Страница:
Через полчаса толстый и злой сынок Уиггемов Фицджеральд, известный всем и каждому под кличкой «Большие Кулаки», ввалился к Сардусу Свифту в открытую дверь черного хода, не позаботившись даже толком постучать. Ухватившись за спинку кровати с балдахином, он принялся яростно ее трясти. Испуганный Сардус проснулся и увидел, как Большие Кулаки Уиггем носится бесом по комнате, зловеще ухмыляясь и облизывая дурную весть, готовую сорваться с кончика его толстого языка.
Паренек хихикнул, когда Сардус, потирая лицо одной рукой, другой судорожно ощупал пустое место рядом с собой. Руки застыли, как только до Сардуса дошло, что жены рядом нет. Так он и лежал, с одной рукой, замершей на лице, и другой, застывшей там, где должен был находиться бесплодный живот его супруги.
Уиггем набрал воздуху и изрек
— Нет ее тут, брат Сардус. Нет вашей жены. И на кухне нет. И в прихожей нет. И в доме нет ее, брат! Вот оно как. Но я–то знаю, где ваша баба, брат Сардус! Знаете где? Ваша женушка сиганула в наш колодец совсем голая! Ха/Ха! Совсем голая, прямо как маленькая лялька*.
Позже, стоя между перешептывающимися взволнованными гражданами и темной бездной колодца, Сардус Свифт, сгорбленный от горя и позора, бессмысленно разглядывал разбитое и изуродованное лицо той, что лежала в луже у его ног, не в силах распознать знакомые черты. В ушах его звенели отборные эпитеты и ругательства, которыми он хотел бы наградить горожан, столпившихся возле колодца и кудахтавших под потоком нечистот, извергавшихся небом.
Бейкер Уиггем и Док Морроу выловили из колодца тело сумасшедшей, не прикрытое ничем, если не считать несколько белесых пиявок, раздувшихся от крови. Под петлей на шее виднелась красная полоса, откуда сочилась сукровица.
Маленькие нежные ручки были изодраны грубой веревкой, которую она тащила на себе этой поздней весенней ночью, перед тем как прыгнуть в переполненный водой колодец, где лететь ей было всего пару футов.
В течение следующих нескольких дней лица сограждан стали казаться Сардусу серией грубых карикатур, вставленных в оконные рамы. Эти лица с деланным безразличием взирали на него, пока он уныло дожидался специально оборудованного катафалка, которому предстояло проделать путь в четыре сотни миль от Мэрилин–коттеджа, штат Делавэр.
Наконец, после многих заминок, Сардус и Док Морроу уладили все формальности и подписали все бумаги. Серая похоронная машина без окон растаяла в стеклянистом полуночном небе и скрылась за его беззвездной ширмой, унося в своем чреве скрюченный груз, упакованный в мягкий серый чехол и стянутый серыми кожаными ремнями, словно цепкой хваткой серого безумия. Унесла она его далеко, в Мэрилин–кот–тедж, Мэрилин–коттедж, Мэрилин–коттедж.
Сардус Свифт заперся у себя в дому, который отныне стал воистину его крепостью, и слушал бесконеч ный концерт дождя, оплакивающего его, Сардуса, утрату, проливая потоки слез на крытую жестью крышу.
Укулиты, оставшись без вождя, вступили на новый круг депрессии, апатии и оцепенения. С каждым днем они погружались все глубже и глубже в трясину жути.
А дождь шел не переставая и смывал последний налет надежды.
Несколько женщин увидели в постигшей Сардуса трагедии повод для того, чтобы повыть и постенать возле колодца, но истинного прилежания и воодушевления не наблюдалось, так что когда Уиггем приказал им убраться со своей земли, сопротивления не последовало. Женщины просто встали, зажав в кулачки остатки своей гордости, и удалились под градом комков грязи, которыми швырялся Уиггем Большие Кулаки, хохотавший при этом во все горло.
Разразилось несколько скандалов, затрагивавших укулитов безупречной репутации. Слухи сначала бродили в среде пришлых людей, но вскоре достигли и ушей самих укулитов. Уже было невозможно скрыть того, что многие из них начали быстро терять в весе, появлялись на люди с синяками на глазах и опухшими веками, как будто их подтачивала изнутри чрезмерная приверженность к какому–то тайному греху.
Было абсолютно ясно, что укулиты нуждаются в новом вожде. И хотя назывались имена достойных кандидатов, которые вполне могли бы удержать бразды правления в своих руках, каждый из них находил весомые доводы в пользу снятия своей кандидатуры. Никто не решался облечь себя полномочиями.
Молитвенные собрания стали проводиться нерегулярно. Некоторые из верных даже отваживались посещать богослужения, проводившиеся по субботним вечерам в унитарианской церкви, которая так и стояла, неуютная и заброшенная подрядчиками, на Вершинах Славы. Но попытка принять участие в пении гимнов потерпела фиаско.
За этим отступничеством последовало полное моральное падение: мужчины начали захаживать в салуны и бордели, играть в покер и кости.
Некоторые даже стали продавать земельные участки в долине, чтобы расплатиться с карточными долгами. По ночам кто–то по телефону звонил бильярдным маркерам. Ужасные, ужасные вещи творились в долине.
Но Сардус Свифт ничего не знал про эти отвратительные сцены: он отсиживался в своем доме за опущенными шторами, и на лице его, покрывшемся длинной, неухоженной бородой, застыла горькая мина.
VII
VIII
IX
Паренек хихикнул, когда Сардус, потирая лицо одной рукой, другой судорожно ощупал пустое место рядом с собой. Руки застыли, как только до Сардуса дошло, что жены рядом нет. Так он и лежал, с одной рукой, замершей на лице, и другой, застывшей там, где должен был находиться бесплодный живот его супруги.
Уиггем набрал воздуху и изрек
— Нет ее тут, брат Сардус. Нет вашей жены. И на кухне нет. И в прихожей нет. И в доме нет ее, брат! Вот оно как. Но я–то знаю, где ваша баба, брат Сардус! Знаете где? Ваша женушка сиганула в наш колодец совсем голая! Ха/Ха! Совсем голая, прямо как маленькая лялька*.
Позже, стоя между перешептывающимися взволнованными гражданами и темной бездной колодца, Сардус Свифт, сгорбленный от горя и позора, бессмысленно разглядывал разбитое и изуродованное лицо той, что лежала в луже у его ног, не в силах распознать знакомые черты. В ушах его звенели отборные эпитеты и ругательства, которыми он хотел бы наградить горожан, столпившихся возле колодца и кудахтавших под потоком нечистот, извергавшихся небом.
