И узре ослица Ангела Божия

   23. И увидела ослица Ангела Господня, стоящего на дороге с обнаженным мечом в руке, и своротила ослица с дороги, и пошла на поле; а Валаам стал бить ослицу, чтобы возвратить ее на дорогу.
   24. И стал Ангел Господень на узкой дороге, между виноградниками, [где] с одной стороны стена и с другой стороны стена.
   25. Ослица, увидев Ангела Гоcподня, прижалась к стене и прижала ногу Валаамову к стене; и он опять стал бить ее.
   26. Ангел Господень опять перешел и стал в тесном месте, где некуда своротить, ни направо, ни налево.
   27. Ослица, увидев Ангела Господня, легла под Валаамом. И воспылал гнев Валаама, и стал он бить ослицу палкою.
   28. И отверз господь уста ослицы, и она сказала Валааму: что я тебе сделала, что ты бьешь меня вот уже третий раз?
   29. Валаам сказал ослице: за то, что ты поругалась надо мною; если бы у меня в руке был меч, то я теперь же убил бы тебя.
   30. Ослица же сказала Валааму: не я ли твоя ослица, на которой ты ездил сначала до сего дня? имела ли я привычку так поступать с тобою? Он сказал: нет.
   31. И открыл Господь глаза Валааму, и увидел он Ангела Господня, стоящего на дороге с обнаженным мечом в руке, и преклонился, и пал на лице свое.
Числа, 22

Пролог

   Три неопрятных сестрички–вороны кружат в неспокойном небе, покрытом синяками и ссадинами, идут след в след, рассекая густые клубы дыма, чертят быстрые круги — за кругом круг, за кругом круг.
   Долгие годы ничто не омрачало синеву небес над долиной, но ныне, Богом клянусь, небо словно взбесилось. Со всех сторон наползают тучи, похожие на доисторических ящеров. Безликие, они разевают пасти, корчатся, умирают и рождаются вновь.
   А воронье все кружит и кружит, смыка» кольцо над тем местом, где лежу я.
   Лукавые птички, вестницы смерти. Они летели за мной всю жизнь, словно тени.
   Но только теперь они получат то, что искали. Мои глаза.
   Наверное, не так уж трудно заснуть в этой мягкой, теплой грязи. Я чувствую, как ослабевает во мне биение жизни. Я это чувствую.
   Беззубые десны могилы засасывают меня все глубже и глубже в топкую жижу, и я не противлюсь, хотя мне крайне неприятна мысль, что вскоре моя карающая длань будет замарана грязью. И вот, как я и предчувствовал, две вороны наконец засекли сверху мои глаза, которые беспокойно вертятся в глазницах, словно две тусклые монетки, и ожидают своей участи, глядя на клубящийся в небе дым.
   Подступают сумерки, а я уже на четверть — или около того — ушел в трясину и продолжаю, продолжаю, продолжаю погружаться.
   Посмотрите–ка, что это там внизу? Какая славная долина! Земля здесь развела колени и обнажила свои лонные бугры. Устремимся же вниз, вдоль изрытого руслами внутреннего склона, над деревьями, густо увитыми виноградной лозой, над деревьями, растущими на этих шатких кручах. Стволы клонятся в пустоту под опасным углом, а корни тщетно хватаются за воздух, будто вот–вот рухнут, сломленные ползучей ношей, навалившейся на их плечи, словно бремя мирских скорбей. Но прочно связаны между собой ветви плетистой лозой и крепконакрепко прикованы стволы к каменистому склону.
   Если окинуть долину взглядом с высоты вороньего полета, то мы увидим, как вьется по ее плоскому брюху, прокладывая путь с юга на север, главная дорога, Мэйн–роуд. С этой высоты она выглядит как тонкая ленточка, рассекающая сотни и сотни акров тлеющих плантаций сахарного тростника.
