глазах у него стояли слезы. Он открыл свою широкую пасть, обнажив пару одиноких коренных зубов и опухший зеленоватый зев. Он начал смеяться. Он явно потерял рассудок, потому что смеялся он неудержимо.
Сидя на корточках на скамье, я смотрел сверху вниз на тварь, которая тряслась от смеха, согнувшись пополам у моих ног, на эту покрытую кровью куколку, издающую звуки в такт собственным сокращениям.
Ухмылка поползла к уголкам моего рта, и я обнажил все свои сорок шесть зубов в оскале, обращенном к этому сквернословящему насекомому. Я почувствовал, что и мои брюшные мышцы тоже пытаются пуститься в пляс, но спазмы их были, как обычно, непродолжительными, ибо в мире немых услады веселья столь же невзрачны, как и их причины. Разве я вам об этом уже не говорил? Итак, я сидел на корточках на дубовой скамье, осклабившись, словно изваянная из гранита горгулья, время от времени заглядывая Каику в глаза и наблюдая за тем, как взрывы хохота постепенно затухают и превращаются в более обыкновенные извержения остаточного веселья. На глупом поблекшем лице бродяги появились первые признаки испытываемой боли — побледневшие губы были поджаты, время от времени по ним пробегала легкая гримаса беспокойства. Кожа слегка позеленела. Я сидел на корточках, наблюдал и ждал.
Вскоре Каик совсем перестал смеяться. Выпутавшись из сплетений зеленого войлока, словно из неопрятного кокона, и раскрывая свои обвисшие и смятые крылья, бабочка нетвердо встала на ножки и сразу же рухнула на скамью, вытянув обутые в огромные башмачищи конечности в сторону прохода.
— Ты меня слушаешь, Молчащее Добро? — спросил Каик — Скажи мне, ты меня слушаешь?
Я снова поднялся, чтобы сохранить баланс сил на тот случай, если ситуация станет опасной — то есть если мой противник смекнет, в чем дело, или же окончательно спятит. Я посмотрел на Каика, отодвинув бутылку на несколько дюймов в сторону, так, чтобы он был вынужден протянуть руку — совсем немного, — чтобы дотянуться до нее. Я не хотел, чтобы он трезвел. Пока.
Каик снова приложился к бутылке, и, когда он кончил пить, наши глаза встретились. На руках у него засохла черная кровяная корка, а костяшка каждого пальца была украшена глубокими гноящимися ссадинами. Капли холодного пота выступили над мясистой верхней губой и на изрытом морщинами лбу; стекая вниз, они чертили борозды на бордовых мешках у него под глазами.
Распластанный на скамейке, он был похож на грустного говенного клоуна. Каик издал долгий глухой стон.
— Хочу тебе кое–что поведать, Молчащее Добро. Справедливость восторжествовала. Квини может спать спокойно. Равновесие в мире восстановлено. Эби По — мы его больше не увидим. Он мне как друг был, но послушай: подбросить в лагерь записку — этого простить нельзя. Да кивни ты мне хоть, если согласен. «Сознавайся», — я ему сказал, а он не признался. Ну я и стал его бить. Бил и просил сознаться. Снова и снова. А он не хотел. Странно так… вел себя, словно и вправду был ни при чем.
Тут Каик схватился за воротник шинели: видно, тот давил ему на горло. Затем он промокнул рукавом лоб.
— Что–то дышится тяжело… Черт!.. Потею, как блядская свинья… Дай–ка мне бутылку, мальчик… Брюхо что–то болит… о чем бишь я? Ах, да — я стоял над ним и размахивал этой гребаной запиской у него перед носом. И говорил: «Не заставляй меня убивать тебя, По, не заставляй…» У него уже нос был на сторону сворочен, так что он прекрасно понимал, что я не шучу. И тогда этот сукин сын осмелился посмотреть мне прямо в глаза и сказал с трудом, потому что от зубов у него остались одни осколки: «Можешь убить меня, Каик… и да простит тебя Господь… но я не знаю, о чем это ты говоришь».
Каик схватился за живот и выгнулся дугой: — Черт! Болит… все болит… Голова… Брюхо…! Глотка… Мальчик, дай–ка мне бутылку… В горле… пересохло… Что, пусто?! Совсем пусто?! Ну так вот, я ему ору: «По–о–о! Ты знаешь, о чем это я! Записка. Смертный приговор. Как ты посмел, а? После того, как я делил ее с тобой! Ты же видел, что они сделали с Квини. Ты не боишься умереть с ложью на устах, По? Скажи мне правду, По! Правду! А не то, клянусь, я забью это говенное письмо тебе в глотку…» Он приоткрыл один помутневший глаз… совсем ненадолго… секунд на двадцать… или на тридцать… и сказал… тихо–тихо… спокойно так и отчетливо: «Не–е–ет, Каик… Ты жутко ошибаешься, Каик».
А я ему: «Это ты ошибаешься, По. Бывай, Наставник, на том свете свидимся». И врезал ему в рожу ото всей души.
Каик умирал не так быстро, как я рассчитывал, но ведь он был не просто здоровенный мужик, а очень здоровое животное. Впрочем, мне не о чем было беспокоиться. Я подмешал к самогону такую порцию отравы, что ее хватило бы для того, чтобы отправить к праотцам волосатого мамонта.
