Но все равно забавно, как стремительно возрастает цена времени в тот момент, когда вы решаетесь продать его. А вы так не считаете? Алло! Так или иначе, я еще не состриг все свои купоны. У меня все еще остается в распоряжении несколько заляпанных грязью мгновений. Мои руки, ноги, туловище и детородный орган ушли из мира навсегда, и никому никогда уже не суждено узреть их в их земной форме. Никому никогда не суждено. Ни ни не. Проще сказать, меня почти уже нет. И сие неизбежно ограничивает свободу моего выбора, ограничивает жестко, но все же остается еще некоторый простор для принятия решения — ну, например, тонуть или не всплывать? Закрыть глаза или не — обождите — о, эти миазмы! — они жгут мне глаза — придется ненадолго зажмуриться — черт, как давит на грудь — подождите — подождите, пожалуйста, совсем чуть–чуть — Юкрид стоит во дворе с открытым ртом, изумленный, дыша коротко и часто.
   Обезглавленная собака лежит в пыли у его ног. Из–за своей сутулой осанки он похож на дрессированного шимпанзе, которого одели в капитанский китель, дали молоток и чучело собаки и ждут, что он продемонстрирует сейчас какой–нибудь трюк с этим реквизитом. Юкрид слегка шевелит мертвое тело ногой, затем откидывает туловище назад, обращает лицо к небу и, оскалившись, шипит, словно дикий зверь.
   Я носился по двору, злой как черт, скрежеща зубами и нанося молотком удары по тысячам воображаемых лиц, которые парили у меня перед глазами, кроша черепа моих врагов как яичную скорлупу — о, все эти злорадные хари, которые стоят на моем пути! Я разбивал вдребезги их идиотские морды. Но это не приносило мне облегчения. Даже когда я в изнеможении упал в пыль, закрыв слезящиеся глаза, и попытался посмотреть с позиций высшего существа на все эти воображаемые акты мести, терзавшие мой рассудок, я все равно не находил никаких оснований, чтобы утешиться, вообще никаких оснований, чтобы утешится.
   Но по прошествии какого–то времени кипящее море крови и плавающее в нем расчлененное человечество все же испарились куда–то из моей головы, и на их месте воздвигся порожденный хаосом столп трезвого и холодного расчета. И засим последовало серьезное обдумывание того, приемлемы или нет условия договора. Да, да, распростертый под яростно палящим солнцем, я сражался с очень взрослыми и очень вечными проблемами. Вот послушайте.
   Бешено размахивая молотком, Юкрид носится по двору, лавируя между развешенными для просушки шкурами, затем, добежав до сложенной из мусора высокой стены, прикладывает ухо к немой жести, глухой доске и мертвым камням и начинает слушать.
   Я обратил свои мысли к этому — к этому мрачному месту, где ничто не вырастает прямым — к моей вотчине — моим топям — моему сумрачному святилищу. Я вспомнил брачные чертоги, куда так много лет тому назад являлся мой ангелхранитель, вспомнил мой храм, полный святынь, сокровищ и одиноких услад. Там, в моих мрачных угодьях, я провел тысячи часов вдалеке от насмешников и невежд, не опасаясь вторжения людей и не страшась побоев. Там я, не тревожимый никем, предавался безобидным забавам с грезами и фетишами.
   Затем Юкрид принимается крушить стену молотком, но внезапно застывает, словно услышав что–то, и стремительно пересекает двор, на бегу наступив на чью–то челюсть. Приложив ухо к стене на другой стороне двора, он прислушивается, не раздается ли снаружи каких–нибудь звуков, после чего снова принимается сокрушать стену молотком, клацая при этом зубами.
   Но они отыскали меня. Да, да. Они явились на болота, вторглись без колебаний.
   Вторглись и начали крушить. Вторглись и стали насильничать. Вторглись и лишили меня всего, чем я обладал. Явились и разрушили мой грот. Разбросали мои святыни, словно это были безделушки. Спугнули мою надмирную невесту.