Бейкер Уиггем и Док Морроу выловили из колодца тело сумасшедшей, не прикрытое ничем, если не считать несколько белесых пиявок, раздувшихся от крови. Под петлей на шее виднелась красная полоса, откуда сочилась сукровица.
Маленькие нежные ручки были изодраны грубой веревкой, которую она тащила на себе этой поздней весенней ночью, перед тем как прыгнуть в переполненный водой колодец, где лететь ей было всего пару футов.
В течение следующих нескольких дней лица сограждан стали казаться Сардусу серией грубых карикатур, вставленных в оконные рамы. Эти лица с деланным безразличием взирали на него, пока он уныло дожидался специально оборудованного катафалка, которому предстояло проделать путь в четыре сотни миль от Мэрилин–коттеджа, штат Делавэр.
Наконец, после многих заминок, Сардус и Док Морроу уладили все формальности и подписали все бумаги. Серая похоронная машина без окон растаяла в стеклянистом полуночном небе и скрылась за его беззвездной ширмой, унося в своем чреве скрюченный груз, упакованный в мягкий серый чехол и стянутый серыми кожаными ремнями, словно цепкой хваткой серого безумия. Унесла она его далеко, в Мэрилин–кот–тедж, Мэрилин–коттедж, Мэрилин–коттедж.
Сардус Свифт заперся у себя в дому, который отныне стал воистину его крепостью, и слушал бесконеч ный концерт дождя, оплакивающего его, Сардуса, утрату, проливая потоки слез на крытую жестью крышу.
Укулиты, оставшись без вождя, вступили на новый круг депрессии, апатии и оцепенения. С каждым днем они погружались все глубже и глубже в трясину жути.
А дождь шел не переставая и смывал последний налет надежды.
Несколько женщин увидели в постигшей Сардуса трагедии повод для того, чтобы повыть и постенать возле колодца, но истинного прилежания и воодушевления не наблюдалось, так что когда Уиггем приказал им убраться со своей земли, сопротивления не последовало. Женщины просто встали, зажав в кулачки остатки своей гордости, и удалились под градом комков грязи, которыми швырялся Уиггем Большие Кулаки, хохотавший при этом во все горло.
Разразилось несколько скандалов, затрагивавших укулитов безупречной репутации. Слухи сначала бродили в среде пришлых людей, но вскоре достигли и ушей самих укулитов. Уже было невозможно скрыть того, что многие из них начали быстро терять в весе, появлялись на люди с синяками на глазах и опухшими веками, как будто их подтачивала изнутри чрезмерная приверженность к какому–то тайному греху.
Было абсолютно ясно, что укулиты нуждаются в новом вожде. И хотя назывались имена достойных кандидатов, которые вполне могли бы удержать бразды правления в своих руках, каждый из них находил весомые доводы в пользу снятия своей кандидатуры. Никто не решался облечь себя полномочиями.
Молитвенные собрания стали проводиться нерегулярно. Некоторые из верных даже отваживались посещать богослужения, проводившиеся по субботним вечерам в унитарианской церкви, которая так и стояла, неуютная и заброшенная подрядчиками, на Вершинах Славы. Но попытка принять участие в пении гимнов потерпела фиаско.
За этим отступничеством последовало полное моральное падение: мужчины начали захаживать в салуны и бордели, играть в покер и кости.
Некоторые даже стали продавать земельные участки в долине, чтобы расплатиться с карточными долгами. По ночам кто–то по телефону звонил бильярдным маркерам. Ужасные, ужасные вещи творились в долине.
Но Сардус Свифт ничего не знал про эти отвратительные сцены: он отсиживался в своем доме за опущенными шторами, и на лице его, покрывшемся длинной, неухоженной бородой, застыла горькая мина.
VII
И пока трясина засасывает меня все глубже и глубже и теплая, испускающая сернистые пары жижа, обхватив меня за чресла, увлекает мою плоть, член за членом, туда–в загробные края, в края вечного неувядания, — я разверзаю раны неба усилием своей воли. Ночь держит в руке черный фонарь с распахнутой створкой, так что и во мраке моей незрячести слепое пятно на моей сетчатке превращается в ристалище, где ведут бои заблудившиеся метеоры, кровавокрасные луны и солнца, расплавленные планеты, растерзанные астероиды, неистовые кометы, светящиеся сгустки, кричащие гирлянды звездных траекторий, туманности зеленые, газовые, белые и спиральные, протуберанцы и шаровые молнии, мерцающие солнечные вспышки и факелы, слепящие солнечные вспышки и мрачные солнечные пятна, новые звезды, новые луны, красные планеты и звездочки, голубые и серебристые, ярко–желтые и белые, бенгальские огни, призрачные луны и ложные луны, Соль, Гелиос, Феб, Марс, Сатурн, Ковш, Соусница, Большая Медведица и Малая Медведица. Все они вспыхивают, сталкиваясь здесь, в этой чавкающей клоаке, сражаясь с макрокосмом, рожденные внутри моих зажмуренных, выдавливающих — выдавливающих из себя последние капли спектра глаз. А потом я снова открываю глаза и заставляю их привыкать к сумеркам, поскольку все кругом уже посерело, и мне сдавливает ребра до боли, дышать все тяжелее, скоро лопнут легкие… и это меня только наполовину засосало…. давление… давление… солнечная система моей боли…
Но пока я тону, я буду продолжать рассказывать про свою жизнь. Вот, послушайте.
Шел Второй Год Дождя, и я прятался в утробе старого «шевроле» — помните? В той самой, что стала местом моего славного явления на свет — а еще помните?
Два ящика из–под фруктов, выстланные газетами, куда поместили меня и моего мученически умершего брата. Так вот, я валялся на заднем сиденье, держа на коленях обувную коробку, на которой было написано: «ассиЛа Ска1е а$а1а». В ящике этом лежало девятнадцать шкурок, сброшенных цикадами: все — в прекрасном состоянии. Я собрал их со стволов деревьев на густо поросшем лесом восточном склоне еще до того, как пошел дождь и смыл эти хрупкие, словно бумажные, штуковины. Да и сами цикады после дождя ушли из долины.
Опустели холмы без их стрекота.