Каик попытался было встать, но не смог удержаться на ногах и рухнул обратно на скамью, как поставленная торцом колода карт. Он уже не говорил, а еле слышно хрипел, но в голосе его появились смятение и даже ужас, которые он тщетно пытался скрыть.
—… я не понимаю. Отрицать все. Хотя кроме него это некому было сделать… черт! С чего мне так плохо стало? …Ну вот, а тело я выволок наружу и спрятал… под… церковью, — тут Каик прекратил бормотать, обхватил живот руками и принялся раскачиваться.
Вдруг одним рывком он вскочил на ноги, закричал хрипло, как раненая птица, вновь рухнул на скамью и изверг порцию рвоты, состоявшей из крови и желчи, прямо себе на колени. Он уставился на пятнистую блевотину, бормоча что–то и пуская пузыри. Возможно, он просил сам у себя прощение за то, что натворил. Он не слышал гудения моторов машин, взбирающихся на Вершины Славы.
А я только и ждал этого звука. Это был сигнал. Сигнал, что пора переходить к делу. Пора переходить к делу.
Я взял его за плечи (он к тому времени снова сложился пополам и что–то невнятно бормотал), распрямил и прислонил к спинке скамьи в углу. Голова его все норовила упасть, с трудом удерживаемая могучей шеей. Затем я поставил на скамью бутылку и извлек из заднего кармана Библию. Каик смотрел на меня дикими, выпученными глазами. Страшные яркие пятна покрывали все его лицо и шею.
Я поднес раскрытую Библию к самому его носу. Тупое животное, ничего не понимая, роняло капли слюны на книгу. Я начал перелистывать порыжелые страницы Ветхого Завета. Бытие. Исход. Замечательный Левит. Числа. Да, Числа.
Глава 35. Стихи 18 и 19.
Я достал красный карандаш из моего нагрудного кармана. Остро заточенный.
Улыбнувшись Каику во весь рот, я старательно облизал кончик карандаша, продолжая смотреть бродяге прямо в глаза.
Каик снова попытался вскочить, но, несмотря на все усилия, не смог, тонкая струйка сукровицы закапала ему на кадык с нижней губы. Он так и остался в углу скамьи, откуда следил за моими действиями, широко открыв рот и больше не пытаясь шевелиться.
Я подчеркнул соответствующие стихи, а затем написал над ними и под ними печатными буквами от себя, так что вышло следующее: ЧТО ЗДЕСЬ НАПИСАНО, КАИК? 19Мститель за кровь сам может умертвить убийцу; лишь только встретит его, сам может умертвить его. ХА ХА ХА ХА ХА ХА ХА МОЛЧАЩЕЕ ДОБРО Я вложил книгу в его огромные мясистые ручищи. Каик тупо уставился на страницу. Пятна на его лице и шее уже приняли зловещий оттенок переспевшего винограда. Кровавая слюна вытекала изо рта и капала на пророческую страницу, что при данных обстоятельствах казалось весьма уместным.
Я услышал шум машин — двух, трех, четырех, буксовавших на щебенке на подъезде к церкви. Я услышал потрескивание раций и понял, что укулиты восприняли всерьез послание, которое я приколол к двери молитвенного дома. Я услышал, как ломают запертую калитку, которая вела в подвал церкви. Вскоре они найдут труп По и поймут, что все остальное, сказанное в записке, тоже правда. И тогда они вломятся в церковь, чтобы схватить убийцу.
— Ну давай, Каик! Шевели мозгами, дубина. Все для тебя кончено, выблядок. Все кончено. И для тебя, и для По, и для Квини. Все кончено, — думал я.
Наконец Каик приподнял свою пятнистую рожу. Глаза его из–за действия яда никак не могли сойтись в одну точку. Он что–то забормотал, затем заскулил и принялся было подвывать, но тут я огрел его пустой бутылкой по переносице, и он сразу же вырубился.
Я посмотрел на эту тушу, прислоненную к спинке скамьи и покрытую сверху донизу блевотиной, и подумал: — Ты, осел, Каик, законченный осел.
Затем я припечатал его бутылкой еще разок для верности.
Вынув Библию из рук Каика, я выдрал из нее разоблачительные страницы, а затем вытащил из его кармана первую из написанных мною записок — ту самую, что я подкинул батракам: приглашение посетить церковь. Положив все к себе в карман, я скрылся в приделе в тот самый момент, когда вызванный из Давенпорта шериф и два его помощника принялись ломиться в двери церкви.
— Потяните за ручку, болваны, — подумал я. — Дверь–то не заперта.
Всю дорогу до дома я ухмылялся. Никак не мог перестать.
Вокруг меня были обугленные поля. Тростник, срезанный и сложенный в бурты, ожидал, когда его отвезут на сахарный завод.