   Говнюки.
   И снова Юкрид мчится через весь двор в обратном направлении, мимо привязи для собак и протянутых от стены к стене кусков проволоки, и снова прислушивается к стене там же, где в первый раз. Вилы, заточенные колья, кирпичи, листы жести и прочие ловушки–сюрпризы, висящие под опасным углом, раскачиваются в воздухе.
   Мне так и не удалось вернуть себе те способности, которые я развил, пребывая в святилище. Вместо этого я стал отращивать колючки. Гавгофа. Ответ Бога. Ибо осквернив мое святилище, они осквернили и Бога. И это Ему не понравилось, скажу я вам.
   Юкрид отходит от стены на несколько шагов и начинает хлопать себя ладонями по ушам. Затем устремляется обратно в хижину, нарушив тишину грохотом захлопнутой входной двери.
   И хотя я построил крепость и заключил мой скромный приют в кольцо высоких стен, они все же приходили по мою душу и продолжают приходить. И они будут расставлять свои силки и капканы до тех пор, пока не погубят меня и не спляшут на моей могиле, а затем они отроют меня и убьют легонько еще раз. Юкрид выскочил на крыльцо с охотничьим ружьем в руках. Ружье завернуто в газету, покрытую большими коричневыми пятнами, словно оно когда–то было ранено и истекало кровью. Какое–то время Юкрид стоит на крыльце, широко расставив ноги. Затем плюет сквозь зубы и, быстрым шагом спустившись с крыльца, идет через двор, на ходу сдирая бумагу с ружья. Он наводит ствол на ту точку, где незадолго до этого стоял, и прикладывает глаз к прицельной планке. Солнце уже высоко в небе, и повсюду на земле лежат чернильные тени. Ни внутри, ни снаружи Царства не слышится ни звука. Юкрид опускает ружье и снова пересекает двор, проходя по пути мимо привязи для собак и протянутых кусков проволоки, пока не приходит ко второму месту, где он слушал стену. И снова он поднимает ружье и нацеливается на стену, и снова опускает ствол, так и не произведя выстрела.
   Я все думаю и думаю. Как я умру? Как я уйду из этого мира? Я не смог уничтожить их всех, так что же мне делать? Сидеть и ждать, когда они убьют и меня? Распнут и меня?
   Юкрид смотрит на ружье и вертит его в руках. Слезы катятся у него по щекам. Он боится самого себя.
   Или же есть другой путь? Достойнее?
   Понурив голову, Юкрид направляется в хижину, по–прежнему вертя ружье в руках.
   Дверь захлопнулась за ним. Финал.
   Я поднялся по ступенькам и открыл дверь лачуги. Дверь захлопнулась за мной.
   Что–то вроде финала.
   И… внутри… внутри… знаете, мне трудно признать это, сказать это вам прямо в лицо, но я… я… внутри моей лачуги, прямо перед всеми моими подданными — о, позор мне, позор, за отсутствие выдержки, за нехватку воли! — и это я–то, их ужасный властелин! Да, да, прямо перед взирающими на меня темными зрачками моих подданных, чутко внимающих мне, я чуть было не положил всему этому конец. Да, конец всему этому. Чуть было не отрекся навечно от моей небесной миссии и чуть было не лишил себя тем самым заслуженного места в раю, места в Царствии Божием. Причем я даже вспоминаю–то все это с трудом.
   Я вошел в лачугу. Верно. Это я помню. Захлопнул дверь. Но все, что случилось потом, хранится в какой–то иной части меня, той, которая безмолвствует, потому что все, что я помню дальше, — это то, как я стою на коленях и приклад зажат челюстями кабаньего капкана, а оба ствола засунуты мне в рот. Я провел в таком положении некоторое время, тупо скосив глаза на стволы. Я заметил бечевку, которая была с одной стороны привязана к обоим спусковым крючкам, а с другой — к ручке входной двери. Видимо, я ждал, пока в лачугу не войдет пришелец и не убьет меня, открыв дверь и потянув за веревку. Пришелец! Да, да, пришелец! Ибо я был убежден, что кто–то неминуемо явится. Я же слышал их голоса, там, за стеной. Я слышал.