   А тлеют они потому, что сегодня начинают выжигать поля перед началом уборки, и это — большое торжество для жителей долины Укулоре. В этот день горожане выезжают на плантации, чтобы посмотреть, как стена огня пожирает бесполезные сухие листья, расчищая дорогу рубщикам тростника. Но именно сейчас, здесь, на краю полей, царит странное безмолвие; повсюду валяются беспечно брошенные молотильные цепы и сваленные в груды мокрые мешки, а искры и пепел беззвучно реют над ними в потоках теплого воздуха.
   У восточного склона, в миле от городских строений, возвышаются корпуса сахарного завода. Равномерно шумят работающие вхолостую машины. Вагонетки (некоторые из них пусты, другие только наполовину разгружены) стоят без присмотра на подъездных путях.
   Ляжем на крыло и пролетим над самим городом, там, где скучились крытые ржавым железом крыши, бросим взгляд на площадку для игр, на Дворец правосудия и на Мемориальную площадь.
   Мы увидим, как посреди площади, в самом сердце долины, возвышается мраморная гробница, в которой покоятся останки пророка. Мы услышим, как крошится мрамор под ударами трех молотов, взмывающих и опускающихся в крепких руках.
   Кучка людей в траурных черных одеждах (в основном это женщины) смотрит на разрушение гробницы. Послушайте, как они стенают, как они скрежещут зубами!
   Посмотрите на этого огромного мраморного ангела с безмятежным ликом, исполненным святости: он вознес высоко правую руку, в которой сжат позолоченный серп. Неужели разрушители отважатся обрушить свои удары и на ангела?
   Продолжим свой полет над городом, над его смятенным сердцем, над женщинами, вопиющими так, словно они оплакивают покойника, над женщинами, которые колотят себя в грудь, покрывая ее синяками, которые разбивают в кровь костяшки пальцев, чтобы усугубить свое отчаяние. Посмотрите, как они мечутся по улицам, дико взмахивая руками, как они корчатся, словно в припадке падучей болезни, и путаются в складках одежд, сшитых из грубой мешковины.
   С воздуха они похожи на птиц, разучившихся летать.
   Сделаем еще один круг над этими горестными созданиями, а затем устремимся к окраинам встревоженного города, туда, где сбились в кучку домики на колесах — обиталища сборщиков тростника, батраков, живущих год за годом в ритме жатв и посевных. Здесь, в этот час сумерек, не осталось никого, кроме женщин и перепуганных детишек. Они стоят у окон, и их присутствие выдают только стекла, запотевшие от их призрачного дыхания. Они прислушиваются к отдаленному гулу: это их мужья мчатся на своих машинах в северном направлении. Но вскоре потрескивание горящих полей заглушает отдаленный рев моторов.
   Но вперед, вперед, летим дальше — или вы уже притомились, сестрички?
   Продолжим свой путь вдоль Мэйн–роуд, туда, где тростниковые поля внезапно резко обрываются, уступая место пустоши, отделенной от них проволочной изгородью. Отсюда до города четыре мили, а до северной оконечности долины — две. Мы видим колонну пикапов, грузовиков и сельскохозяйственных машин, поднимающих тучи красной пыли на проселке, ведущем от Мэйн к горстке лачуг, грубо сколоченных из горбыля и вагонки. Здесь живут изгои, бродяги, отбросы общества.
   Одна из лачуг, возведенная на куче мусора, охвачена пожаром, она горит, наполняя клубами лилового дыма встревоженный воздух Крылья устали, но потерпим: ведь осталось совсем немного!
   За лачугами почва становится влажной, болотистой и покрытой густой растительностью. Здесь деревья, рожденные в топкой неволе, высятся посреди зарослей пырея, осоки и цепкой собачьей колючки, раскинув над почвой балдахины, свитые диким виноградом на их могучих плечах.
   Здесь мы складываем крылья и пикируем вниз, потому что именно это болото мы и искали.
   Пролетая над ним, мы видели огненное кольцо, мерцавшее сквозь густые кроны деревьев, и кольцо это сжималось все туже и туже, словно ленточка света, свернутая в петлю. Это — электрические фонарики в руках у людей, которые, построившись цепью, прочесывают заросли.