Позже, когда все ушли, я вернулся в церковь и сел на скамью. Я закрыл глаза и стал наслаждаться сознанием того, что я послужил Господу: послужил, не ожидая его повеления. Да, я послужил Господу, и сознание этого было для меня само по себе достаточной наградой. В мире, полном стяжателей, давать — это наслаждение. Воистину, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. И я дал обет и впредь охранять эти священные стены от посягательств пришельцев. Я сидел, смиренный перед лицом величия и простора храма, и ощущал присутствие Бога здесь, рядом со мной, вокруг меня, внутри меня. И тут запели серафимы, наполнив огромное помещение своею музыкой. И они пели для меня. Они пели для меня. Через два дня явились укулиты и сожгли церковь.
И я бежал. Я бежал. Я бежал.
Я знал, что удираю от тех же кулаков, что забили до смерти бедную Квини. И я бежал.
Я знал, что если меня поймают, то живым мне не уйти. Я не испытывал никаких иллюзий на счет того, сколько насилия будет отмерено на мою долю в этом случае. Я даже сомневался, что склонов долины хватит, чтобы расстелить по ним то, что от меня останется, — таким тонким слоем меня размажут по этим склонам.
И я бежал. Ужас гнал меня вперед. Страх погонял.
Промчавшись мимо зеленеющего поля, я увидел, как впереди что–то вроде маленькой собачки или хорька юркнуло из–под изгороди, сделанной из ошкуренного штакетника. Я увидел, как верткое тельце стрелой промчалось у меня перед самым носом и исчезло в густых зарослях на другой стороне дороги.
И тут я наступил ногой с разбегу на размокший участок покрытия и растянулся на земле так, что об этом мне не хотелось бы вспоми… короче говоря, мне хотелось бы опустить подробности. Достаточно сказать, что я растянулся на животе, выпростав вперед ладони, ободранные до крови о дорогу и покрытые красной пылью. Я ведь вам рассказывал про моих собак? Рассказывал? Я ведь вам рассказывал про моих собак и про то, что они могли сделать с хомячком?
Помните? Мои собаки могли разорвать хомячка на кусочки, маленькие как атомы.
Вот я и ожидал, что со мной произойдет то же самое. Что меня разорвут.
Раздерут. В мгновение ока.
Я слышал шаги, приближавшиеся ко мне. Все мое тело затряслось от страха.
Бум–бум бум–бум бум–бум. Я повернулся и увидел, что сзади не было никаких преследователей. Толпа рассеялась; нет не рассеялась, спряталась. Я попытался понять куда. Но позади, спокойная и безмятежная, расстилалась только похожая на пыльный красный язык дорога.
Что–то зашуршало в кустах справа от меня. Мне почудились странные, пульсирующие тени, скорчившиеся в засаде. Мачете блеснуло за росшей у дороги сосной. Я попятился. Услышал приглушенный смех у себя за спиной. Обернулся.
На мешках из–под зерна, наваленных на поддон какой–то сельскохозяйственной машины, развалился тощий юнец с острой крысиной мордочкой. Он строгал большим ножом деревянную чурку, глядел на меня и хихикал. Не сводя с него глаз, я попятился. В ботинке у меня захлюпало; я посмотрел вниз и увидел, что из носка уже вытекла небольшая лужица ярко–алой крови, сверкавшая в пыли как драгоценный камень. Я заметил, что передо мной было еще несколько таких же похожих на рубины лужиц.
Беззубая старуха высунулась было из окна соседней лачуги, но тут же спряталась обратно.
Я поднял глаза и увидел, что юнец выставил свой нож вперед и угрожающе покручивает им в воздухе. Он оскалил почерневшие резцы, изо рта сочилась коричневатая пена.
— Чи–и–во ты пялишься? — злобно тявкнул он. Только тут я заметил, что у него косые глаза дебила.
— Чи–и–во ты пялишься?
Я повернулся и побежал. Но тут же острая боль пронзила мою ступню. В воздухе замелькали красные мухи. Я покачнулся и схватился за больную ногу. Где–то рядом захихикали дети, много детей, но я их не видел. Из–за этих красных мух.
Я позволил своему воображению представить на мгновение своих преследователей — о, как у меня шумит в голове — вон там — то есть вот здесь — но не будем, не будем об этом! Итак гигантская сороконожка или даже тысяченожка — ног становится все больше и больше — тысячерукая — размахивает в воздухе вилами, мачете, цепями, топорами, веревками, булыжниками, палками, камнями — настигает, настигает, настигает меня. В голове гудит от топота множества ног, божбы и проклятий. Я уже миновал указатель на границе города, я уже на его улицах.
И я все бегу и бегу. Все бегу и бегу. Все бегу и бегу.
И на бегу, летя во весь опор, я вспомнил, что эти животные сотворили с Квини. Я вам еще не рассказывал про Квини? Нет? Не рассказывал вам о том, что они с ней сотворили? Нет. Нет, я еще не рассказывал. Вроде бы нет.
Я же вам говорил про хромого бродягу и про Кай–ка–христоубийцу, про двух злобных пропойц с Вершин Славы. Помните? Да? Так вот, Квини — это была подружка Каика. Я уже не помню, где он ее отыскал.
Подозреваю, что она выползла на свет Божий из какой–то крытой жестью землянки, что еще сохранились в лесах на другой стороне западной гряды. По крайней мере, мне так кажется, потому что никакая ярмарка уродов, с которой могло бы сбежать подобное существо, в город уже давненько не заезжала. Так или иначе, однажды я явился в церковь с очередной порцией самогона, и там была она.