Сонное спокойствие охватывало меня, когда я размышлял о страшных тайнах, скрывавшихся в этих хрупких скорлупках, и, чувствуя себя уютно, как в детской моей колыбели, я впал в дрему. Но тут же меня разбудили странные звуки, доносившиеся из загона для скота. Аккуратно разложив мои сокровища на ватной подстилке, покрывавшей дно коробки, я осторожно выглянул из кузова.
Мул метался по загону, вставал на дыбы, лягался и бил копытами, пытаясь порвать цепь. Он катался в грязи, ржал и бросался с разбегу на стену нашей лачуги. Меня озадачило, что бы могло повергнуть его в такую панику. И тут я увидел, как свинцовая пелена дождя на миг расступилась, уступая дорогу стремительно мчащемуся вниз по склону, направляясь к загону, зверю породы собачьих. Я понял, что это дикий пес — или, как их еще у нас зовут, лающий волк. Голод согнал этого хищника с холмов и отправил на поиски живой плоти. И вот что я вам скажу: я видел немало этих тварей, но тот волк, которого я увидел тогда, был, бесспорно, самым злым, уродливым и решительным ублюдком из всех, что попадались мне на глаза. Оскаленные огромные гнилые клыки, брыли, с которых капает слюна, налитые кровью глаза, плоский лоб, мощные плечи, густая грива и нелепая голая крысиная задница, только без хвоста, вымазанная в дерьме, — вот как он выглядел, этот волк. Одним махом преодолев ограду, зверь с утробным рычанием прыгнул на мула и впился ему в холку. Мул отчаянно заржал.
Кровь потекла по его бокам, а волк, оседлав бедную скотину, рвал ее зубами и когтями. От этого яростного натиска колени у мула подкосились, и он упал на бок с глухим стуком. Из раскрытой пасти вывалился большой серый язык.
Злобная тварь не ослабляла хватку: только когда Па выстрелил из ружья, она обратилась в бегство. Забежав за угол, Па выстрелил еще раз, целясь наугад, но волк уже скрылся в травянистой путанице побитого дождем тростника.
Изрыгая грязные проклятия, Па направился к загону.
Мул лежал на боку и не шевелился. Вокруг него растекалась лужа крови, разбавленной дождевой водой. Я смотрел, как Па снял шляпу, присел рядом с Мулом на корточки и ткнул умирающую тварь указательным пальцем. Мул не шелохнулся. Посидев некоторое время под дождем, Па подошел к бочке с яблоками и взял в руки прислоненную к ней лопату. Затем, с низко опущенной головой, вновь покрытой шляпой, и с лопатой на плече, он пересек двор и приблизился к старому баку для воды. Там, в нескольких фугах от шатких подпорок, на которых стоял бак, он принялся копать яму.
Завернув коробку в старую рубашку и спрятав ее в водительский бардачок (предварительно проверив его на предмет отсутствия крыс и тараканов), я выполз из «шевроле» и пошел к загону. Моя верткая фигура отразилась в лужах, искаженная их пузырящимся зеркалом.
Мул лежал словно мумия, облаченная в жилет из красного кружевного полотна.
Судорожно оскаленная морда выглядела так, будто Мул саркастически усмехался. Я ласково провел ладонью по шее Мула. Серая шкура была горячей. Я безмолвно позвал скотину по имени: «Мул,Мул*, и Мул скосил в мою сторону глаза и посмотрел на меня полоумным взглядом. Он смотрел на меня, как та ослица, что узрела Ангела Господня, смотрел неотрывно и пристально.
Медленно, словно воскрешенный чудом, Мул встал на ноги. Ручейки крови текли по его крупу. Я поискал глазами Па и увидел, что он уже зарылся в землю по пояс и продолжает копать дальше, ругаясь на чем свет стоит.
Мы с мулом снова посмотрели друг на друга, но волшебная сила уже покинула меня. Я вернулся в «шевроле», где, к своей радости, нашел цикад в том же виде, в котором их оставил. Я сидел в машине, взирая на свои сокровища, осторожно сжимая одну из скорлупок между большим и указательным пальцем. Серый свет дня лился в окна «шевроле», и я даже не услышал радостного возгласа, который издал Па, когда, вернувшись к загону, увидел мула, который снова стоял на ногах, хотя время от времени его все же пошатывало. Поднеся к самым глазам невесомую шкурку цикады, я изучал ажурную сеть трубочек, пронизывающих крылья, удивляясь сложному рисунку разветвлений и прожилок, каналов и протоков, который был хорошо виден на просвет.
Внезапно на сцене появилась Ма. Как всегда пьяная, она едва держалась на ногах и совершала в воздухе такие движения, которые обычно совершает кегля, перед тем как упасть. На ней не было ничего кроме засаленного платья в цветочек — она вышла босая, без чулок, не накинув даже плаща. В руке она сжимала неизменную глиняную бутыль. Я смотрел на Ма через крыло цикады, пытаясь поймать ее в сеть прожилок Затем, все еще глядя на нее сквозь крыло цикады, я подумал: «Сейчас Ма свалится в могилу, вырытую для Мула». И, представьте себе, так оно и вышло.
Она вырвалась из моих сетей и исчезла без следа с моего хитинового экрана. Мое сердце екнуло от радости, и я разразился беззвучным смехом. Рассеянно я раздавил хрупкую скорлупку пальцами, даже не заметив, что натворил, — так велико было мое торжество!
Па ушел куда–то за лачугу, поэтому я бесстрашно вскарабкался на крышу «шевроле». Там, на дне ямы, барахталась, словно тюлень, моя мамаша. Она размахивала в воздухе конечностями, словно перевернутая черепаха, но от этого только глубже зарывалась в липкую и вязкую жижу, угрожавшую поглотить ее целиком и утопить раз и навсегда.
Па вернулся, ведя за собой на цепи Мула. Я быстро нырнул под днище «шеви».
Земля у меня под животом была мокрой и холодной, но я решил держаться до конца, поскольку другого выхода все равно не было. Я посмотрел в сторону загона и увидел, несмотря на сплошную стену дождя, четыре окровавленные ноги Мула и огромные грязные башмаки Па, упершиеся в край могилы, а еще — цепь, которая шипела как живая и плескалась в лужах, словно большая серебряная змея.
Внезапно из–под земли показалось чудовищное брюхоногое — слизень величиною с небольшого кита — черная, покрытая грязью и конвульсивно дергающаяся туша.
