Налетел порыв ветра, зашелестел в ветвях. Миллионы сосновых иголок дождем посыпались на меня, позвякивая на лету.
   — Что происходит? — помню, подумал я, и тут же почва у меня под ногами снова размякла и я потерял сознание.
   Очнулся я на земле лицом вверх; я смотрел на навесы над витринами лавок, на фонарные столбы, на потрескивающие от электричества провода, на верхушки деревьев, на сумеречное небо, на птиц и видел во всех этих предметах скрытую угрозу.
   И тогда я пополз на четвереньках. Ладони жгло, они кровоточили, во рту скрипел песок В глазах плавали мутные пятна. На крыльце одного дома я увидел трех мужчин с накладными седыми бородами, у которых в газетах, зажатых под мышками, было спрятано оружие. Седой, сильно разгневанный негр с полотенцем, перекинутым через руку, проталкивался между ними…
   — Стоите тут, бездельничаете… — пробурчал он и направился ко мне, и тут я заметил у него в руках чертовски острую бритву, которой можно с одного взмаха перерезать горло.
   Я сжал кулаки и бешено заколотил ими в воздухе.
   И снова побежал, обернувшись на бегу. Трое мужчин выбежали на дорогу, они сбросили свои благостные личины и грозили мне вслед кулаками. Негр побежал следом за мной, но тоже не заметил грязной лужицы на дороге и, в свою очередь, растянулся в пыли.
   Справа от меня — нет, слева — человек прятался за живой изгородью на Мемориальной площади. В руках у него были огромные ножницы. Он посмотрел на меня и угрожающе щелкнул ими.
   В небе засвиристел жаворонок
   И только теперь до меня дошло, что я бегу по самому центру города. Мимо меня, отчаянно сигналя, прогрохотал грузовик Я прибавил ходу. Я бежал через центр города, прямо по проезжей части Мэйн. Я обернулся посмотреть, кто меня преследует. Неф уже встал на ноги, трое мужчин отряхивали с него пыль, но никто не смотрел в мою сторону.
   Беги. Не оглядывайся. Беги. И не оглядывайся снова. Вот что я думал.
   Прямо передо мной переходила улицу…
   Но я бежал слишком быстро. Я уже не мог остановиться.
   Мы столкнулись.
   Мне не хотелось бы вам об этом рассказывать, но, видно, придется. Да, придется.
   Видно, придется. А мне так не хочется: я ежусь только от одного воспоминания об этом.
   Итак, начнем с того, что случилось предыдущей ночью. Ночью перед тем, как началась вся эта беготня.
   Я заснул, сидя на крыльце моей лачуги, — это я точно помню. Потом я, очевидно, просыпался, потому что утром очнулся в своей постели, голый, похмельный, больной. Я свесил ноги с кровати и уставился на белую ночную рубашку, которую держал в руках. Я ощупал тонкую хлопковую ткань, зачарованный ее белизной, и в изумлении заметил эмблему, вышитую на лифе рубашки. Это была ночная рубашка Бет. Я встал, сжав зубы от боли, и подобрал полупустую бутылку «Белого Иисуса». Затем я посмотрел в зеркало и оцепенел.
   Я так испугался того, что увидел, что чуть не сделал под себя Вся моя спина и плечи были покрыты здоровенными черными синяками, некоторые в запекшейся крови. Ужасные синяки, которых у меня точно не было, когда я задремал на крыльце.
   Я дополз обратно до своего ложа, осторожно улегся на живот, по–прежнему сжимая в руках ночную рубашку. Затем осмотрелся по сторонам и увидел все, что окружало меня — всю эту грязь, гниль и убожество, и тогда я свернул эту белую ночную рубашку и положил ее себе под щеку. Я вдыхал ее слабый лавандовый аромат, наслаждаясь чистотой и мягкостью ткани.