Квини говорила мало, но очень любила громко смеяться, а затем слушать, как раскатывается ее смех под сводами церкви. Каик, большой мастер давать клички, так ее и прозвал — «Смеющаяся Квини». Она была одной из тех незамысловатых Божьих тварей, что умеют находить радость в самых простых вещах. Ничего не доставляло ей такого удовольствия, как сидеть на алтаре (Каик утверждал, что это ее «трон») в заношенном синем халате, зажав бутылку «Белого Иисуса» в пухлых красных руках. Она раскачивалась взад–вперед, громко выкрикивая «ха!» с каждым взмахом своего толстого приземистого туловища. Это накладывалось на эхо, отражение на отражение, пока наконец вся церковь не начинала сотрясаться в такт ее веселью. «Ха! ха! ха! ха!» Даже суровый безжизненный Христос, который висел, еще не воскресший и жутко бледный, над алтарем, — даже Он, казалось, начинал дрожать от смеха на своем орудии пытки. Затем Квини замолкала, подносила бутылку ко рту, отпивала из нее, ставила обратно между колен и принималась снова за свое развлечение. При этом ее маленькие глазки почему–то оставались тусклыми и безжизненными.
Каик аплодировал, а вечно мрачный бродяга с раненой ногой бурчал и ворочался в своем углу, приложив к каждому уху по молитвеннику.
Нажравшись, Каик добивался расположения Квини при помощи дозы «Белого Иисуса» на дне стакана, а затем совокуплялся с ней; причем ложем им служила пара сдвинутых церковных скамей. Другой бродяга, тот, который со шрамом на лице и раненой ногой, читал вслух из книги Левита до хрипоты, а затем, со слезами на глазах, обращал умоляющий взгляд на Квини и простирал к ней трясущуюся руку, в которой была зажата бутылка, на четверть наполненная разбавленным водой «Белым Иисусом».
С детской увлеченностью Квини коллекционировала цветастые этикетки от бутылок из–под спиртного, и когда Каик не мог. предложить своей подруге спиртного, он рылся в кучах мусора, отыскивая целые бутылки. Затем, расположившись в церковном приделе, он закатывал рукава рубашки и замачивал бутылки одну за другой в стоячей воде, скопившейся в купели. Когда этикетки отмокали, он аккуратно отклеивал их от бутылок и ровными рядами раскладывал для просушки на церковной скамье.
Мне тогда было около шестнадцати. Соблазненный путеводным светом знания, тускло светившим мне во мгле моих юных дней, я взбирался на ступени, ведшие к кафедре, и подсматривал за блудодеями.
Сморщенное от возлияний гузно бродяги исчезало между свиными ляжками Квини, покрытыми складками плоти, словно индюшачий зоб. Со стороны казалось, что он улегся на плохо надутую розовую резиновую автомобильную камеру. С кафедры мне было от–лично видно, как белесые волосатые ягодицы движутся со все возрастающей настойчивостью. Вначале это ритмичное давление сопровождалось проклятиями в адрес Квини, но в конце проклятия сменялись судорожными мольбами, обращенными к ее растекшимся грудям. С Каиком дело обстояло иначе: этот здоровяк превращал Квини в отбивную, прикрывшись сверху своей грязной зеленой шинелью. Поэтому иногда единственным признаком того, что в соитии участвует также и Квини, была безвольная, пухлая как клецка рука, обвившая шею Каика, причем пальцы по–прежнему сжимали пару–другую этикеток — последнее добавление к коллекции.
Как–то раз ближе к вечеру в последний день уборочной страды — в день, когда большинство батраков заканчивают свою работу, — такая же вот толпа явилась в церковь, схватила Квини и вышибла из нее дух. Вот как мне об этом рассказывал Каик — Злобные ублюдки из лагеря пришли и сделали из нее котлету. Двадцать человек их было, а может, и двадцать пять. Квини, когда их увидела, даже не испугалась. Да; и что с нее взять — убогая. Ну, тут им вообще моча в голову ударила, как увидели, что ей все до лампочки. Нет драки — нет веселья. Врезали ей пару раз, а она возьми и начни заливаться: «Ха! ха! ха! ха!» «Заткнись, Квини, заткнись, дура!» — вот о чем я думал. «Ха! ха! ха! ха!» А они, в свою очередь: «Кто–нибудь ее заткнет? Заткните ее!» При этом они продолжали пить и от этого расходились все больше и больше и били Квини все сильней и сильней. Они швырнули ее на мусорную кучу, и один из них дрочил, глядя, как она хохочет: «Ха! ха! ха! ха!» — «Да блядь, ты заткнешься или нет, дерьмо вонючее», — и тут я услышал, как кто–то врезал ей с такой силой, что она замолчала на пару секунд. И снова принялась за свое: «Ха! ха! ха! ха!» В мгновение ока они набросились на нее всей толпой и принялись пинать ее, катать по полу туда–сюда, а потом вскочили сверху, и топтали, и ругались. Один вышиб ей зубы бутылкой, другой поджег волосы, третий помочился. «Шлюха паршивая!