   — Ну что же, пусть входят, — подумал я. — Пусть входят. Что хорошо для мертвого времени, хорошо и для времени живого.
   — Валите, — подумал я. — Только вас я и поджидаю. И я ждал их. Ждал, стоя на коленях. Ждал час — один, два, три часа, — пока у меня не начало ломить в висках, не свело челюсти и не заболели зубы. А я все ждал кого–то, ждет кого угодно.
   И ко мне явились. Ко мне пришли. Но не через дверь.
   Они — оно — она просто уже была там, но постепенно чудесным образом начала обнаруживать свое присутствие.
   Сперва я заметил слабое мерцание справа и сзади от меня. Свечение это прокралось в мое сознание украдкой, так что я сразу и не засек момент его появления. Но все началось именно со свечения, в этом я уверен. Серебристоголубые искры — несомненно, сверхъестественной природы. Но если бы я и не заметил свечения, то не смог бы не обратить внимания на блеск порхающих крыл, которые всколыхнули затхлый гнилостный воздух и смели его потоком с пола комки бумаги, обрезки волос, обрывки бинтов, перья, клочки вылинявшей шерсти.
   И если бы я даже не заметил этого, я бы услышал голое — да, голос, который Однозначно указывал на то, с кем я имею дело — на то, что это за незваный гость, кто этот весьма необычный собеседник — Помни, Юкрид, что смерть — это грех, — изрек голос, и я неуверенно извлек ружье изо рта и обратил свое лицо в сторону, откуда доносился голос.
   Возможно ли это? Возможно ли…
   Мой ангел. Мой давно потерянный ангел–хранитель. Направляющая меня рука. И — о, каким дивным и внушающим трепет огнем пылала она! Я поднялся на ноги и встал перед ней. С трудом я простер к ней свои затекшие руки и созерцал в молчании крылатое богоявление. Слава! Слава!
   — Ты еще не призван. Сдержи себя, ибо время твоего призвания не за горами.
   Дурной плод должен быть истреблен. Исполни ЕГО повеление, справедливое и благое, и тем войдешь в Царствие, — произнесла она напевно.
   И тогда я заметил, что мой ангел иногда словно укутан в сотканное из паутины покрывало, иногда же обнажен и прикрыт только своими манящими крылами, которые время от времени широко разводит в стороны, позволяя созерцать светоносные прелести своего тела. Затем она склонила свою голову, увенчанную короной золотистых кудрей, и замолкла, укутавшись крыльями, словно спящая летучая мышь или блуждающий огонек, и я догадался, что в это время она советуется с Богом, получая от Него наставления или предупреждения — что–то в этом роде.
   И тогда я тоже склонил голову, закрыл глаза и стал слушать, и вскоре я уловил биение ЕГО голоса, отчетливый ритм, низкий басовый распев, величественно устремляющийся вверх. Бли–зит–ся–час бли–зит–ся–час бли–зит–ся–час — пел этот голос, и, разобрав слова, я удивился: близится час чего? И слово за словом, распев за распевом, повеление за повелением — Пойди во град Пойди во град — диктовал мне Господь, и я постигал цель всего моего существования, простую и ясную, — одет во свет одет во свет одет во свет. И своим великим могуществом Господь развеял кромешную тьму, которая покрывала от рождения мой взор, и я увидел, что моя жизнь — словно зубчик на шестеренке и что мой зубчик цепляет аккурат за другой зубчик, еще меньше, на другой шестеренке, которая поворачивает ось, а та, в свою очередь, приводит в действие механизм, воспламеняющий трут, привязанный к длинному фитилю. Фитиль горит, разбрасывая искры, и пламя добирается до сложенных пирамидкой красных палочек — по–радуй нас по–ра–дуй нас по–ра–дуй нас — Бум!! Избавь от бед Бум! Избавь от бед Бум! Избавь от бед…
   УБЕЙ БЕТ БУМ! И я приступил к необходимым приготовлениям.