   Возможно, в этот тяжкий миг я предчувствовал свою судьбу, ибо жаркие слезы струились по моим щекам; я лежал на животе, не зная, что мне делать, и не зная, что я натворил, и каким чудом у меня в руках оказалась ночная рубашка Бет, и откуда взялись все эти следы ужасных побоев? Бесконечное множество вопросов роилось в моем мозгу, но я не мог найти ни одного ответа. Что я делал ночью?
   Неужели побывал в городе? Навещал Бет? Я содрогнулся от этой мысли. Неужели я сам нанес себе все эти раны? Или поцапался с кем–то из моих животных?
   А может, сам Бог заклеймил меня? Или Сатана? Что меня мучает сейчас: страх?
   Или же угрызения совести?
   И я лежал в кровати, терзаемый тысячами вопросов, каждый из которых делало особенно горьким именно присутствие благоухающего лавандой белья. Я развернул ночную рубашку, вытянул руку вверх, запрокинул лицо, мокрое от слез, и позволил этому лоскуту ткани упасть на него, дабы скрыть мои позор и стыд.
   Мы столкнулись.
   Она не заметила меня, пересекая дорогу легкой походкой. А я не заметил ее, летя во весь опор.
   Небо. Земля.
   Я стоял, тяжело дыша, посреди дороги, обхватив за плечи маленькую девочку. Ее тело было теплым и мягким, и таким же была ткань ее платья под моими ободранными ладонями. В голове у меня буйно плескалась горячая кровь.
   У меня перехватило дух. У меня перехватило дух. У меня перехватило дух. Я держал Бет в своих руках. Я держал… Я держал Бет!
   Бет посмотрела на меня, и в моей голове все смешалось.
   О… О, Боже… прошу… только не кричи… и не плачь… Ну пожалуйста, не кричи!
   Но Бет и не собиралась кричать. Она просто смотрела на меня, и ее большие влажные глаза, слегка прикрытые золотистой челкой, не выражали страха. Я чувствовал, как трепетало в моих руках ее тело, но это был не страх. И не боль.
   Бет улыбнулась, и — и это была радостная улыбка — да, по крайней мере, мне так показалось. А затем она заговорила со мной. Я отодвинулся от нее, но она прижалась ко мне снова. Она сделала глубокий вдох. Еще один. Ее лавандовый аромат заглушал исходивший от меня запах свиного дерьма и прочей грязи, в которой я извалялся за день. Я вам уже сказал, что она прижалась ко мне снова?
   Да или нет? Она прижалась ко мне снова.
   — Это ты, — сказала она. — Это ты. Ты вернулся. О Боже, я думала, что ты рассердишься. Прости меня, Иисусе! Мне так жаль, что они побили тебя прошлой ночью. Они испугались. А я не испугалась. Я была так рада, что ты пришел. Мне нужно так много тебе рассказать. Но ты же и сам все знаешь. Мне не нужно говорить тебе ничего. Будь осторожнее, мой Спаситель. Они тебя не любят. Они снова побьют тебя. Беги! Беги быстрее!
   Она засунула что–то в карман моей куртки. Я смотрел на нее в изумлении. До меня дошло, что я все еще обнимаю ее за плечи. Я опустил руки. Посмотрел в ее бездонные глаза. Она прикусила нижнюю губу, всхлипнула, и слеза скатилась по ее щеке.
   — Ты ошиблась, я не твой Бог, девочка, — хотелось мне сказать ей. — Я спал пьяным сном в прошлую ночь. У тебя шарики за ролики в голове закатились. Это не я, не я…
   Но не успел я сам себе ответить на эти мысли, как поток их был резко прерван — да что там, обрублен! — удушен пронзительным визгом, раздавшимся справа от нас. Мне не нужно было даже смотреть туда, чтобы догадаться, что звучавшая в этом голосе ненависть была вызвана столь одиозным зрелищем, как моя скромная персона, но на всякий случай я все же оглянулся, одновременно поправляя серп за поясом и готовясь к бегству.
   На крыльце соседнего дома стоял, исходя криком, семифутовый мастодонт женского пола в нежно–голубом халатике. Мастодонтиха загрохотала ножищами по ступенькам, изрыгая на ходу проклятия и размахивая над головой деревянной скалкой, словно боевым топором.