Квини! Королева то бишь! Чего это ты там королева? А? Помойки, что ли?» Потом они забили ей между ног пивную бутылку, а тело обклеили со всех сторон бутылочными этикетками, так что оно стало похоже на видавший виды матросский сундучок, только весь в синяках и крови. Вот и все. Умерла наша Квини.
Каик не мог больше говорить; он прислонился к спинке скамьи и стал рычать как зверь, втягивая спертый воздух объемистыми трубами ноздрей, зиявшими воронками в его здоровенном носу. Затем он бросил взгляд на своего хромого приятеля и выругался.
Колченогий безумец тем временем ковылял взад и вперед по захламленному проходу между скамьями, время от времени останавливаясь для того, чтобы выкрикнуть очередной библейский стих в лицо Христу Распятому, очевидно совершенно не обратив внимания на то, что отломленная голова Спасителя теперь валялась на полу, по соседству с порванным налетчиками в лоскуты голубым халатиком Квини.
«.»отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она.
И пошли хоронить ее и не нашли ничего, кроме черепа и ног и кистей рук_» Калека с пугающей настойчивостью отхлебывал глоток за глотком из бутылки с самогоном, его хромота пропадала на глазах, словно боль уже не мучила его, но при этом он все больше уклонялся от прямого курса, выписывая при движении по проходу нечто вроде восьмерки. Каик и я, мы продолжали смотреть на него и слушать.
«…на поле Изреельском съедят псы тело Иезавели, И будет труп Иезавели на участке Изреельском, Как навоз на поле…» Каик засунул руку в карман шинели и извлек оттуда обрывок замызганной кровью бумаги, на которой было что–то написано печатными буквами, выведенными толстым красным карандашом.
— Скажи мне, мальчик, что здесь написано? Возьми, возьми… — прошептал Каик, протягивая мне записку.
Я бросил беглый взгляд, но читать не стал — в этом мне не было нужды. Я перевел взгляд на Каика. Нервно пожал плечами, как будто мне было холодно.
Каик понимающе кивнул. Его уродливое, покрытое волдырями лицо приняло самое печальное выражение, на какое только оно было способно. Он снова посмотрел в сторону колченогого.
— Так я и думал. Ты не умеешь читать. Значит, это не ты. Впрочем, это и так было ясно. Я этого не писал, и ты не писал. Значит, это написал проповедник…
Проповедник? Какой проповедник! Сердце в моей груди застучало быстрее, по голове поползли мурашки, в горле встал ком.
— Ты только глянь на него. Совсем спятил, — продолжал Каик — А когда–то был проповедником в этой самой церкви. Ты это знал? Эби По его зовут. Было время, когда фанатики почитали его за спасителя. Резали метелки тростника и расстилали их на его дороге. Этакой–то харе Спаситель? Блядь, да он полжизни в тюрьме просидел. А до этого обирал вдовушек. Это не все: говорят, что он сжег на костре ведьму с вершины Хуперова холма. Ну, в это–то я, впрочем, не верил. А теперь уже верю. Он — опасный негодяй, к тому же полоумный. Мне его жаль, но простить его я не могу. Это он, это он убил Квини. Его работа. Эта записка — ее смертный приговор. Да и моим мог бы стать. Нет, я ему этого не прощу. Нет, сэр!
Может стоять передо мной на коленях, пока их в кровь не сотрет, а все же не прощу.
Каик глянул на меня, а я — на него. Каик хотел втянуть меня в свой заговор, и я готов был за это вышибить из него мозги.
— Молчащее Добро, — сказал Каик, отчетливо и медленно выговаривая каждый слог. — Я еще не давал тебе верного имени. Теперь нашел. Отныне я тебя буду звать Молчащее Добро. Как тебе это понравится, а?
Мне хотелось наброситься на него и побить, а потом спросить: — Ну что, Каик, как тебе это понравится? — но я сдержался и улыбнулся, зная, что если все пойдет по–моему, то скоро он не сможет называть меня никак.
Я посмотрел на тощего калеку. По Мурашки снова побежали по моему затылку, и руки у меня покрылись гусиной кожей. Но я сохранял спокойствие.
Если подумать об этом сейчас, то на самом деле я всегда знал, что имею дело с По. Иначе с чего бы хромой бродяга вызывал у меня такую отъявленную ненависть? Я не таков, чтобы ненавидеть кого попало.
— Зря он написал эту записку, Молчащее Добро! Очень зря. Вся его набожность, все его святошество — баланда для свиней. Он просто псих херов; это он убил мою Квини. И это ему с рук не сойдет. Не стоит тебе здесь сейчас болтаться.
Сваливай отсюда побыстрее да принеси мне вечером бутылочку пойла.
Каик направился к По, и уже на выходе из церкви я услышал, как он громко говорит ему: — Пой погромче, Наставник, да покрасивей. Это была твоя последняя проповедь.
Следующую прочтешь дьяволу. Пришло время тебе повстречаться с твоим творцом!