Перевалившись через край могилы, существо плюхнулось в кучу вынутой из ямы глины и растеклось бесформенной и склизкой иссиня–черной массой. Посередине гадкая тварь была обмотана цепью. Башмаки Па сделали шаг в направлении распростертой на земле мерзости, и шаг этот был сделан явно с недобрыми намерениями. Было видно, что Па собирается расшвырять пинками эту кучу дерьма по всей долине. Но, к моему изумлению, он не осмелился даже занести ногу для удара — он просто стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, словно чего–то ждал или что–то искал.
— Она висит на стене, Па… бензопила висит на стене…, — мысленно подсказывал я отцу. — Да сдвинься ты с места, черт побери, и сходи за пилой…
Тут на одном из концов диковинного полипа открылось розовое отверстие, судя по исходившему из него пару служившее для дыхания. И тотчас же нижняя часть монстра раскололась пополам, превратившись в пару слоноподобных конечностей, а от верхней части отделились две розовые шарящие руки, в одной из которых была по–прежнему зажата глиняная бутылка. Толстые ласты продолжали что–то искать в воздухе, а из розового отверстия — ибо это был рот, а чудовище оказалось никем иным, как Ма, — раздался громкий, повелительный глас: — Па–а!Па–а! Сними эту сраную цепь!
Лежа на спине под кузовом «шевроле», я сделал замечательное открытие. Там, протянувшись от одного угла шасси к другому, висела огромная паучья сеть, сплетенная, судя по ее размерам, каким–то особо предприимчивым представителем класса паукообразных. С тех пор как начался потоп, мне ни разу не попадалась на глаза паутина. Да еще такая большая! И такая чертовски красивая!
Паутина плыла у меня перед глазами. Весь мир вращался вокруг ее манящего центра, словно загипнотизированный; призрачная спираль затягивала его, виток за витком, в темнеющую середку, зиявшую прямо над моим лицом. Тьма окутала меня со всех сторон, и вскоре мои глаза уже не видели ничего, кроме сгущавшихся ночных теней… которые толкали меня… туда… прямо… в самую сердцевину магического знака. Я откинул голову и перевернулся обратно на живот, стряхнув с себя транс, который заставил меня почувствовать то, что чувствует зачарованная муха. Но, в отличие от мухи, я все же сумел повернуть назад.
Но пока я тону, я буду продолжать рассказывать про свою жизнь. Вот, послушайте.
Шел Второй Год Дождя, и я прятался в утробе старого «шевроле» — помните? В той самой, что стала местом моего славного явления на свет — а еще помните?
Два ящика из–под фруктов, выстланные газетами, куда поместили меня и моего мученически умершего брата. Так вот, я валялся на заднем сиденье, держа на коленях обувную коробку, на которой было написано: «ассиЛа Ска1е а$а1а». В ящике этом лежало девятнадцать шкурок, сброшенных цикадами: все — в прекрасном состоянии. Я собрал их со стволов деревьев на густо поросшем лесом восточном склоне еще до того, как пошел дождь и смыл эти хрупкие, словно бумажные, штуковины. Да и сами цикады после дождя ушли из долины.
Опустели холмы без их стрекота.
Сонное спокойствие охватывало меня, когда я размышлял о страшных тайнах, скрывавшихся в этих хрупких скорлупках, и, чувствуя себя уютно, как в детской моей колыбели, я впал в дрему. Но тут же меня разбудили странные звуки, доносившиеся из загона для скота. Аккуратно разложив мои сокровища на ватной подстилке, покрывавшей дно коробки, я осторожно выглянул из кузова.
Мул метался по загону, вставал на дыбы, лягался и бил копытами, пытаясь порвать цепь. Он катался в грязи, ржал и бросался с разбегу на стену нашей лачуги. Меня озадачило, что бы могло повергнуть его в такую панику. И тут я увидел, как свинцовая пелена дождя на миг расступилась, уступая дорогу стремительно мчащемуся вниз по склону, направляясь к загону, зверю породы собачьих. Я понял, что это дикий пес — или, как их еще у нас зовут, лающий волк. Голод согнал этого хищника с холмов и отправил на поиски живой плоти. И вот что я вам скажу: я видел немало этих тварей, но тот волк, которого я увидел тогда, был, бесспорно, самым злым, уродливым и решительным ублюдком из всех, что попадались мне на глаза. Оскаленные огромные гнилые клыки, брыли, с которых капает слюна, налитые кровью глаза, плоский лоб, мощные плечи, густая грива и нелепая голая крысиная задница, только без хвоста, вымазанная в дерьме, — вот как он выглядел, этот волк. Одним махом преодолев ограду, зверь с утробным рычанием прыгнул на мула и впился ему в холку. Мул отчаянно заржал.
Кровь потекла по его бокам, а волк, оседлав бедную скотину, рвал ее зубами и когтями. От этого яростного натиска колени у мула подкосились, и он упал на бок с глухим стуком. Из раскрытой пасти вывалился большой серый язык.
Злобная тварь не ослабляла хватку: только когда Па выстрелил из ружья, она обратилась в бегство. Забежав за угол, Па выстрелил еще раз, целясь наугад, но волк уже скрылся в травянистой путанице побитого дождем тростника.
Изрыгая грязные проклятия, Па направился к загону.
Мул лежал на боку и не шевелился. Вокруг него растекалась лужа крови, разбавленной дождевой водой. Я смотрел, как Па снял шляпу, присел рядом с Мулом на корточки и ткнул умирающую тварь указательным пальцем. Мул не шелохнулся. Посидев некоторое время под дождем, Па подошел к бочке с яблоками и взял в руки прислоненную к ней лопату. Затем, с низко опущенной головой, вновь покрытой шляпой, и с лопатой на плече, он пересек двор и приблизился к старому баку для воды. Там, в нескольких фугах от шатких подпорок, на которых стоял бак, он принялся копать яму.
Завернув коробку в старую рубашку и спрятав ее в водительский бардачок (предварительно проверив его на предмет отсутствия крыс и тараканов), я выполз из «шевроле» и пошел к загону. Моя верткая фигура отразилась в лужах, искаженная их пузырящимся зеркалом.
Мул лежал словно мумия, облаченная в жилет из красного кружевного полотна.
Судорожно оскаленная морда выглядела так, будто Мул саркастически усмехался. Я ласково провел ладонью по шее Мула. Серая шкура была горячей. Я безмолвно позвал скотину по имени: «Мул,Мул*, и Мул скосил в мою сторону глаза и посмотрел на меня полоумным взглядом. Он смотрел на меня, как та ослица, что узрела Ангела Господня, смотрел неотрывно и пристально.