   В самом центре болота — маленькая прогалина, круглая как блюдце, а посередине этой прогалины, словно колесо в колесе, — круглая лужица черной и дымящейся трясины, достаточно большая для того, чтобы поглотить, при случае, корову. Трясина мрачно поблескивает, когда мы пролетаем над ней. Но постойте!
   Взмах крыла! Вираж! Посмотрите, кто там лежит, в этой грязи, свернувшись калачиком, словно младенец в утробе матери! Какой тощий человечишка: кожа да кости. Ребра еле колышутся, когда он дышит. И одежки на нем почти никакой! И шевелится–то едва–едва!
   Только вот глаз его, выпученный как у рыбы, вращается в глазнице и следит за нами.
   Пожалуй, сестрички, стоит задержаться и покружить над этим местом.

I

   Родились они утром. Брат Юкрида появился на свет первым, разорвав околоплодный пузырь. И тогда Юкрид (впрочем, его в тот момент еще не звали никак), ухватившись ручонками за пятки брата, незваным гостем явился в грешный мир. Возможно, в этот отчаянный поступок он вложил всю отпущенную ему силу воли, что объясняет, почему впоследствии он просто плыл по течению.
   Полуденное солнце пылало в небе раскаленным куском металла, обрушивая весь свой жар на жестяную крышу и просмоленные доски. Па сидел за столом, разложив вокруг самодельные капканы, сварганенные из пружин и кусков железа.
   Утирая пот со лба, он смазывал свои орудия убийства колесной мазью и старался не обращать внимания на пьяные крики жены, которая выла как дикая кошка, катаясь по заднему сиденью обгоревшего кузова старого «шевроле». Кузов был гордостью свалки, посреди которой стояла лачуга. Па установил его на подставках из кирпичей, и с тех пор кузов возвышался за домом, словно панцирь какого–то краба–переростка, сброшенный им в припадке гадливости.
   И в этом самом кузове, корчась в родовых схватках, его вечно пьяная супруга рычала, злобствуя на чудо жизни, бившееся и проклевывающееся в ее чреве. То и дело прикладываясь к бутыли «Белого Иисуса», она раскачивала своими телесами шаткий кузов «шевроле» и беспрестанно призывала Па на помощь.
   Только услышав, как дверь лачуги скрипнула, открывшись, а затем хлопнула, закрывшись, она позволила себе впасть в блаженное забытье.
   — Слишком ужратая была, чтобы тужиться как следует, — рассказывал позже Юкриду Па.
   Вырвав бутылку самогонки из цепких пальцев (мамаша и в беспамятстве умудрялась из нее отхлебывать), Па аккуратно разбил сосуд о проржавевший хвостовой стабилизатор «шевроле». Решив, что интуиция послужит ему повивальной бабкой, а здоровенный осколок стекла — скальпелем, Па склонился над распластанной роженицей и густо оросил ее лоно картофельным спиртом. Проклятия сыпались у Па изо рта, летний гнус вился и жужжал вокруг, солнце палило, и на небе не было ни облачка. Хлестнула струя жижи, раздался дикий крик, и два слюнявых комочка упали к ногам Па.
   — Господи Иисусе! Двойня! — вскричал он, но один из близнецов вскоре умер.
   В лачуге на столе бок о бок стояли два ящика из–под фруктов, выложенные изнутри газетами. Капканы Па убрал и развесил по стенам. Два ящика, и в каждом — по младенцу. Па заглянул внутрь. Оба младенца молчали и спокойно лежали на спине, тараща широко открытые глазенки. Па вынул из кармана штанов огры зок карандаша и, скосив глаза, наклонился к приплоду. На обращенной к нему стенке ящика с первенцем он написал «№ 1», а на той, в которой лежал Юкрид — «№ 2». Затем он снова выпрямился и стал с серьезным видом рассматривать то одного, то другого. Глаза у младенцев были необычные, миндалевидной формы, с припухшими верхними веками и почти без ресниц. Бледная их голубизна была с каким–то странным, почти розовым оттенком; внимательные, пытливые, верткие, они безо всяких видимых усилий катались в кожаных мешочках глазниц, словно пытались что–то сказать.