   «ВЖЖЖЖЖЖЖЖЖ….»
   Я приложил визжащую кромку серпа к вращающемуся точильному кругу, затем сделал перерыв, чтобы перевести дух и побрызгать водой на точило. Затем снова принялся затачивать лезвие, энергично налегая на педаль и чувствуя некоторую растерянность от того, что серп, вопреки всем законам логики, продолжает издавать визжащий звук и когда я отвожу его от точила. Искры впивались в мою руку, державшую серп. Приводной ремень жужжал в своем собственном, замкнутом в кольцо, ритме. Я сидел, склонившись над скрежещущим, жужжащим и визжащим приспособлением до тех пор, пока серп в моей руке не засверкал недобрым блеском: он стал таким острым, что им можно было бы рассечь на лету волос.
   Палящее солнце, ни ветерка. В воздухе висит марево. Я шел по Двору, направляясь к главным воротам Гавгофы, и мой разум бормотал что–то в рифму сам себе под Мое, как это частенько с ним случалось. Бог изливался через меня, а я шел вперед, рассекая душное, жаркое пространство впереди и оставляя за собой острый как лезвие след — убей Бет у бей Бет убей Бет.
   Я вскарабкался на ворота и набросил четыре куска веревки на четыре крюка, которые привинтил к воротам незадолго до того. Затем протянул веревки к лачуге, набрасывая их по пути на опоры с развилкой вверху, чтобы веревки не касались земли. Время от времени я проверял натяжение, надавливая на них серпом, положенным плашмя, чтобы увериться в том, что они по–прежнему крепко привязаны к крюкам на раме ворот. И, наконец, встав на колени возле чайных ящиков, из которых доносилось повизгивание, я тщательно привязал конец каждой веревки к выдвижной проволочной дверце одной из клеток.
   В клетках царило нетерпеливое ожидание, напряженное, словно мышцы сцепившихся в схватке борцов. Я не раз объяснял моим зверям то, что в самом конце их ждет неминуемое освобождение, то, что им доверено осуществление карательной операции. Я объяснял зверям, что путь к лавровым венкам Славы лежит через кровопролитие, и они брызгали слюной от злобы, стоило мне только в их присутствии заикнуться о враге. Я дал им элементарную подготовку в том, что касается правил ведения рукопашной схватки: лаять надо громче, а хватать — сразу за горло. Псы заточили свои клыки о прутья клеток; утробный рык вырывался из их пастей.
   — Убивайте во имя вашего Господина и умирайте во имя вашего Господа. Путь в Царствие Небесное лежит через убийство, — сказал я им.
   И в ответ мои бесстрашные звери завизжали так, что кровь застыла у меня в жилах; они пели свою песнь свободы, серенаду печали всех диких тварей, впряженных в ярмо и в постромки, укрощенных и запертых в темницах, заточенных в чайных ящиках, где соломенная подстилка насквозь пропитана экскрементами.
   Я знаю, что ты выполнишь приказ, мой хромой эскадрон смерти, я знаю, что ты выполнишь его. Умереть с именем вашего Повелителя на устах — может ли быть большая честь? Славные суки Гавгофы, больше мне не услышать музыки ваших голосов. Откуда я мог знать, что они явятся с ружьями? Пусть клетка звериного рая распахнет для вас свои дверцы. Ваш Повелитель доволен вами. Доволен.
   Это, как вы понимаете, было вчера. О да, прошлое стремительно настигает меня, надвигается с огромной скоростью. Ну что же, пускай. Я к этому готов. Я этого не боюсь. Я не боюсь смерти.
