— Пока, — сказал ничего не соображающий Рихард, поцеловал ей руку и вывалился из квартиры.
   Пани Тахеци заперла за ним дверь, прошла мимо мужа обратно в комнату, многозначительно взглянула на дочь и стала убирать со стола.
   — Секунду! — крикнул доктор Тахеци, кидаясь к входной двери. Подергав ручку, он понял, что дверь заперта, и снова ринулся в столовую.
   — Где ключ? — крикнул он жене.
   — Какой ключ? — спросила жена, осторожно складывая одна на другую глубокие, мелкие и десертные тарелки с узором в виде сердечек.
   — Ключ от входной двери! — крикнул муж.
   — А в замке его нет? спросила жена.
   — Нет! — крикнул муж.
   — Ты хорошо посмотрел? — спросила жена.
   — Хорошо! — крикнул муж.
   — Посмотри получше, — сказала жена и осторожно понесла дорогой сервиз на кухню.
   — Его там нет! — закричал он, возвращаясь из прихожей.
   — Кого? — спросила жена.
   — Ключа! — крикнул муж.
   — Он не мог выпасть из замка? — спросила она.
   — Не мог! — крикнул муж.
   — Включи свет и посмотри еще раз, — сказала жена и осторожно опустила дорогой сервиз в мойку.
   — Он исчез! — крикнул он жене, возвращаясь снова.
   — Кто исчез? — спросила жена.
   — Ключ! — крикнул муж. — Ключ от двери! От двери в квартиру!
   — Ах, ключ! — сказала жена, услышав, как за окном затормозила и вновь отъехала машина, — А на обеденном столе его случайно нет?
   — С какой стати ему быть на обеденном столе? — крикнул муж.
   Пани Люция вошла в комнату и молча показала на стол. На нем оставалась лишь статуэтка, которую туда поставил доктор Тахеци.
   — Видишь! — крикнул он. — Тут ничего нет! Пани Люция подняла статуэтку. Под ней лежал ключ.
   — Тот, кто хочет что-то найти, — сказала она ледяным тоном, — не должен искать задницей.
   Пока он трясущимися руками отпирал дверь, прошло еще немало времени. Наконец он выбежал из дома, вокруг не было ни души. На тротуаре и на мостовой сверкал снег. Длинные ряды освещенных окон смягчали яркое сияние звезд. Издалека доносилась чудесная мелодия рождественской коляды. Доктор Тахеци вздрогнул от холода, чихнул и нырнул обратно в подъезд. Гнев придавал ему силы — и он прыгал через две ступеньки. "Одноклассник! — повторял он про себя. — Я вам покажу одноклассника!" Он знал, что его запала надолго не хватит, и потому хотел навести в семье порядок прямо сейчас, любой ценой, раз и навсегда.
   Перед дверью своей квартиры он обнаружил, что оставил ключ в замке с другой стороны. Он позвонил. Никто не отозвался. Он проклинал тот день, когда поддался на уговоры и купил вместо нормального звонка эту идиотскую пищалку. Он постучал. Безрезультатно. Он стал колотить. Никто не открыл. Рассвирепев, он принялся барабанить в дверь обеими руками.
   Почти одновременно открылись двери всех остальных квартир на лестничной площадке, и на пороге появились соседи с детьми. Они с изумлением смотрели, как доктор филологических наук, пыхтя, как паровоз, колотит в собственную дверь. Тут наконец открыла дверь и пани Тахеци.
   — Неужели хотя бы в сочельник, — укоризненно сказала она, — ты не мог побыть с семьей? Ах, — воскликнула она, словно только сейчас заметила сходку на лестничной площадке, — добрый вечер. Муж просто решил немножко пройтись…
   Доктор Тахеци оглянулся. Глаза детей горели живым интересом, в глазах мужчин сквозили удивление и зависть. Он хотел было засмеяться, чтобы разрядить ситуацию, но в этот момент чихнул, и оба звука слились в рев. Тогда он решил сделать хотя бы извиняющийся жест рукой, но еще раз чихнул, потерял равновесие и, пошатываясь, ввалился в прихожую.
   — Извините, — со сдержанным достоинством сказала пани Тахеци соседям, медленно закрывая дверь. — Счастливого Рождества!
   В глазах женщин светилось сочувствие.