   Маленький Юкрид кашлянул, коротко и отрывисто. Крохотный розовый язычок на мгновение показался во рту, лизнул верхнюю губу и снова исчез. И тогда первенец, словно только и ждал команды, что почудилась ему в робком покашливании Юкрида, закрыл глаза, чтобы больше никогда уже их не открывать.
   — Прощай, братец, — подумал я, когда душа его отлетела, и какое–то время мне казалось, что и я умру вслед за ним, — таким адским холодом дохнула на меня его смерть.
   Но тут тишину нарушил хриплый воинственный глас Ее Сучьего Величества — моей мамаши. Она изрыгала грубые проклятья, такие грубые, что они осквернили бы даже задницу, умей та говорить. Мамаша молотила кулаками по борту *шевроле» и сипло орала: — Ма–йа буу–тылка! Иг–де ма–йа буу–тылка?
   Па соорудил из подручных материалов два ремешка, чтобы притянуть ими мои щиколотки и грудь к днищу ящика, которому предназначено было стать моей колыбелью. Но, невзирая на эти постромки, я предпринял попытку повернуть голову вбок и приподнять ее, чтобы попрощаться хотя бы взглядом с братцем, так неожиданно отчалившим в Вечность.
   Вытащенный в мир силком, без предварительного предупреждения, вышвырнутый в него густой струею насыщенных алкоголем околоплодных вод — о, я бы нежился и нежился еще в их уюте! — и не вполне оправившийся от родовой травмы, я — вынужден это признать — оказался прискорбно невежественным перед лицом великой загадки Смерти. Да и откуда мне было знать, как чертовски Смерть похожа сама на себя?
   Так или иначе, сколько я не бился и не вытягивал шею, ремешки цепко держали меня, и я оставил всякую надежду. Изможденный и запыхавшийся, я лежал и думал, именно думал, о моем отошедшем ко святым братце, тело которого покоилось по соседству в ящике из–под фруктов. Я удивлялся, каким бесом он вырвался из своих пут и отправился на небо, если я не мог совладать с моими?
   И все же одну крошечную ручонку я исхитрился освободить во время этой первой великой, тщетной и в высшем смысле знаменательной борьбы за свободу. И маленькой, как опарыш, костяшкой пальчика я принялся выстукивать послания, используя тайный код из точек, тире и пауз, который мы с братом изобрели, еще плавая в журчащих потоках околоплодных вод.
   Не — Забывай — Своего — Брата — Прием Но брат не отвечал мне. Я отстучал послание вторично, прибавив в конце «Пожалуйста*, но он снова не ответил. Пожалуйста. Невзирая на его молчание, я попытался рассказать ему, на что похожа Жизнь, а также поинтересовался, что хорошего и полезного можно почерпнуть в Смерти. Я выстукивал свои сообщения, и они становились все бессвязнее и настойчивее. Призыв мой, безответный и бесполезный, глох внутри ящика.
   Жизнь — Это — Плохо — Это —Ад — Можно — Ли — Сбежать —Ад — Назад Наконец мне удалось овладеть собой, и тогда разбитыми и саднящими костяшками пальцев я отстучал по стенке моего ящика последнее прощальное послание.
   Опустилась ночь. Теперь–то я знаю, что это была именно она. Но тогда, лежа на спине в ящике из–под фруктов, одинокий, опутанный ремешками, я с нарастающим ужасом следил за тем, как мутнеет пронзительное сияние дня, и дрожал от страха, прислушиваясь к причудливой музыке сумерек. Я слышал, как кто–то гулко ухает, попискивает, шуршит, скребется, я слышал леденящие душу завывания. Я решил, что настал конец света.
   Страшный Суд стоял у дверей, и мне не оставалось ничего другого, как спокойно лежать (ничего другого я, впрочем, и не умел) и ждать, пока смертная мгла не поглотит меня целиком. А дальше ясно что последует, сияющий ковчег завета, молнии и громы, ангельские голоса, трус, буря и град.