Я вернулся вечером с бутылкой. Каик уже набрался; его качало, он с трудом удерживался, чтобы не упасть на спину. Направляясь к нему по проходу, я ясно увидел, кто такой Каик на самом деле грязное животное — оборванец в завшивленной зеленой шинели — здоровенный медведь–людоед, с головы до ног забрызганный кровью — ледащий пес–полукровка — блохастый кобель — мешок с отбросами — куча дерьма. Я вручил ему бутылку, он вытащил пробку и долго, жадно хлебал самогон. Затем, с грохотом поставив бутылку на дубовую скамью, он заорал безо всякой видимой причины: «А, блядь. Говно. Блядь! Говно!» Громко испортив воздух, он снова принялся изрыгать проклятия, рассматривая свои окровавленные руки. Затем театральным жестом простер их в мою сторону.
— Кровь. Мне ее не смыть. Только чудо мне поможет, — сказал он трагическим шепотом.
Затем он отер свои десять ковырялок — десять палачиков — о полу шинели, губчатый войлок не смог впитать в себя столько шоколадно–коричневой жидкости, и она закапала на пол. Каик снова тщательно осмотрел свои багровые от крови хваталки.
— К купели! Мы смоем там эту упрямую кровь! — возопил он, словно герой трагедии, как будто от одного прикосновения к крови По этому неотесанному здоровяку передался весь актерский талант проповедника.
— Смыть ее с рук! — снова возопил он.
Он вскочил на ноги и, размахивая бутылкой в воздухе, неосмотрительно метнулся вперед, но запутался в полах шинели и рухнул на пол, словно подрубленное дерево, разбрасывая в стороны пустые бутылки, коробки от печенья, крысиный помет и отбросы. Замотанный в шинель так, что даже не мог пошевелить руками, Каик посмотрел на меня. В глазах у него стояли слезы. Он открыл свою широкую пасть, обнажив пару одиноких коренных зубов и опухший зеленоватый зев. Он начал смеяться. Он явно потерял рассудок, потому что смеялся он неудержимо.
Сидя на корточках на скамье, я смотрел сверху вниз на тварь, которая тряслась от смеха, согнувшись пополам у моих ног, на эту покрытую кровью куколку, издающую звуки в такт собственным сокращениям.
Ухмылка поползла к уголкам моего рта, и я обнажил все свои сорок шесть зубов в оскале, обращенном к этому сквернословящему насекомому. Я почувствовал, что и мои брюшные мышцы тоже пытаются пуститься в пляс, но спазмы их были, как обычно, непродолжительными, ибо в мире немых услады веселья столь же невзрачны, как и их причины. Разве я вам об этом уже не говорил? Итак, я сидел на корточках на дубовой скамье, осклабившись, словно изваянная из гранита горгулья, время от времени заглядывая Каику в глаза и наблюдая за тем, как взрывы хохота постепенно затухают и превращаются в более обыкновенные извержения остаточного веселья. На глупом поблекшем лице бродяги появились первые признаки испытываемой боли — побледневшие губы были поджаты, время от времени по ним пробегала легкая гримаса беспокойства. Кожа слегка позеленела. Я сидел на корточках, наблюдал и ждал.
Вскоре Каик совсем перестал смеяться. Выпутавшись из сплетений зеленого войлока, словно из неопрятного кокона, и раскрывая свои обвисшие и смятые крылья, бабочка нетвердо встала на ножки и сразу же рухнула на скамью, вытянув обутые в огромные башмачищи конечности в сторону прохода.
— Ты меня слушаешь, Молчащее Добро? — спросил Каик — Скажи мне, ты меня слушаешь?
Я снова поднялся, чтобы сохранить баланс сил на тот случай, если ситуация станет опасной — то есть если мой противник смекнет, в чем дело, или же окончательно спятит. Я посмотрел на Каика, отодвинув бутылку на несколько дюймов в сторону, так, чтобы он был вынужден протянуть руку — совсем немного, — чтобы дотянуться до нее. Я не хотел, чтобы он трезвел. Пока.
Каик снова приложился к бутылке, и, когда он кончил пить, наши глаза встретились. На руках у него засохла черная кровяная корка, а костяшка каждого пальца была украшена глубокими гноящимися ссадинами. Капли холодного пота выступили над мясистой верхней губой и на изрытом морщинами лбу; стекая вниз, они чертили борозды на бордовых мешках у него под глазами.
Распластанный на скамейке, он был похож на грустного говенного клоуна. Каик издал долгий глухой стон.
— Хочу тебе кое–что поведать, Молчащее Добро. Справедливость восторжествовала. Квини может спать спокойно. Равновесие в мире восстановлено. Эби По — мы его больше не увидим. Он мне как друг был, но послушай: подбросить в лагерь записку — этого простить нельзя. Да кивни ты мне хоть, если согласен. «Сознавайся», — я ему сказал, а он не признался. Ну я и стал его бить. Бил и просил сознаться. Снова и снова. А он не хотел. Странно так… вел себя, словно и вправду был ни при чем.
Тут Каик схватился за воротник шинели: видно, тот давил ему на горло. Затем он промокнул рукавом лоб.
— Что–то дышится тяжело… Черт!.. Потею, как блядская свинья… Дай–ка мне бутылку, мальчик… Брюхо что–то болит… о чем бишь я? Ах, да — я стоял над ним и размахивал этой гребаной запиской у него перед носом. И говорил: «Не заставляй меня убивать тебя, По, не заставляй…» У него уже нос был на сторону сворочен, так что он прекрасно понимал, что я не шучу. И тогда этот сукин сын осмелился посмотреть мне прямо в глаза и сказал с трудом, потому что от зубов у него остались одни осколки: «Можешь убить меня, Каик… и да простит тебя Господь… но я не знаю, о чем это ты говоришь».