Медленно, словно воскрешенный чудом, Мул встал на ноги. Ручейки крови текли по его крупу. Я поискал глазами Па и увидел, что он уже зарылся в землю по пояс и продолжает копать дальше, ругаясь на чем свет стоит.
Мы с мулом снова посмотрели друг на друга, но волшебная сила уже покинула меня. Я вернулся в «шевроле», где, к своей радости, нашел цикад в том же виде, в котором их оставил. Я сидел в машине, взирая на свои сокровища, осторожно сжимая одну из скорлупок между большим и указательным пальцем. Серый свет дня лился в окна «шевроле», и я даже не услышал радостного возгласа, который издал Па, когда, вернувшись к загону, увидел мула, который снова стоял на ногах, хотя время от времени его все же пошатывало. Поднеся к самым глазам невесомую шкурку цикады, я изучал ажурную сеть трубочек, пронизывающих крылья, удивляясь сложному рисунку разветвлений и прожилок, каналов и протоков, который был хорошо виден на просвет.
Внезапно на сцене появилась Ма. Как всегда пьяная, она едва держалась на ногах и совершала в воздухе такие движения, которые обычно совершает кегля, перед тем как упасть. На ней не было ничего кроме засаленного платья в цветочек — она вышла босая, без чулок, не накинув даже плаща. В руке она сжимала неизменную глиняную бутыль. Я смотрел на Ма через крыло цикады, пытаясь поймать ее в сеть прожилок Затем, все еще глядя на нее сквозь крыло цикады, я подумал: «Сейчас Ма свалится в могилу, вырытую для Мула». И, представьте себе, так оно и вышло.
Она вырвалась из моих сетей и исчезла без следа с моего хитинового экрана. Мое сердце екнуло от радости, и я разразился беззвучным смехом. Рассеянно я раздавил хрупкую скорлупку пальцами, даже не заметив, что натворил, — так велико было мое торжество!
Па ушел куда–то за лачугу, поэтому я бесстрашно вскарабкался на крышу «шевроле». Там, на дне ямы, барахталась, словно тюлень, моя мамаша. Она размахивала в воздухе конечностями, словно перевернутая черепаха, но от этого только глубже зарывалась в липкую и вязкую жижу, угрожавшую поглотить ее целиком и утопить раз и навсегда.
Па вернулся, ведя за собой на цепи Мула. Я быстро нырнул под днище «шеви».
Земля у меня под животом была мокрой и холодной, но я решил держаться до конца, поскольку другого выхода все равно не было. Я посмотрел в сторону загона и увидел, несмотря на сплошную стену дождя, четыре окровавленные ноги Мула и огромные грязные башмаки Па, упершиеся в край могилы, а еще — цепь, которая шипела как живая и плескалась в лужах, словно большая серебряная змея.
Внезапно из–под земли показалось чудовищное брюхоногое — слизень величиною с небольшого кита — черная, покрытая грязью и конвульсивно дергающаяся туша.
Перевалившись через край могилы, существо плюхнулось в кучу вынутой из ямы глины и растеклось бесформенной и склизкой иссиня–черной массой. Посередине гадкая тварь была обмотана цепью. Башмаки Па сделали шаг в направлении распростертой на земле мерзости, и шаг этот был сделан явно с недобрыми намерениями. Было видно, что Па собирается расшвырять пинками эту кучу дерьма по всей долине. Но, к моему изумлению, он не осмелился даже занести ногу для удара — он просто стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, словно чего–то ждал или что–то искал.
— Она висит на стене, Па… бензопила висит на стене…, — мысленно подсказывал я отцу. — Да сдвинься ты с места, черт побери, и сходи за пилой…
Тут на одном из концов диковинного полипа открылось розовое отверстие, судя по исходившему из него пару служившее для дыхания. И тотчас же нижняя часть монстра раскололась пополам, превратившись в пару слоноподобных конечностей, а от верхней части отделились две розовые шарящие руки, в одной из которых была по–прежнему зажата глиняная бутылка. Толстые ласты продолжали что–то искать в воздухе, а из розового отверстия — ибо это был рот, а чудовище оказалось никем иным, как Ма, — раздался громкий, повелительный глас: — Па–а!Па–а! Сними эту сраную цепь!
Лежа на спине под кузовом «шевроле», я сделал замечательное открытие. Там, протянувшись от одного угла шасси к другому, висела огромная паучья сеть, сплетенная, судя по ее размерам, каким–то особо предприимчивым представителем класса паукообразных. С тех пор как начался потоп, мне ни разу не попадалась на глаза паутина. Да еще такая большая! И такая чертовски красивая!
Паутина плыла у меня перед глазами. Весь мир вращался вокруг ее манящего центра, словно загипнотизированный; призрачная спираль затягивала его, виток за витком, в темнеющую середку, зиявшую прямо над моим лицом. Тьма окутала меня со всех сторон, и вскоре мои глаза уже не видели ничего, кроме сгущавшихся ночных теней… которые толкали меня… туда… прямо… в самую сердцевину магического знака. Я откинул голову и перевернулся обратно на живот, стряхнув с себя транс, который заставил меня почувствовать то, что чувствует зачарованная муха. Но, в отличие от мухи, я все же сумел повернуть назад.
VIII
Всю свою жизнь я провел, затаившись в тени и непрерывно наблюдая оттуда за людьми долины Укулоре — за вереницей постигавших их неудач, провалов и, наконец, несчастий.
Я был, если вам угодно, Соглядатаем Господа. Каждодневно я выполнял задания, словно лазутчик, внедренный во вражеские ряды: исправно доносил все, что мне удавалось подсмотреть, подслушать или вынюхать. Именно сейчас, уже на пути в заслуженный мною по справедливости Рай, я могу с радостью открыть вам тайну, которую я хранил всю жизнь. Само Провидение распорядилось так, что я оказался соглядатаем Господа. Ибо кто может хранить тайну лучше, чем немой?
Несомненно, я был помещен в утробу моей матери для того, чтобы занять место братца, который отправился прямиком на небеса, избавленный от мук существования. Братец! Ты ждешь меня? Я иду к тебе! Знаешь ли ты, что я возвращаюсь в наш с тобою общий дом?
Теперь мне предельно ясно, почему я был так беспомощен раньше. Ничего не происходило именно потому, что моим призванием было предотвращать, а не вмешиваться. И только совсем недавно меня произвели из шпионов в диверсанты. И я выполнил задание.