   — Это он, это он! — верещала она. — Он схватил ребенка! Он схватил ребенка!
   — Да не хватал я его, — крикнул мысленно я ей в ответ.
   — Мало получил? Хочешь еще? Хочешь, чтобы я вышибла твои извращенские мозги вон? Я тебя не боюсь! Сардус! Сардус! Куда ты запропастился? — визжала она.
   Я обернулся на бегу и увидел, что женщина остановилась для того, чтобы утереть лицо Бет уголком халата. Бет билась и вырывалась из ее рук — Что он с тобой сделал, детка? Что этот негодяй сделал с тобой? Скажи мне, детка! Он тебя трогал? Скажи мне! Где он тебя трогал?
   Я бежал и бежал и не остановился, даже когда южная дорога вывела меня за пределы города. Никто не преследовал меня, но я чуял, что этим дело не кончится.
   Наконец я добежал до моста. Переправа Халлис. Давненько я здесь не бывал.
   Оба берега затянуты густым сплетением ветвей шиповника. Я извлек из–за пояса мой серп и принялся за работу.
   Я пребываю ныне здесь, в пучине боли и страдания, тороплюсь вниз, навстречу смерти, спешу прочь от жизни. И вот что я вам скажу — умирать больно. Да, да, больно — и все же — несмотря на все мучения телесные и духовные и всякие прочие — да, да, несмотря на все, знаете ли, я улыбаюсь, именно улыбаюсь — просто не могу удержаться от улыбки. И вот почему: все, что обрушивают на нас небеса, весь этот гнев, все эти кары, все утонченные злодейства и беспричинные жестокости, все пылкие проявления неудовольствия, весь бессмысленный несправедливый и яростный произвол, творящийся на нашей печальной и заблудшей планете, который, как мы обыкновенно считаем, исходит от Бога, — не больше чем наше поверхностное впечатление. На самом–то деле у Бога большое и доброе сердце. Я–то это знаю. Я с ним беседовал.
   Но с другой стороны, в силу каких именно соображений Он заставляет нас так страдать в нашей земной юдоли, остается для меня такой же загадкой, как и для вас. Я имею в виду ход рассуждения Бога, когда Он принимает решение, скажем, взять всю воду, находящуюся в точке А, и перенести ее в точку Б. Почему? Я спрашиваю вас, почему? Если все это никак не связано с нашей ревностью в служении Ему, а оно никак не связано, это уж точно, то в чем тогда дело? Вот этого я и не пойму. Что у Него творится в голове? Чем Он отмеряет наши лишения? Какими гирями взвешивает? Может, это нечто вроде лотереи? Вроде рулетки? Может, потому игральные кости и называются так, потому что ими определяется час нашей смерти? А может, все же есть какая–нибудь закономерность? Нечто, возникшее еще до сотворения мира, нечто циклическое, подобное астрологическим системам? Почему именно потоп был избран для того, чтобы совершить первый известный истории акт массового истребления? Может быть, Бог просто принимал душ? Я вас спрашиваю, вас. Возможно ли, что сперва возникла идея, а потом уже вселенная? И если да, то есть ли у этой идеи математическая
   основа? И какова ее природа? Основана ли она на числе или, может быть, на алфавите? Скажем, сегодня у нас день «Ч» — следовательно, Чума, Чистка, Чрезвычайное положение и прочая Чертовщина… Скоро я все узнаю — когда войду в объятия смерти — когда меня отпустит хватка жизни — когда не будет пути назад — тогда откроются все тайны.
   Ночь опустилась на переправу Халлис, а я сидел скорчившись под сшитыми металлическими скобами балками, прислушиваясь к поскрипыванию моста, журчанию вод и прочим звукам, наполнявшим неподвижный воздух.