Каик схватился за живот и выгнулся дугой: — Черт! Болит… все болит… Голова… Брюхо…! Глотка… Мальчик, дай–ка мне бутылку… В горле… пересохло… Что, пусто?! Совсем пусто?! Ну так вот, я ему ору: «По–о–о! Ты знаешь, о чем это я! Записка. Смертный приговор. Как ты посмел, а? После того, как я делил ее с тобой! Ты же видел, что они сделали с Квини. Ты не боишься умереть с ложью на устах, По? Скажи мне правду, По! Правду! А не то, клянусь, я забью это говенное письмо тебе в глотку…» Он приоткрыл один помутневший глаз… совсем ненадолго… секунд на двадцать… или на тридцать… и сказал… тихо–тихо… спокойно так и отчетливо: «Не–е–ет, Каик… Ты жутко ошибаешься, Каик».
А я ему: «Это ты ошибаешься, По. Бывай, Наставник, на том свете свидимся». И врезал ему в рожу ото всей души.
Каик умирал не так быстро, как я рассчитывал, но ведь он был не просто здоровенный мужик, а очень здоровое животное. Впрочем, мне не о чем было беспокоиться. Я подмешал к самогону такую порцию отравы, что ее хватило бы для того, чтобы отправить к праотцам волосатого мамонта.
Каик попытался было встать, но не смог удержаться на ногах и рухнул обратно на скамью, как поставленная торцом колода карт. Он уже не говорил, а еле слышно хрипел, но в голосе его появились смятение и даже ужас, которые он тщетно пытался скрыть.
—… я не понимаю. Отрицать все. Хотя кроме него это некому было сделать… черт! С чего мне так плохо стало? …Ну вот, а тело я выволок наружу и спрятал… под… церковью, — тут Каик прекратил бормотать, обхватил живот руками и принялся раскачиваться.
Вдруг одним рывком он вскочил на ноги, закричал хрипло, как раненая птица, вновь рухнул на скамью и изверг порцию рвоты, состоявшей из крови и желчи, прямо себе на колени. Он уставился на пятнистую блевотину, бормоча что–то и пуская пузыри. Возможно, он просил сам у себя прощение за то, что натворил. Он не слышал гудения моторов машин, взбирающихся на Вершины Славы.
А я только и ждал этого звука. Это был сигнал. Сигнал, что пора переходить к делу. Пора переходить к делу.
Я взял его за плечи (он к тому времени снова сложился пополам и что–то невнятно бормотал), распрямил и прислонил к спинке скамьи в углу. Голова его все норовила упасть, с трудом удерживаемая могучей шеей. Затем я поставил на скамью бутылку и извлек из заднего кармана Библию. Каик смотрел на меня дикими, выпученными глазами. Страшные яркие пятна покрывали все его лицо и шею.
Я поднес раскрытую Библию к самому его носу. Тупое животное, ничего не понимая, роняло капли слюны на книгу. Я начал перелистывать порыжелые страницы Ветхого Завета. Бытие. Исход. Замечательный Левит. Числа. Да, Числа.
Глава 35. Стихи 18 и 19.
Я достал красный карандаш из моего нагрудного кармана. Остро заточенный.
Улыбнувшись Каику во весь рот, я старательно облизал кончик карандаша, продолжая смотреть бродяге прямо в глаза.
Каик снова попытался вскочить, но, несмотря на все усилия, не смог, тонкая струйка сукровицы закапала ему на кадык с нижней губы. Он так и остался в углу скамьи, откуда следил за моими действиями, широко открыв рот и больше не пытаясь шевелиться.
Я подчеркнул соответствующие стихи, а затем написал над ними и под ними печатными буквами от себя, так что вышло следующее: ЧТО ЗДЕСЬ НАПИСАНО, КАИК? 19Мститель за кровь сам может умертвить убийцу; лишь только встретит его, сам может умертвить его. ХА ХА ХА ХА ХА ХА ХА МОЛЧАЩЕЕ ДОБРО Я вложил книгу в его огромные мясистые ручищи. Каик тупо уставился на страницу. Пятна на его лице и шее уже приняли зловещий оттенок переспевшего винограда. Кровавая слюна вытекала изо рта и капала на пророческую страницу, что при данных обстоятельствах казалось весьма уместным.
Я услышал шум машин — двух, трех, четырех, буксовавших на щебенке на подъезде к церкви. Я услышал потрескивание раций и понял, что укулиты восприняли всерьез послание, которое я приколол к двери молитвенного дома. Я услышал, как ломают запертую калитку, которая вела в подвал церкви. Вскоре они найдут труп По и поймут, что все остальное, сказанное в записке, тоже правда. И тогда они вломятся в церковь, чтобы схватить убийцу.
— Ну давай, Каик! Шевели мозгами, дубина. Все для тебя кончено, выблядок. Все кончено. И для тебя, и для По, и для Квини. Все кончено, — думал я.