   Постепенно маленький мой мирок окутали покровы, сотканные из мрака и черных теней. И тогда в кромешной мгле я услышал шаги, тяжелые и неуверенные. Кто–то поднялся по крыльцу и замер за дверью.
   Я сжался от страха в ящике.
   С отвратительным скрипом внешняя дверь отворилась, затем последовала долгая возня со щеколдой, сопровождаемая бранью. Вспыхнул нестерпимо яркий свет, дверь с грохотом захлопнулась, кто–то громко рыгнул, и я увидел, как в комнату, едва держась на ногах, ввалилась моя мамаша. Она прошла мимо, не заметив меня, и исчезла в дальнем углу.
   Одинокая лампочка без абажура свисала с потолка прямо над моей колыбелью.
   Ее неровный свет загипнотизировал меня своим жарким мерцанием. Я лежал на спине и смотрел на лампочку со все возраставшим беспокойством, замечая, как ночная мошкара тучами слетается к тихо гудящей путеводной звезде. Беспомощно я наблюдал, как какая–нибудь излишне пылкая ночная бабочка, комар или муха то и дело касались смертоносного стекла. Мгновенно крылышки и усики насекомого обращались в пепел, а крошечное тельце жертвы бессмысленной отваги с неслышным писком падало в мою колыбель. Перенесшие чудовищную ампутацию насекомые умирали у меня на глазах, бились, агонизируя, в отвратительных судорогах, пока не являлась смерть, чтобы положить предел их мучениям и вместе с ними — их недолгой жизни.
   Тут я понял, почему оплакиваемый мною покойный брат умер столь безропотно.
   Жизни в нем не было. Одна Смерть.
   Ну а потом настал новый день. Выскочившее на небосклон солнце извергло потоки масляно–желтого света на восточные холмы и разбудило .своим золотым шумом всю долину.
   Пара ворон ликующе каркала высоко в небе. Где–то на холмах выла дикая собака.
   Слышно было, как пищат некормленые цыплята. Неподалеку печально заржал мул. Сверху доносились идиотские трели жаворонка. Трудолюбиво жужжали пчелы.
   Мир вокруг меня жил и требовал к себе внимания.
   На колокольне зазвонил колокол. Заквакала тростниковая жаба. Ударилась в стекло муха. Раздался гудок автомобиля, проехавшего по Мэйн–роуд.
   Мир вокруг меня ждал, чтобы на него обратили внимание. И того же ждали все живущие в нем птенцы и мальцы, котята и щенята, ягнята, поросята и прочие ребята. Что касается меня, то я очень сильно нуждался во внимании. Да, да. Меня необходимо было покормить — и срочно. Мое тело требовало живительной пищи.
   Сколько мне еще ждать? Вы, часом, не знаете? Разве я уже не сказал вам, что был дьявольски голоден?
   Я поразмыслил, не съесть ли мне пару–другую жареных мошек, валявшихся у меня на животе… нет, пожалуй, не стоит…
   Вместо этого я решил поднять крик — то есть привлечь к себе внимание обыкновенным для голодных младенцев способом. Я набрал в легкие побольше воздуха и зашелся в неистовом плаче, выкрикивая слова, которые на языке грудных детей означают «Накормите меня!*, «Есть!* и «Где моя титька?. Я бился и корчился в плену ремешков, которые мой Па — непревзойденный мастер в области силков и ловушек — устроил таким образом, что каждое движение моего младенческого тела стягивало их только туже, еще более ограничивая мою свободу. Не прошло и минуты с того момента, как я начал скандалить, а ремешки уже затянулись так сильно, что все мои движения свелись к ерзанью лодыжками, закатыванию глаз, высовыванию языка, ну и, разумеется, — к словоизвержению. О, как слова срывались с моего языка, лились из моего горла, исторгались из самого моего нутра. Я кричал: «Накормите меня!* и «Вы что, меня уморить хотите!» и «Мать вашу так, я жрать хочу!», но знаете что? Да, да, знаете что? Сколько я ни выл и ни орал, сколько ни надрывался и ни закатывался в истерике — сколько ни напрягал связки, ни бесился и ни бился — как я ни старался, знаете, что я обнаружил? Ни звука не вырвалось из моего горла. Даже писка не раздалось внутри моей дощатой колыбели. Да, да, именно так ни малейшего звука. Я был обескуражен этим открытием. Я чувствовал, что меня надули.