   Посмотрите! Там, вверху! Стая тварей, порожденная клубами дыма и сажи, кружит над моей крытой небом могилой. Это черный дым моей сгоревшей Гавгофы марает синеву небес. Я знал, что они предадут огню мое Царство. Туда ему и дорога. Гори, гори ясно. Озаряй их безумие, чтобы они увидели искру помешательства в глазах друг у друга. Я видел, как вы превратили чары распутства в горсть благоухавшего лавандой пепла. А набожность — как ярко полыхала она той ночью на Вершинах Славы, подпитываемая кровью дурочки, хромого маньяка и грязного злобного великана! И ныне пришел черед моего Царства. Благородный огонь, благородный дым, благородная зола на ветру.
   Пусть им ничего не достанется.
   Так или иначе, в тот же день, но позднее — то есть вчера — певчие мои трудились, ниспосылая мне мысли в форме навязчивых куплетов — бечева и канат — проволока и шпагат — рыболовная леска — медный провод для блеска — все связать воедино — станет прочно и длинно — все связать как попало — ибо времени мало — ибо времени мало — дурацкие рифмы терзают мозги — еще чуть–чуть, и сойду с ума от… Черт! Блядь! Черт! Пошли на хер! Заткнитесь!
   Заткнитесь.' В досаде я пнул чайный ящик, стоявший в углу: ящик перевернулся, и из него посыпалось именно то, о чем шла речь, — мотки веревки, клубки шерсти и шпагата, ленты и ремни, пара–другая старых подтяжек, разодранные на ленты простыни, старые бинты и даже хвост от воздушного змея, так что я пришел к выводу, что в свое время я сам все это целенаправленно собирал. Они уже были связаны друг с другом, конец к концу. Мне оставалось только смотать то, что должно было послужить путеводной нитью на моем пути к жизни… а вернее, на моем пути к смерти, и направиться к топям. На краю болота я привязал конец мотка к увитому лозой комлю дерева. Затем, при помощи компаса из сундучка капитана Квикборна, я направился в юго–юго–восточном направлении, разматывая по пути мою пуповину. Я расчищал заросли серпом. Меня потрясала легкость, с которой он перерубал стебли и стволы; таковых, впрочем, было не слишком много, поскольку нечто вроде тропинки здесь уже имелось, и какое–то время я просто следовал вдоль естественной прогалины в подлеске, которая, по счастью, шла как раз в том самом юго–юго–восточном направлении. Но вскоре я обратил внимание на то, что подлесок был примят и листва с деревьев оборвана. Я решил, что ступаю по какой–то звериной тропе. Напрягши все свои способности следопыта, я пришел к выводу, что животное было большим и мчалось во весь опор, поскольку большинство веток по пути было не просто сломано, но вырвано с мясом. Но тут разгадка озарила меня, и я испустил вздох облегчения.
   — Боже мой! — подумал я, недоверчиво помотав головой, — даже эта полоумная кобыла, которую сглазила Бет — помните? — даже она играет роль в великой Мистерии, в окончательном исполнении воли Господней!
   И я вспомнил, как лошадь Турка по кличке Печаль, сведенная с ума колдовским электричеством Бет, устремилась в эти заросли и провалилась в трясину. И тем не менее — и тем не менее — я дошел по этой тропе вплоть до внутреннего периметра топей — вплоть до края трясины, где закрепил второй конец веревки за ствол дерева, размышляя о том, как забавно, что длины мотка хватило в самый раз для того, чтобы протянуть веревку от внешнего до внутреннего края болота.
   Так что теперь для того, чтобы добраться до трясины кратчайшим путем, мне требовалось всего лишь следовать за веревкой. Я уже собирался уйти, но только я повернулся и устремил свой взгляд на уходившую вдаль нить смерти, как одно за другим произошли два не связанных друг с другом события.