Наконец Каик приподнял свою пятнистую рожу. Глаза его из–за действия яда никак не могли сойтись в одну точку. Он что–то забормотал, затем заскулил и принялся было подвывать, но тут я огрел его пустой бутылкой по переносице, и он сразу же вырубился.
Я посмотрел на эту тушу, прислоненную к спинке скамьи и покрытую сверху донизу блевотиной, и подумал: — Ты, осел, Каик, законченный осел.
Затем я припечатал его бутылкой еще разок для верности.
Вынув Библию из рук Каика, я выдрал из нее разоблачительные страницы, а затем вытащил из его кармана первую из написанных мною записок — ту самую, что я подкинул батракам: приглашение посетить церковь. Положив все к себе в карман, я скрылся в приделе в тот самый момент, когда вызванный из Давенпорта шериф и два его помощника принялись ломиться в двери церкви.
— Потяните за ручку, болваны, — подумал я. — Дверь–то не заперта.
Всю дорогу до дома я ухмылялся. Никак не мог перестать.
Вокруг меня были обугленные поля. Тростник, срезанный и сложенный в бурты, ожидал, когда его отвезут на сахарный завод.
Позже, когда все ушли, я вернулся в церковь и сел на скамью. Я закрыл глаза и стал наслаждаться сознанием того, что я послужил Господу: послужил, не ожидая его повеления. Да, я послужил Господу, и сознание этого было для меня само по себе достаточной наградой. В мире, полном стяжателей, давать — это наслаждение. Воистину, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. И я дал обет и впредь охранять эти священные стены от посягательств пришельцев. Я сидел, смиренный перед лицом величия и простора храма, и ощущал присутствие Бога здесь, рядом со мной, вокруг меня, внутри меня. И тут запели серафимы, наполнив огромное помещение своею музыкой. И они пели для меня. Они пели для меня. Через два дня явились укулиты и сожгли церковь.
И я бежал. Я бежал. Я бежал.
Я знал, что удираю от тех же кулаков, что забили до смерти бедную Квини. И я бежал.
Я знал, что если меня поймают, то живым мне не уйти. Я не испытывал никаких иллюзий на счет того, сколько насилия будет отмерено на мою долю в этом случае. Я даже сомневался, что склонов долины хватит, чтобы расстелить по ним то, что от меня останется, — таким тонким слоем меня размажут по этим склонам.
И я бежал. Ужас гнал меня вперед. Страх погонял.
Промчавшись мимо зеленеющего поля, я увидел, как впереди что–то вроде маленькой собачки или хорька юркнуло из–под изгороди, сделанной из ошкуренного штакетника. Я увидел, как верткое тельце стрелой промчалось у меня перед самым носом и исчезло в густых зарослях на другой стороне дороги.
И тут я наступил ногой с разбегу на размокший участок покрытия и растянулся на земле так, что об этом мне не хотелось бы вспоми… короче говоря, мне хотелось бы опустить подробности. Достаточно сказать, что я растянулся на животе, выпростав вперед ладони, ободранные до крови о дорогу и покрытые красной пылью. Я ведь вам рассказывал про моих собак? Рассказывал? Я ведь вам рассказывал про моих собак и про то, что они могли сделать с хомячком?
Помните? Мои собаки могли разорвать хомячка на кусочки, маленькие как атомы.
Вот я и ожидал, что со мной произойдет то же самое. Что меня разорвут.
Раздерут. В мгновение ока.
Я слышал шаги, приближавшиеся ко мне. Все мое тело затряслось от страха.
Бум–бум бум–бум бум–бум. Я повернулся и увидел, что сзади не было никаких преследователей. Толпа рассеялась; нет не рассеялась, спряталась. Я попытался понять куда. Но позади, спокойная и безмятежная, расстилалась только похожая на пыльный красный язык дорога.
Что–то зашуршало в кустах справа от меня. Мне почудились странные, пульсирующие тени, скорчившиеся в засаде. Мачете блеснуло за росшей у дороги сосной. Я попятился. Услышал приглушенный смех у себя за спиной. Обернулся.
На мешках из–под зерна, наваленных на поддон какой–то сельскохозяйственной машины, развалился тощий юнец с острой крысиной мордочкой. Он строгал большим ножом деревянную чурку, глядел на меня и хихикал. Не сводя с него глаз, я попятился. В ботинке у меня захлюпало; я посмотрел вниз и увидел, что из носка уже вытекла небольшая лужица ярко–алой крови, сверкавшая в пыли как драгоценный камень. Я заметил, что передо мной было еще несколько таких же похожих на рубины лужиц.
Беззубая старуха высунулась было из окна соседней лачуги, но тут же спряталась обратно.
Я поднял глаза и увидел, что юнец выставил свой нож вперед и угрожающе покручивает им в воздухе. Он оскалил почерневшие резцы, изо рта сочилась коричневатая пена.
— Чи–и–во ты пялишься? — злобно тявкнул он. Только тут я заметил, что у него косые глаза дебила.
— Чи–и–во ты пялишься?
Я повернулся и побежал. Но тут же острая боль пронзила мою ступню. В воздухе замелькали красные мухи. Я покачнулся и схватился за больную ногу. Где–то рядом захихикали дети, много детей, но я их не видел. Из–за этих красных мух.