   Лунный полумесяц казался стальным лезвием кривого ножа, всаженного в небо, такое же черное и неприкаянное, как сердце мертвой монахини. Луна пыталась запугать меня и выбрала для этого подходящую ночь. Она предвещала всем своим видом неминуемую катастрофу. Мне казалось, что она непрочно подвешена к небесной тверди на невидимой петле — тяжелая, надменная, серповидная луна, покачивающаяся так, словно от малейшего толчка она может слететь с небесной подвески и рухнуть мне на голову. Хранилище моей отваги, из которого я так беспечно черпал силы весь предыдущий день, опустело — последние капли я потратил на то, чтобы пробраться под мост сквозь колючие заросли шиповника.
   Я привязал себя поясом к мостовой балке и посмотрел вниз. Мне сразу же стало ясно, что назад я не смогу вернуться и что я с самого начала принял неправильное решение. В густой темноте шиповник казался мне выше, чем раньше.
   Гуще. Шипастее. Длины моего пояса не хватило для того, чтобы спуститься вниз.
   Да и моего веса он не выдержал. Может быть потому, что бремя моих бед, груз моих несчастий сделали меня тяжелее? Я рухнул прямо в заросли и растянулся во весь рост на берегу речушки, больше похожей на сточную канаву, по счастью не напоровшись на острые сучки, но все мое тело — лицо, руки, шея — было густо покрыто зудящими ранками и царапинами. Я заполз под мост, снял с себя куртку и штаны и провел некоторое время за выдиранием злобных шипов, вонзившихся в мою плоть и в ткань моей одежды.
   — Если бы в мире было столько шипов, сколько раз я умирал сегодня, — подумалось мне, —столько шипов, сколько раз они пытались убить меня, то это был бы не мир, а один большой куст шиповника.
   Я вздохнул так горько, так отчаянно, так печально, что, услышав свой собственный гребаный вздох, сказал сам себе: — Крепись, Юкрид, крепись! Держись молодцом. Ты в безопасности. Здесь тебя никто не найдет. Здесь тебя никто не обидит. Выше голову! Все кончится хорошо.
   И стоило мне это подумать, как открылись шлюзы у другого хранилища — хранилища моих слез, — и я начал рыдать — рыдать отчаянно, со всхлипами и стонами, — и я рыдал и рыдал, пока наконец не заснул на берегу этого полного нечистот ручейка. И засыпая, в полудреме, я думал, помню, о том, что мне предстоит испытать еще много очень плохого в этой жизни. Хорошего тоже, может статься, но в тот момент, помню, я думал только о том очень плохом, что ждет меня впереди, о том, что стремительно и неотвратимо надвигается на меня, о том, от чего никак не увернуться.
   Мне приснилось, что я — плотник, лучший плотник в городе. Как–то раз я сделал большой крест и в одиночку понес его на вершину холма. Солнце палило, дул жаркий ветер, и тут я услышал у себя за спиной какие–то крики. Обернувшись, я увидел, что жители города, стар и млад, во множестве карабкаются следом за мной. Тогда я взвалил тяжелый крест себе на спину и бегом кинулся к вершине.
   Там, на вершине, я повстречал блудницу, которая копала яму; я спросил ее, что она откапывает, а она мне ответила, что ничего не откапывает, а роет могилу, в которой будут погребены все грехи мира. Я заглянул в яму и не увидел там ничего, кроме испачканной в крови перчатки. Я залез в яму, достал перчатку и выбрался обратно, и тогда блудница велела мне лечь. Я лег на крест, и она раздела меня. Она вынула шипы из моей кожи. Она умастила мое тело лавандой, сказав, что должна приготовить меня, и окутала мои чресла розовой ночной рубашкой. А толпа была уже совсем близко. Тогда она прибила меня к кресту гвоздями, подняла крест и установила его в вырытую яму. Я висел на кресте, поглощенный собственной болью.
   Когда я открыл глаза, толпа уже окружала меня. Все были облачены в рубище, у каждого на голове по терновому венку, а на теле — пять ран.
   — Столько христов, а крест–то только один, — подумал я в панике.
   Они сняли меня с креста и начали драться друг с другом за право быть распятым.
   Крест затрещал, когда они на него навалились, и я разозлился.