   Доктор Тахеци вновь очутился в угловой комнате. На первый взгляд здесь ничего не изменилось. На елке тихо потрескивали свечи. Под елкой живописно громоздились подарки. На столе мирно стояли тарелки в цветную полоску, а между ними — статуэтка. Сообразив наконец, что именно она изображает, доктор Тахеци обрел второе дыхание. Гнев, отвращение, бессилие — все смешалось в бурлящую массу, готовую взорваться.
   — Так, — тихо произнес доктор Тахеци, но его ноздри уже начали раздуваться. — Довольно! Мясо вернуть, обед отменить, коньки запереть в шкаф, а девчонке и носа из дома, — продолжал он все громче, и на шее у него стали набухать жилы, — не высовывать! Если я в какой-то момент позволил себя уломать, разрешил учиться в этой гнусной школе, с которой я тоже еще разберусь, то уж ни секунды не потерплю, чтобы за ней увивался выкормыш, — ревел доктор Тахеци с налившимися кровью глазами, — палача!
   Он схватил статуэтку и швырнул ее об пол с такой силой, что та отскочила, разбив два елочных шара, и приземлилась прямо в Вифлееме, раскидав Святое семейство, вола и осла. Сама статуэтка, как ни странно, не только осталась цела, но и стала выглядеть по-другому: теперь девушка заносила колесо над Иисусом, а ноги юноши торчали из-под яслей, как у автомеханика из-под машины.
   Доктор Тахеци, уставившись на дело рук своих, глухо бурчал и ждал, когда ему начнут возражать. В эту минуту он почти нравился своей жене. Если бы он оставался таким, как сейчас, думала она, то устроил бы девочку в музыкальное училище, да и вообще с ним можно было бы нормально жить. Но все же она была уверена, что его надолго не хватит. Лизинка сажала черешневые косточки. Восемь штук она посадила вокруг герани, восемь вокруг фикуса и восемь вокруг воткнутой в цветочный горшок рождественской звезды. Последнюю она закопала рядом с кактусом, чтобы на следующий год собрать как можно больше черешни.
   — Лизинка, — сказала мать, — умывайся и ложись спать. Завтра тебе на каток.
   Когда дочь поцеловала отца на ночь, переполнявшая его злость улеглась. Не успел он снова себя распалить, как заговорила жена.
   — Тот, — сказала она как бы между прочим, но внушительно, — кто называет милого мальчика, пригласившего его дочь покататься на коньках, выкормышем, хотя сам обесчестил ее мать под первым же, — продолжала она, с грохотом собирая в стопку глубокие, мелкие и десертные тарелки в цветную полоску, — кустом, кто делает ей ребенка, чтобы принудить ее к замужеству и вытянуть у тестя ценную книгу, кто боится мараться из-за бутылки коньяка и не может устроить дочь в приличную школу, но зато в сочельник устраивает скандал на весь, — продолжала она, справедливо полагая, что по своей рассеянности он не спросит, почему на столе появился обеденный сервиз, и почему это не тот дорогой сервиз с сердечками, — подъезд, кому какой-то идиотский «ерь» дороже семьи и дома, тот не имеет морального, — продолжала пани Тахеци, уставившись на тарелки, чтобы лишний раз убедиться, что держит в руках тот самый сервиз, который она давно купила в магазине уцененных товаров специально для таких случаев, — права сломать в этом доме даже, — закончила пани Тахеци, поднимая голос и сервиз, — зубочистку!!!
   С этими словами она швырнула стопку тарелок к его ногам и заперлась в спальне. Доктор Тахеци, стоя по щиколотку в осколках, слушал рождественские песнопения: соседи включили свои телевизоры на полную громкость, чтобы заглушить идиллической мелодией Вифлеема симфонию реальной жизни в исполнении семейства Тахеци, жизни, с которой еще рановато было знакомить собственных детей. Возбуждение доктора Тахеци сменилось депрессией; критический ум ученого, привыкший безжалостно обнажать правду и изобличать ошибки, теперь обратился против себя самого. Если оставить в стороне некоторые неточности, которые можно объяснить эмоциями, говорил он себе, то:
   разве не правда — так ли уж важно, имеет это сегодня какое-то значение или нет, — что шестнадцать лет назад он познакомился с девушкой из-за редкого издания Штурца?
   Разве не правда, что он сделал эту девушку — неважно, под кустом или где-то еще, с ее согласия или без такового — женщиной, а затем и своей женой?