Хотя Господь Сам рассказал мне о высоком предназначении моих земных трудов, это не значит, что я всегда справлялся со своим призванием. Подобно Иезекиилю, Даниилу и Ионе я был обязан своим успехом пережитым мною неудачам — тем бесценным знаниям, что можно приобрести только в темнице, в клетке со львами или в китовом чреве.
Одна из таких памятных неудач связана с Кози Мо, потаскухой с Хуперова холма.
Дело было ранним утром, шел моросящий дождь. Я взобрался на вершину холма и увидел, что возле розового фургона стоит пикап с включенными фарами.
— У Кози в гостях приятель, — отметил я про себя.
За Кози Мо было сподручнее следить по ночам. Я мог никем не замеченный взбираться на крыло фургона и через маленькое круглое окошечко наблюдать, что творится в ее жилище, освещенном светом ночника.
В тот раз я увидел там мужскую мускулистую спину и ягодицы, на которых был вытатуирован целый зверинец.
Татуированный незнакомец мучил несчастную блудницу. По крайней мере, такой вывод я сделал из того, что увидел: трепещущее бедро, разметанная копна золотистых волос и мечущиеся в воздухе руки. Сердце у меня заныло, потому что, несмотря на мерный шум дождя, до моих ушей доносились ее всхлипы — короткие, ритмичные и жалобные. Бедная Кози…
На какое–то время я забыл обо всем, завороженный созерцанием татуировки, украшавшей слабо светившуюся в темноте кожу: там была кобра, держащая крысу в зубастой пасти, крадущаяся пантера, дерущиеся волки. На могучих плечах мужчины художник изобразил единорога, а на загривке — величественного орла, сидящего на краю гнезда с птенцами.
Я так был увлечен зрелищем, что не услышал шагов за спиной.
— О'кей, маленький паскудник, посмотрел, и хватит, — произнес сзади низкий пропитый голос. И шесть дюймов стали уткнулись мне в спину, прижав меня к борту фургона. Острие ножа, нервно подрагивая, больно впилось в кожу.
— Слазь, паскудник, — прошипел все тот же голос. Он принадлежал худому и высокому батраку с плантации. Во рту у него поблескивал золотой зуб. На фалангах пальцев правой руки виднелись синие буквы «У–М–Р–И», и такая же татуировка была на левой.
— Не трогай свои причиндалы, оставь все как есть. Пусть мой дружок на тебя полюбуется. Мы тут подождем, пока он освободится…
Я стоял, стуча зубами от внезапно охватившего меня холода.
— Сегодня, считай, не повезло тебе, паскудник, — продолжал батрак. — Мой дружок Джок Сноу оторвет тебе башку, а потом набьет твою шкуру дерьмом.
Мы стояли и ждали, минут десять, не меньше. Я дрожал от страха и холода, пытаясь не наделать в штаны, а он все шептал и шептал: — Да, не повезло тебе, паскудник.
Когда я пытался привести себя в порядок, он шипел: — Я тебе сказал, оставь все как есть!
Наконец Джок Сноу показался в проеме двери, голый по пояс, с рубашкой, переброшенной через плечо. Он улыбался, как распоследний сукин сын.
И тут Джок увидел меня. Злобная радость озарила его харю.
Я закрыл глаза и увидел зеленовато–голубое лицо Христа с окровавленным лбом, медленно надвигавшееся на меня. Я еще успел удивиться тому, сколько сострадания было в Его глазах. И тут тяжелый, как копыто мула, удар в переносицу свалил меня с ног.
Я очнулся от запаха лаванды. Попытался открыть глаза, но левый не открывался, словно вместо век у него были две насосавшиеся крови пиявки, между которыми не оставалось даже щели. Правого же глаза я не чувствовал вообще. Все было окутано алой пеленой, и я не понимал, где нахожусь. Пребывал ли я еще среди живых или же умер и очутился в аду?
Тут прохладная ладонь нежно прикоснулась к моему лбу. Ладонью этой оканчивалась бледная, окутанная прозрачной тканью рука, и принадлежала она сладко пахнущей Кози Мо.
Я был беспомощен. Я не мог защитить себя. Я попытался встать, но тело не подчинялось мне, пронзенное тысячами больших и маленьких жал и стрел. Я смотрел на нее сквозь алый туман, а она все гладила, трогала и похлопывала меня. Что она делала? Неужели пыталась заколдовать? Мне хотелось пить. Я с огромным трудом приподнял голову и хотел было попросить воды, но тут она сама сказала мне-.
— Выпей. Это вода. Молчи. Лежи спокойно. Все в порядке. Я все видела. Если бы я не прикрикнула на этих свиней, они бы… Лежи, лежи. Что за скотина Джок Сноу… тсс! молчи! — прошептала она и приложила огненный палец к моим губам.
Кожа на лице Кози Мо казалась мне алой, и алыми же были завитки золотистых волос, ниспадавшие на грудь, когда она наклонилась, чтобы еще раз погладить мою голову. Мое тело натужно содрогнулось, когда волосы Кози Мо скользнули по моим обнаженным бедрам.
— Значит, ты любишь подсматривать… маленький негодник… — сказала она с какой–то странной улыбкой на губах. — И, верно, это уже не в первый раз. Ты тут бывал раньше.
И тихо–тихо прибавила, обращаясь уже не ко мне, а сама к себе: — Жалкие говнюки, сукины дети…
Ее крепкие белые груди покачивались и перекатывались под скользкой атласной тканью ночной рубашки. На меня пахнуло сладко–кисловатым ароматом ее подмышек. Я представил себе эту нежную кожу желтовато–медового оттенка. Она сказала: — Тсс, закрой–ка лучше глазки, солнышко, — и я снова потерял сознание.
Я был, если вам угодно, Соглядатаем Господа. Каждодневно я выполнял задания, словно лазутчик, внедренный во вражеские ряды: исправно доносил все, что мне удавалось подсмотреть, подслушать или вынюхать. Именно сейчас, уже на пути в заслуженный мною по справедливости Рай, я могу с радостью открыть вам тайну, которую я хранил всю жизнь. Само Провидение распорядилось так, что я оказался соглядатаем Господа. Ибо кто может хранить тайну лучше, чем немой?
Несомненно, я был помещен в утробу моей матери для того, чтобы занять место братца, который отправился прямиком на небеса, избавленный от мук существования. Братец! Ты ждешь меня? Я иду к тебе! Знаешь ли ты, что я возвращаюсь в наш с тобою общий дом?