   Во–первых, какой–то тоненький голосок в моей голове сказал: — Эта долбаная облезлая, костлявая кляча проскакала здесь больше чем шесть лет тому назад. Значит, вовсе не эта вшивая кобыла проложила тропу!
   Я наклонился и, подобрав обломанную плеть лозы, изучил надлом. Он был очень свежим. Слегка зеленым. Даже сок еще не совсем высох.
   — Эту тропу протоптали в последние несколько дней, — подумал я, подбросил плеть в воздух и рассек ее пополам бритвенно–острым лезвием моего серпа прежде, чем она коснулась земли. Я был расстроен и раздосадован, злился на собственную глупость и чувствовал, что в дело вмешались какие–то неподвластные мне обстоятельства, которые действовали коварно и исподтишка.
   — Это сделал кто–то другой, — подумал я, осматривая тропу в надежде найти ключ к разгадке, — какое–то другое животное. Какая–то другая тварь.
   И тут меня озарило. Именно так!
   — Это гребаный дикий кабан! Клыкастая свинья! Вот в чем дело! Болотная свинья с острыми клыками!
   Я повернулся, чтобы покинуть это место прежде, чем мой ум подвергнет сомнению теорию дикой свиньи. И тут случилось второе событие.
   Внешнее кольцо зарослей предстало в моих глазах выстроившимися в цепь скрюченными силуэтами, в зазоры между которыми кое–где пробивались лучи солнечного света, и так было до тех пор, пока в воздухе не сгустилась она и не приняла на глазах у меня форму. Резкий свет, струившийся с внешней стороны круга, отбрасывал отчетливые тени; голова кружилась и раскалывалась от того, каким ярким был этот свет. Меж двух мертвых высохших стволов, увитых зеленой ползучей смертью, мне явился дух Кози Мо.
   Диковинные насекомые пищали, выписывая в воздухе сложные траектории, подчиняясь дикому ритму, словно кто–то тянул их за невидимые струны то в одну, то в другую сторону. Они пролетали сквозь призрак, но никогда не садились на землю. Злобные пчелы, эти мрачные твари, были знаком того, что сам Дьявол был где–то неподалеку. Сам Дьявол был где–то неподалеку. Сам Дьявол был гдето неподалеку.
   Она простерла руки и попросила меня приблизиться.
   Я слышал, как шелестят сухожилия у нее под кожей. Я почувствовал, как слезы струятся по моим щекам и подбородку. Я попробовал их на вкус. Я не мог точно сказать, из чьих глаз они пролились. Ее грудь содрогалась в такт порывистому биению безумного сердца. & пальцы нащупали пульсирующую вену. Она опустила меня на переплетение обнаженных корней, отыскав там ровное место. Она провела губами по моей бугристой, как булыжная мостовая, спине, прошептала слова утешения моим измученным рукам, испуская легкие беглые вздохи. Она приложила глянцевитые кончики своих пальцев к немому хрящу моего горла, и я, воодушевленный легкой дрожью, начавшейся в нем, сделал попытку заговорить.
   Мне даже почудилось, что одно слово все–таки сорвалось с моих губ, но я не расслышал его за всем этим бормотанием в моем мозгу и так никогда и не узнаю, что это было за слово. Но как только это слово прозвучало, чары развеялись, и призрак начал таять на глазах. Тело Кози Мо стало неотличимо от его тенистого окружения, и, несмотря на всю крепость моего объятия, она ухитрилась выскользнуть из него и отправиться восвояси — в те области, куда ныне направляюсь и я.