   Я понял, насколько я одинок.
   Свободной ручонкой я оторвал клочок от газеты, выстилавшей изнутри ящик, скатал ее в маленький шарик и, засунув в рот, стал сосать бумагу, пока она не размокла; тогда я проглотил ее.
   Эта легкая трапеза на время утолила мой голод, желудок слегка наполнился. Я зевнул изо всех сил, и мои мысли снова обратились к мертвому брату. Тот все еще лежал по соседству в ящике, над которым уже кружили мухи. Зевнув еще сильней, я закрыл глаза и, засыпая, подумал: — Интересно, мой братец тоже был немым? Пожалуй, этого я никогда наверняка не узнаю, — помню, подумалось мне. — Никогда–никогда.
   И мне приснилось, что я встретился с братцем на небесах и мы оба нежимся с ним в ватных облаках. Братец держит в руках золотую арфу. Когда он касается ее пальцами, дождь серебристых звуков проливается на меня. Я улыбаюсь, и братец улыбается мне в ответ. Но тут братец перестает играть и расправляет крылья. И я вижу, что они у него перепончатые, черные и покрыты липкой слизью. Он почесывает свои волосатые ноги арфой, а затем водружает ее себе на голову, и арфа тут же превращается в корону. Я пытаюсь улететь, но у меня еще крылья не отросли. Мое безволосое тело, белое, как личинка мухи, конвульсивно дергается и не может–не может–взлететь. Братец показывает на меня пальцем и кричит: «Самозванец! Убирайся отсюда! Убирайся/* И тут я вижу, что небеса краснеют и разжижаются, и меня куда–то несет потоком, и в ушах у меня звучат сдвоенные удары «Бум–бум–бум–бум. бум–бум…*, как будто бьется чье–то сердце.
   Я проснулся.
   Над моей колыбелью склонился отец. Его фигура была похожа на посох с крючком на конце. На морщинистом лице выделялись внимательные бесцветные, глубоко посаженные глаза.
   Па сел за стол. В одной руке он держал миску, в другой — ломоть хлеба.
   Он дал мне мякиш, смоченный в молоке. Мякиш был теплым и вкусным.
   Но от пальцев у Па разило каким–то жиром или смазкой, и когда голод немного отпустил меня, я плотно сомкнул губы и отвернулся, чтобы меня не стошнило от этой едкой химической вони.
   Па встал, и тогда я увидел, что он сидел на поставленном торцом ящике из–под фруктов! Я скосил глаза в сторону. Моего братца не было рядом! Исчез и ящик. Рядом с моей колыбелью лежал железный капкан, покрытый густой черной смазкой. Жуткие острые зубья!
   Взведенная пружина! Алчущая крови сталь!
   Я отвел глаза, чувствуя, что схожу с ума.
   Па тем временем уже стоял у двери. На левом плече у него была лопата с длинным черенком. Только тут я заметил, что вместо левого уха у Па маленький морщинистый обрубок.
   В руках Па держал коробку из–под обуви, перевязанную шнурком. На коробке было написано «№ 1».

II
ПРОРОК

   Голос Долины № 38, авг. 1932 «Слушайте, о ДЕТИ ГОСПОДА НАШЕГО!!
   Во ВТОРУЮ ПЯТНИЦУ АВГУСТА 1932 года от Рождества Господня исполнится 70 ЛЕТ со дня, когда СВЯТОЙ ПРОРОК ДЖО НАС УКУЛОРЕ принял МУЧЕНИЧЕСКИЙ ВЕНЕЦ.