Теперь мне предельно ясно, почему я был так беспомощен раньше. Ничего не происходило именно потому, что моим призванием было предотвращать, а не вмешиваться. И только совсем недавно меня произвели из шпионов в диверсанты. И я выполнил задание.
Хотя Господь Сам рассказал мне о высоком предназначении моих земных трудов, это не значит, что я всегда справлялся со своим призванием. Подобно Иезекиилю, Даниилу и Ионе я был обязан своим успехом пережитым мною неудачам — тем бесценным знаниям, что можно приобрести только в темнице, в клетке со львами или в китовом чреве.
Одна из таких памятных неудач связана с Кози Мо, потаскухой с Хуперова холма.
Дело было ранним утром, шел моросящий дождь. Я взобрался на вершину холма и увидел, что возле розового фургона стоит пикап с включенными фарами.
— У Кози в гостях приятель, — отметил я про себя.
За Кози Мо было сподручнее следить по ночам. Я мог никем не замеченный взбираться на крыло фургона и через маленькое круглое окошечко наблюдать, что творится в ее жилище, освещенном светом ночника.
В тот раз я увидел там мужскую мускулистую спину и ягодицы, на которых был вытатуирован целый зверинец.
Татуированный незнакомец мучил несчастную блудницу. По крайней мере, такой вывод я сделал из того, что увидел: трепещущее бедро, разметанная копна золотистых волос и мечущиеся в воздухе руки. Сердце у меня заныло, потому что, несмотря на мерный шум дождя, до моих ушей доносились ее всхлипы — короткие, ритмичные и жалобные. Бедная Кози…
На какое–то время я забыл обо всем, завороженный созерцанием татуировки, украшавшей слабо светившуюся в темноте кожу: там была кобра, держащая крысу в зубастой пасти, крадущаяся пантера, дерущиеся волки. На могучих плечах мужчины художник изобразил единорога, а на загривке — величественного орла, сидящего на краю гнезда с птенцами.
Я так был увлечен зрелищем, что не услышал шагов за спиной.
— О'кей, маленький паскудник, посмотрел, и хватит, — произнес сзади низкий пропитый голос. И шесть дюймов стали уткнулись мне в спину, прижав меня к борту фургона. Острие ножа, нервно подрагивая, больно впилось в кожу.
— Слазь, паскудник, — прошипел все тот же голос. Он принадлежал худому и высокому батраку с плантации. Во рту у него поблескивал золотой зуб. На фалангах пальцев правой руки виднелись синие буквы «У–М–Р–И», и такая же татуировка была на левой.
— Не трогай свои причиндалы, оставь все как есть. Пусть мой дружок на тебя полюбуется. Мы тут подождем, пока он освободится…
Я стоял, стуча зубами от внезапно охватившего меня холода.
— Сегодня, считай, не повезло тебе, паскудник, — продолжал батрак. — Мой дружок Джок Сноу оторвет тебе башку, а потом набьет твою шкуру дерьмом.
Мы стояли и ждали, минут десять, не меньше. Я дрожал от страха и холода, пытаясь не наделать в штаны, а он все шептал и шептал: — Да, не повезло тебе, паскудник.
Когда я пытался привести себя в порядок, он шипел: — Я тебе сказал, оставь все как есть!
Наконец Джок Сноу показался в проеме двери, голый по пояс, с рубашкой, переброшенной через плечо. Он улыбался, как распоследний сукин сын.
И тут Джок увидел меня. Злобная радость озарила его харю.
Я закрыл глаза и увидел зеленовато–голубое лицо Христа с окровавленным лбом, медленно надвигавшееся на меня. Я еще успел удивиться тому, сколько сострадания было в Его глазах. И тут тяжелый, как копыто мула, удар в переносицу свалил меня с ног.
Я очнулся от запаха лаванды. Попытался открыть глаза, но левый не открывался, словно вместо век у него были две насосавшиеся крови пиявки, между которыми не оставалось даже щели. Правого же глаза я не чувствовал вообще. Все было окутано алой пеленой, и я не понимал, где нахожусь. Пребывал ли я еще среди живых или же умер и очутился в аду?
Тут прохладная ладонь нежно прикоснулась к моему лбу. Ладонью этой оканчивалась бледная, окутанная прозрачной тканью рука, и принадлежала она сладко пахнущей Кози Мо.
Я был беспомощен. Я не мог защитить себя. Я попытался встать, но тело не подчинялось мне, пронзенное тысячами больших и маленьких жал и стрел. Я смотрел на нее сквозь алый туман, а она все гладила, трогала и похлопывала меня. Что она делала? Неужели пыталась заколдовать? Мне хотелось пить. Я с огромным трудом приподнял голову и хотел было попросить воды, но тут она сама сказала мне-.
— Выпей. Это вода. Молчи. Лежи спокойно. Все в порядке. Я все видела. Если бы я не прикрикнула на этих свиней, они бы… Лежи, лежи. Что за скотина Джок Сноу… тсс! молчи! — прошептала она и приложила огненный палец к моим губам.
Кожа на лице Кози Мо казалась мне алой, и алыми же были завитки золотистых волос, ниспадавшие на грудь, когда она наклонилась, чтобы еще раз погладить мою голову. Мое тело натужно содрогнулось, когда волосы Кози Мо скользнули по моим обнаженным бедрам.
— Значит, ты любишь подсматривать… маленький негодник… — сказала она с какой–то странной улыбкой на губах. — И, верно, это уже не в первый раз. Ты тут бывал раньше.
И тихо–тихо прибавила, обращаясь уже не ко мне, а сама к себе: — Жалкие говнюки, сукины дети…
Ее крепкие белые груди покачивались и перекатывались под скользкой атласной тканью ночной рубашки. На меня пахнуло сладко–кисловатым ароматом ее подмышек. Я представил себе эту нежную кожу желтовато–медового оттенка. Она сказала: — Тсс, закрой–ка лучше глазки, солнышко, — и я снова потерял сознание.
IX
Послушайте, я не хочу говорить плохо о мертвых, но разве я не сказал вам, что моя мамаша была сука, каких еще поискать надо, а вместо мозга у нее была помойка с копошащимися червями?
И при этом невежественная тварь еще осмеливалась, накачавшись до чертиков, поучать и воспитывать меня. Ужасное и прискорбное зрелище. Как–то раз Па рано уснул, и Ма решила, что пришло самое время просветить меня насчет нашей родословной, предков, семейных традиций и прочего в этом роде. Я сидел на жестком стуле, а она занималась своим любимым делом.