   — Это мой крест! — закричал я, и толпа сразу же разбежалась. Тогда я достал откуда–то огромную пилу и, встав на колени, принялся спиливать крест. В нескольких шагах справа от меня я увидел другой крест, точно такой же, как мой.
   Я решил спилить и его. Но как только я спилил его, на его месте появился еще один крест. И еще один. Всего мне пришлось спилить их четыре штуки.
   — Но зачем, Юкрид? Я же твой отец. Зачем? — сказал мне голос.
   Я обернулся и увидел отца, сидевшего на вершине своей водонапорной башни.
   — Зачем? — спросил он снова.
   А я так и стоял с проклятой пилой в руках.
   Башня рухнула, и Па разбился насмерть.
   Затем, забившись в ужасных судорогах, Па испустил дух: он изверг из себя некую вьющуюся клубами субстанцию, которая сгустилась, приняв форму призрака.
   Стряхнув с себя бренные узы, дух Па закружил по комнате — к тому времени я уже сидел за столом внутри лачуги. Дух Па размахивал руками и вился вокруг меня.
   Затем он подлетел к столу, пододвинул свой стул поближе ко мне и уселся на него. Впервые в жизни от Па не разило ни дегтем, ни колесной мазью. Вместо этого он пах… он не пах ничем, как и положено пришельцу с того света.
   — Сосредоточься, прошу тебя. Сосредоточься и попытайся понять. Слушай во все уши и попытайся понять, — сказал он.
   И тут я понял, что он стал прозрачным. Совсем прозрачным.
   — Некогда в доме нашем завелась гниль. Коварное зло проникло в наш маленький дом на вершине холма и стало завладевать им. Оно не сразу появилось, понимаешь? В самом начале мы жили счастливо, я и твоя Ма.
   Первый раз я учуял гниль в твоей матери много–много лет тому назад. Ты еще даже не родился; Ма как раз была беременна тобой и твоим братом. Ты знаешь, что у тебя был брат–близнец? Да, да, Богом клянусь. Не прожил и дня. Закрыл глаза и отправился на тот свет — в смысле, на этот.
   Дух Па щелкнул пальцами у меня перед носом и сказал: — Сосредоточься, мальчик мой, ты засыпаешь, ты засыпаешь.
   Чем больше вырастало брюхо у твоей матери, тем более злобной, дурной и задиристой становилась она. Пила все больше и больше, набирала обороты.
   Наконец родила вас — тебя и твоего брата, — и дальше дела пошли все хуже и хуже. Но мужчина не может терпеть бесконечно.
   После того, как я убил ее, мы были счастливы вдвоем с тобой. Какое–то время, пару недель, я чувствовал что–то вроде облегчения: мне казалось, что я навсегда изгнал зло из нашего дома. Я был вдвойне счастлив, потому что мне удалось преодолеть отчужденность между нами. Но все это время, мой мальчик, мне было как–то не по себе. Что–то во всем этом было не так: слишком много злобы, безумия и убийства. Что–то нужно было с этим делать.
   Призрак Па наклонился вперед и ткнул в меня призрачным пальцем: — Что–то нужно было делать с тобой.
   И то, из чего он состоял — или не состоял — начало на глазах розоветь, словно от прилива крови. Речь Па становилась все более быстрой и бессвязной, и он возбудился до такой степени, что оторвался от стула и воспарил в воздух.
   — Как–то утром, проснувшись, я понял, что зло вернулось в дом. Я услышал ужасное шипение, посвистывание и грохот в твоей комнате и понял, что оно никогда и не покидало его. — Призрак схватил меня за запястья и повернул к себе мои ладони: — Ты только посмотри на свои руки. Ради всего святого, чем ты тут занимался? Здесь пахнет большим, чем простая диверсия. Большим, чем заурядное отцеубийство. — Он отпустил мои руки, скорчив гримасу отвращения.
   Подчеркивая каждый слог ударами пальцем по столу, Па прошипел сквозь зубы: — Проклятая ослиная кровь жителей холмов. Мы с тобой одной крови, сынок!