   В годовщину сего благословенного
   и кровавого события
   жители нашей долины будут оплакивать нашего Пророка и Патриарха ДЖОНАСА УКУЛОРЕ.
   Его бренные останки и святые реликвии будут перенесены из Молитвенного Дома Долины Укулоре на городскую площадь и там захоронены.
   Площадь же с этого дня будет именоваться Мемориальной.
   В ознаменование святого дня будет торжественно открыт ПАМЯТНИК ПРОРОКУ.
   Верные укулиты!
   В 3 часа пополудни дня 12 августа года 1932 вы, о дети Израиля, верные укулиты, должны будете проследовать торжественной процессией от Молитвенного Дома к Мемориальной площади, где тело Пророка и Мученика обретет вечный покой.
   Молением будет руководить Сардус Свифт.
   В Большом Зале историк и биограф Саймон Болсом прочтет отрывки из готовящейся к печати книги «Джонас Укулоре: Пророк и Божественное Откровение, Человек и Мученик».
   Элиза Сноу будет петь под аккомпанемент Алисы Притчард.
   После службы — ужин в Малом Зале.
   Дамы, посуду с собой приносить не обязательно!
   Обо всем позаботится «Вэлли Фанкшнз», организаторы питания для банкетов и пикников!
   ЯВКА СТРОГО ОБЯЗАТЕЛЬНА
   Памятник был спрятан от любопытных глаз под парусиновым покрывалом, которое удерживали канаты, пропущенные сквозь большие медные кольца в его основании. Из–за этого памятник казался большим серым сфинксом, обезображенным до неузнаваемости песком времен.
   Вокруг памятника в благоговейном страхе толпились верные укулиты.
   Укутанный в серое памятник прибыл в город утром предыдущего дня на огромном грузовике. В кузове грузовика, положив шляпу на колени, неподвижный и торжественный, но несмотря на всю свою невозмутимость румяный от гордости, восседал Сардус Свифт. Он встал в пять часов утра, чтобы поспеть на состав узкоколейки, перевозивший сахарный тростник в Давенпорт, где пересел на поезд до Оркни, а уж в Оркни, в конторе, настоял на том, чтобы весь обратный путь длиною в 380 миль с гаком проделать вместе с подрядчиками на грузовике «на случай возможных осложнений».
   Оба подрядчика, толстый мистер Годбелли и совсем уж толстый мистер Прай, выглядели утомленными долгой дорогой, но счастливыми. Целая дюжина мужчин понадобилась, чтобы установить поднятый цепным краном с грузовика памятник на отведенный ему постамент.
   Даже кое–кто из батраков помогал, хотя на грядущую церемонию их все равно не пригласили бы: лица иных вероисповеданий не допускались на празднование того, что было для укулитов «Святым Днем», а иначе говоря — «Днем Мученичества Пророка». Обитателям долины приходилось терпеть сектантовукулитов, составлявших не более одной пятой двухтысячного населения, поскольку тем принадлежала сахарная фабрика и большая часть плантаций; кроме того, они заправляли торговлей и владели львиной долей недвижимости.
   Это, разумеется, и было главной причиной, по которой маленькая кучка сектантов сохраняла власть над долиной. Конечно же, превосходство укулитов было шатким и положение свое им приходилось отстаивать в постоянной борьбе с теми, кто покушался на их завидные, хотя и не являвшиеся неоспоримыми привилегии.
   «С того самого времени, когда в конце зимы джонас Укулоре привел кучку своих приверженцев в эту тогда еще необитаемую и невозделанную долину, укулиты боролись за свою веру и защищали ее со всей возможной бескомпромиссностью и страстностью. Именно твердая приверженность к догматам веры, как они были изложены в заветах Пророка, составленных в 1861 г., в сочетании с умом, хваткой и деловитостью Джозефа Укулоре, брата Джонаса, обеспечили долгую жизнь колонии укулитов. Если Джонас был пророком, то Джозеф — прорабом.