Сжимая в одной руке коричневую глиняную бутылку, а в другой — старую пластиковую мухобойку, она разглагольствовала битый час или даже два, а потом экзаменовала меня. Если на вопрос следовало ответить положительно, я должен был поднять правую руку, а если отрицательно — левую. Если я отвечал неправильно, она пребольно била меня по макушке мухобойкой. Если я вообще не мог ответить, что случалось довольно часто, поскольку мои руки были привязаны к подлокотникам, она била меня мухобойкой по правому или левому уху, подсказывая правильный ответ.
Иногда она и сама забывала правильный ответ, перебрав пойла из бутылки, и тогда она била меня для верности сразу по обоим ушам. И, наконец, в том случае, если мамаша моя не могла вспомнить вопроса или даже темы урока и вообще почему я сижу перед ней привязанный к стулу и почему она держит в руках мухобойку, — ее охватывала ярость. Тогда она обрушивала на меня настоящий град пощечин, оплеух, тычков, пинков и затрещин, пока не падала, притомившись, в кресло и не засыпала. А я сидел и ждал, когда Па решится выйти из родительской комнаты и отвязать меня от стула.
Впрочем, я не собираюсь поливать дерьмом покойницу, ибо теперь она мертва и от нее ничего не осталось, кроме червивого трупа, — если не считать души, которая корчится и стенает в пламени ада. Я всего лишь хотел рассказать вам то, что поведала мне Ма о моих предках по отцовской линии. А поведала она мне странные вещи касательно моей крови и моего родства. Правда, я давно уже подозревал нечто в этом роде.
Вот что проорала мне Ма (говорить–то спокойно она просто не умела): — Твоя родословная, бля, по папашкиной линии дело мутное. Что там было у папашиной родни — словами не рассказать: большей путаницы не творилось на свете с тех пор, как по ней ходят жопы о двух ногах. Путались они там промежду собой, бля, ну там, на холмах этих, народ такой. Потому и Па — полудурок, и у тебя не все дома, у урода немого. И фамилие твое вовсе не Юкроу. Папаша твой фамилие–то поменял, как слез со своих холмов. Поди, слыхал про семейку Мортонов? На кличку–то Мортон лет сорок тому назад отзываться не больно любили. Потому как тогда Мортонов пачками вешали на каждом столбе. А холмы–то Мортонами так и кишели. Почти всех их повязали, один твой Па и улизнул. Ухо–то себе он тогда и отстрелил.
Мортоны эти хуже свиней были. У них в жилах черная кровь текла. Черная больная кровъ На глаза–то свои посмотри — в тебе такая же течет. Я уж вижу.
Дурная кровь…
И в таком роде она несла и несла, все больше и больше распаляясь от отравы, которая была повсюду — в самогоне, в ее мозгах, в ее словах. А я сидел на жестком стуле и слушал ее, согнувшись в три погибели, потому что руки мои были привязаны к деревянным ножкам. Словно ведьма в старину в ожидании костра — только меня вместо костра ждала грязная мухобойка. И вот я сидел и ждал, когда прольется моя дурная, моя черная кровь.
И при этом невежественная тварь еще осмеливалась, накачавшись до чертиков, поучать и воспитывать меня. Ужасное и прискорбное зрелище. Как–то раз Па рано уснул, и Ма решила, что пришло самое время просветить меня насчет нашей родословной, предков, семейных традиций и прочего в этом роде. Я сидел на жестком стуле, а она занималась своим любимым делом.
Сжимая в одной руке коричневую глиняную бутылку, а в другой — старую пластиковую мухобойку, она разглагольствовала битый час или даже два, а потом экзаменовала меня. Если на вопрос следовало ответить положительно, я должен был поднять правую руку, а если отрицательно — левую. Если я отвечал неправильно, она пребольно била меня по макушке мухобойкой. Если я вообще не мог ответить, что случалось довольно часто, поскольку мои руки были привязаны к подлокотникам, она била меня мухобойкой по правому или левому уху, подсказывая правильный ответ.
Иногда она и сама забывала правильный ответ, перебрав пойла из бутылки, и тогда она била меня для верности сразу по обоим ушам. И, наконец, в том случае, если мамаша моя не могла вспомнить вопроса или даже темы урока и вообще почему я сижу перед ней привязанный к стулу и почему она держит в руках мухобойку, — ее охватывала ярость. Тогда она обрушивала на меня настоящий град пощечин, оплеух, тычков, пинков и затрещин, пока не падала, притомившись, в кресло и не засыпала. А я сидел и ждал, когда Па решится выйти из родительской комнаты и отвязать меня от стула.
Впрочем, я не собираюсь поливать дерьмом покойницу, ибо теперь она мертва и от нее ничего не осталось, кроме червивого трупа, — если не считать души, которая корчится и стенает в пламени ада. Я всего лишь хотел рассказать вам то, что поведала мне Ма о моих предках по отцовской линии. А поведала она мне странные вещи касательно моей крови и моего родства. Правда, я давно уже подозревал нечто в этом роде.
Вот что проорала мне Ма (говорить–то спокойно она просто не умела): — Твоя родословная, бля, по папашкиной линии дело мутное. Что там было у папашиной родни — словами не рассказать: большей путаницы не творилось на свете с тех пор, как по ней ходят жопы о двух ногах. Путались они там промежду собой, бля, ну там, на холмах этих, народ такой. Потому и Па — полудурок, и у тебя не все дома, у урода немого. И фамилие твое вовсе не Юкроу. Папаша твой фамилие–то поменял, как слез со своих холмов. Поди, слыхал про семейку Мортонов? На кличку–то Мортон лет сорок тому назад отзываться не больно любили. Потому как тогда Мортонов пачками вешали на каждом столбе. А холмы–то Мортонами так и кишели. Почти всех их повязали, один твой Па и улизнул. Ухо–то себе он тогда и отстрелил.
Мортоны эти хуже свиней были. У них в жилах черная кровь текла. Черная больная кровъ На глаза–то свои посмотри — в тебе такая же течет. Я уж вижу.
Дурная кровь…
И в таком роде она несла и несла, все больше и больше распаляясь от отравы, которая была повсюду — в самогоне, в ее мозгах, в ее словах. А я сидел на жестком стуле и слушал ее, согнувшись в три погибели, потому что руки мои были привязаны к деревянным ножкам. Словно ведьма в старину в ожидании костра — только меня вместо костра ждала грязная мухобойка. И вот я сидел и ждал, когда прольется моя дурная, моя черная кровь.