   Тут, насколько я помню, я на миг проснулся. Стояла тьма, хоть глаз выколи. Я не слышал ничего, кроме медленного журчания воды в ручье. Я вспомнил про мост.
   Вспомнил про колючки. Вспомнил на миг, где я нахожусь, и снова уснул.
   Я был наг. Я парил в чернильной пустоте, словно ныряльщик или астронавт — медленно, натыкаясь на различные предметы. Я знал, что рядом со мной есть еще один исследователь, парящий в этой жидкой тьме.
   Неожиданно на меня напали — набросились — чьи–то скользкие, голые конечности вцепились в мой кислородный шланг. Меня толкнули и прижали к мягкой стенке. Я понял, что мы находимся в чем–то вроде палаты для умалишенных, где стены выстланы войлоком. Я почувствовал, как кто–то холодный сжимает меня в своих объятиях, загибает мне руки за спину, но я вырываюсь из этих скользких уз. Я набрасываю петлю на шею нападающему, начинаю затягивать и через несколько напряженных минут понимаю, что все–таки задушил этого сукина сына. Его труп плавает рядом со мной, привязанный к пуповине его кислородного шланга.
   Внезапно в отверстии над нами вспыхивает ослепительный свет, и нас неумолимо тащит в ту сторону, пока не затягивает, словно в воронку, в эту исходящую криком дыру.
   Звук, сопровождавший наше стремительное вознесение к источнику света, оказался проникшим в темные закоулки моего преступного подсознания скрежетом пикапа: машина ползла на первой передаче по щебеночной дороге. Я открыл глаза. Все мое тело покрывал кокон из высохшей слизи, теплой, как материнский послед. Зловоние клоаки и журчание сточных вод, наполнявшие сновидение, продолжали и наяву преобладать в восприятии окружавшей меня действительности. Лежа на боку на берегу потока, я вглядывался в ночную тьму.
   Воздух был теплым, влажным и густым, а ручей все нес и нес нечистоты из города куда–то в поля. Урчание мотора неумолимо приближалось, и мне стало страшно.
   Но только когда машины оказались совсем близко (только теперь я заметил, что их было две) и лучи электрических фонариков раскинулись веером над тучными полями, страх, зародившийся в моем сознании, овладел и моим телом.
   Я вскарабкался по холодному глинистому склону русла, то и дело поскальзываясь и падая в грязь, добрался до опор моста и влез обратно на ту же балку. Там я затаился, прислушиваясь к медленному, как похоронное шествие, приближению пришельцев. Я насчитал четыре фонарика, по два с каждой стороны, из чего заключил, что людей всего было шестеро вместе с водителями. Машины приближались жутко медленно, тщательно осматривая все вокруг, словно стая хищников. Я перебрался в другое место, так, чтобы два опорных быка скрывали меня с обеих сторон, и стал внимательно вслушиваться дальше. Взгляд мой при этом рассеянно скользил по протекавшей подо мной воде, и на какое–то мгновение мне почудилось, что луна выпала из своего небесного гнезда, прихватив с собой пригоршню звезд, и упала в ручей.
   — Это всего–навсего отражение, — сказал я сам себе, и в тот же миг колеса первого пикапа зашуршали по дощатому настилу прямо надо мной.
   Звезды отражались в воде, большие, как золотые монеты.
   — О черт! — мысленно воскликнул я, соскользнул по опоре и снова очутился на берегу ручья, прямо возле полумесяца и шести золотых звезд. — Это вовсе не отражение!
   Только я успел спрятать мой серп и адмиральский китель с золотыми пуговицами, как машины остановились прямо на мосту, и я услышал, как открылись и захлопнулись дверцы.
   Я снова одолел склон, опасаясь на этот раз больше всего, что в темноте мое обнаженное тело будет хорошо заметно, и очутился между опорами. Едва я успел все это проделать, как пытливые лучи фонариков начали обшаривать заросли шиповника, берег ручья, сам ручей, и мне пришлось вжаться изо всех сил в нишу, образовавшуюся между склоном и перекрытием моста. Я слышал тяжелые шаги обутых в башмаки ног в нескольких футах у себя над головой. От того, что я пытался сдерживать свое свистящее дыхание, боль пронзила сердце и комком встала в горле.