   Я сразу же ощутил, как сильно я замерз, насколько грязен и как плохо себя чувствую. Но я даже и не пытался подняться с переплетения перекрученных и узловатых корней или хотя бы собрать одежду, которую я… которую она сорвала с меня в припадке безумия и которая теперь мирно лежала, разбросанная по земле вокруг. Я вытянул шею, оглянулся в поисках серпа. Оказалось, что он у меня в левой руке; моя правая — моя убийственная длань — была заляпана восковыми каплями извергнутого семени, и я обтер ее о кустик какой–то травы. Теперь я мог держать серп сразу обеими руками. Я вгляделся в зеленеющую гущу гирлянд лозы и вьюнка: растительный балдахин беспрестанно колыхался и дышал как живой. Я почувствовал себя так же, как чувствовал себя тогда, когда был еще совсем мальчишкой и прятался под простынями голый, сгорая от стыда, зажигая спички и… я сжал серп так крепко, что костяшки пальцев побелели. Воздух мгновенно наполнился какими–то тошнотворными испарениями. Я начал непроизвольно дрожать и дергаться. Чтото чужеродное отравляло меня изнутри — пропитывало дурными соками, серными парами, желчью и едкими кислотами. Изо рта у меня разило. Стволы упавших вековых деревьев угрожающе потрескивали и постанывали. Коварные лианы шипели и шевелились. Я ощущал покалывание в онемевших руках, ладони вспотели так сильно, что пот стекал на запястья и капал на живот. Я посмотрел вниз и увидел целую лужицу из моего кроваво–красного и дымящегося пота.
   Желудок сократился от внезапного отвращения, и меня стошнило. Я открывал рот, как рыба, вытащенная из воды, но красный пот все струился и струился изо всех пор моего тела. Я провел последнюю ночь — самую последнюю ночь, — оглядывая долину со смотровой вышки, наблюдая, как тьма наползает на город и постепенно, по мере того, как в домах гаснут огни, поглощает его.
   Я был в странном настроении, или, вернее, в настроениях, потому что сердце мое начало вдруг метаться из стороны в сторону, точно зверь в клетке.
   Вскарабкавшись по ступенькам на вышку, я почувствовал себя изможденным, и у меня закружилась голова. Еще бы: ведь я протащил через всю пустошь шесть самых больших капканов, затем установил их на две автомобильные покрышки и волок так до самой трясины. Там мне явился дух моего отца. Он мелькал между деревьями, держась от меня на расстоянии, словно боялся меня. Он кричал какие–то слова, но я едва мог расслышать их из–за того, что он не хотел приближаться. Но я все же догадался, что он кричал мне «Избранник небес!
   Избранник небес!» Сперва я пытался не обращать внимания на отца; я расставил капканы и собрался уже покинуть это место, принадлежащее Богу и призракам. Но затем все же решил вернуться назад и разобраться с отцом и даже сделал несколько шагов в его сторону, чтобы подойти поближе, но тут мне вдруг стало ясно, какие именно слова выкрикивал старик, и я передумал. Вместо этого я кинулся наутек, бросив плот из автомобильных покрышек, добежал до пустоши и помчался по ней, пытаясь избавиться от его слов, которые все еще пылали у меня в ушах.
   «Изгнанник и бес! Изгнанник и бес! — каждый слог был пропитан ядом и гремел раскатами эха в моей голове, прожигая мои кишки, пока я взбирался на смотровую вышку.
   «Из–гнан–ник–и–бес/Из–гнан–ник–и–бес!» Я запустил руку в карман куртки в поисках носового платка, чтобы вытереть вспотевший лоб. Вместо платка я наткнулся на маленькую белую детскую перчатку и расстелил ее так, чтобы она накрыла рану на моей правой руке. Я изучал перчатку. Я поднес ее поближе к свету спиртовой лампы. Это была несомненно перчатка Бет, и мне показалось, что в мире не может быть вещи белее ее.
   Я вспомнил приснившийся мне сон. Про перчатку. И про Бет. Я протиснул три испачканных пальца в перчатку и перед тем, как закрыть глаза, бросил беглый взгляд на гладкий, туго натянутый купол бездонной синевы и на бескровный, цвета мертвой плоти, шрам луны.