   А оно билось в тревоге с такой силой и стук его так гулко раздавался в тесном пространстве моего убежища, что я был вынужден скатать китель и штаны в тугой сверток и прижать его к левой стороне груди, чтобы заглушить это предательское биение. Глинистая почва была холодной и липкой, словно кожа мертвеца, и вокруг меня все время слышалось странное шуршание, доносившееся из непрогляднотемных рытвин, заполненных отбросами и всякой гнилью. Лучи фонарей пошарили немного под мостом, выхватив из темноты грозди слизняков, оккупировавших подбрюшие моста и слегка потревоженных моим неожиданным появлением.
   Два человека стояли практически прямо надо мной, обшаривая фонариком берега и дно ручья; один из них как раз перегнулся через перила, чтобы осмотреть пространство под мостом настолько, насколько это ему позволял угол падения луча его фонарика. Но щель, в которую я заполз, нагой как младенец, лежала вне досягаемости ищущего перста электрического света.
   В темноте я лежал и слушал, как они разговаривают, расхаживая надо мною; с каждым их шагом тонкая струйка песка сыпалась на меня, падая между перекрестьями балок.
   — Блядские батарейки, почти сели! На прошлой неделе купил, и вот глянь–ка! Эй, Пронт, твоитто как? — крикнул один из них. — Че–е–е? Ты, что ли, Сэл? — откликнулся другой с дальней стороны моста.
   — Ну! Я спросил, батарейки–то как?
   — Какой мудак? Извращенец, что ли? Да я его так от–мудохаю, что родная мать не узнает. Уж чего я терпеть не могу, так этих всех психопатов, понял? — ответил Пронт и затопал по мосту, направляясь к Сэлу.
   — Тупой ублюдок, — прошипел Сэл себе под нос. Они замолчали, на этот раз довольно надолго. Лучи фонариков обшаривали воздух.
   — А где Тропер и этот… ну как его… молодой–то? — спросил Пронт.
   — Уизольм, Призм, или Джизм, как его там… не упомню… Да они вниз пошли, под мостом поискать. Пошли отсюда. Я ни хера с этим фонариком не вижу. Поди он уже свалил давно из этой блядской долины, вот что. А че этот тип, этот Свифт, сам–то не пошел его ловить?
   На другом берегу я увидел, как два бледных луча обшаривают заросли шиповника.
   — Ну, че у вас там, Тропер? — крикнули оттуда.
   — Че? — откликнулся Тропер.
   — Че «че»?
   — Че ты сказал?
   — Я говорю, че у вас… да хрен с ним, все без толку…
   — Ага, мои тоже сели, а купил–то всего на прошлой неделе.
   Бутылка со звоном разбилась о камни на берегу ручья. От неожиданности я громко вздохнул.
   Кто–то — то ли Сэл, то ли Пронт — вдруг воскликнул: — Тсс! Заткнись. Слышишь?
   — Че слышишь?
   — То. Тсс! Слушай! —Че?
   — Вроде кто–то странно так дышит. Это ты, Стоут? — Че–е–е?
   — Да ну тебя на хрен! Ты это дышишь?
   — Не, не я! — нервно отозвался Стоут. — Точно не я.
   — Заткнись! Перестаньте все дышать и слушайте. Тсс!
   Я затаил дыхание.
   Голова раскалывалась, легкие пылали, сердце лопалось — казалось, что прошла целая вечность; в глазах уже замелькали ярко–красные и темно–синие круги.
   Помню, мне подумалось, что, сколько мои преследователи ни сотрясали воздух, они не сказали, в сущности, ничего стоящего и что, может быть, дар слова не столь уж и ценный дар, в конце концов. А еще мне подумалось, что дело говорит громче слов; да, да — именно обо всем этом я думал в ожидании того момента, когда они найдут меня и убьют.