   Разве не правда, что он, пусть даже по причинам столь возвышенным, как «ерь», не дал своей жене того, что, вероятно, дали бы ей другие мужчины?
   Разве не правда, что он, пусть даже по соображениям столь благородным, как принципы, не дал своей дочери возможность вкусить плодов просвещения?
   Разве не правда, что он, пусть даже из побуждений столь свойственных человеческой природе, как чувства гнева и досады, устроил в доме всеобщий переполох, оскорбил мальчика, который был ему симпатичен, и испортил жене и дочери сочельник?
   И разве не правда, что из-за этого его жена разбила свой любимый сервиз?
   Доктор Тахеци очень осторожно переступил через груду черепков, заботливо их собрал и каждый завернул в отдельный кусочек подарочной обертки, чтобы потом можно было все собрать и склеить. Он задул свечи, счистил с ковра воск, подобрал осколки шаров и навел порядок в Вифлееме. Свертки с мясом он положил в холодильник. Некоторое время он постоял в нерешительности около статуэтки, но в конце концов поставил ее на обеденный стол. Потом долго и тихо скребся в дверь спальни, бормоча что-то успокаивающее. Около полуночи он снял с кресел подушки, чтобы положить их под себя, снял со стола грязную скатерть, чтобы укрыться, и печально улегся в ванне.
   Он запрокинул голову назад и закрыл глаза. В висках зашумела кровь. Он застыл в этом положении — тело удерживали в шатком равновесии лишь мускулы заведенных назад рук, а ноги, словно приросшие к вертким лыжам, несли его с крутизны. Он еще крепче ухватился за палки и выровнял лыжи, чтобы в оставшееся у него время мысленно проститься со своей любовью, которая близилась к апофеозу.
   От предков-мясников Рихард унаследовал здоровый дух и крепкую волю, что помогало ему, как и Альберту, стоически переносить напасти. Но Альберт не мог избавиться от горба и накапливал силы для борьбы с этим миром. Рихард же свою болезнь превозмог, и это вселило в него такой заряд энергии, что он порывался, порой безрассудно, одарить ею все человечество. Если бы у дядиного соседа не прихворнул знакомый мясник, то со временем он стал бы, пожалуй, крестьянином или учителем, чтобы отдавать энергию пашне или ученикам; теперь же он всем своим существом потянулся к Ней. Однако чувствительности, доставшейся ему от грузинского предка, хватило на то, чтобы произвести в его душе катастрофу, подобно вылетевшему на встречную полосу автомобилю. В результате — раздвоение личности, обычно свойственное незаконнорожденным. Он был слишком аристократ, чтобы тушить разгоревшееся чувство пивом или, еще вульгарнее, рукотворным оргазмом. Но и слишком мясник, чтобы в изысканной манере объясниться со своей избранницей. И какие бы стихи ни звучали в его голове, какая бы нежность ни переполняла сердце — на пылающем лице проступала лишь улыбка, а губы раскрывались только для того, чтобы процедить приветствие.
   Никто никогда не учил его, как принято обращаться к девушкам и как начать разговор; как надо расставаться и просить о новом свидании; о чем беседовать, когда самое главное — как их зовут, чем они занимаются — известно, а все остальное — какие книжки любят и какую еду терпеть не могут — уже сказано; как признаться в любви и что вслед за этим предпринять. Медсестра в санатории сама его соблазняла, сама заводила любовные игры и сама же его бросила; этот опыт не мог ему пригодиться. Хотя в мыслях он не только заговорил с Лизинкой, но и покрыл ее с ног до головы поцелуями, взял в жены и провел с ней тысячу и одну любовную ночь, в действительности он всего лишь однажды молча положил руку ей на плечи и откусил кусочек от ее рождественского пирога.
   Разумеется, любой начинающий психиатр, даже бегло ознакомившись с обстановкой в семье, моментально указал бы первопричину болезненной застенчивости Рихарда — подсознательный страх, что во фразу, которая должна прозвучать наиболее пылко, невольно проникнут словечки вроде «жопа» или «говно», беспрестанно раздававшиеся в доме. Но Рихард и слыхом не слыхивал о психоанализе, и его душу заносило мутным осадком тоски.
   Когда он швырнул ложку в тарелку с рыбным супом и, не попрощавшись, ушел из дома, то был уверен, что уходит навсегда. Родители, видимо, любили его, но это была любовь мясников: вместо поцелуев он получал сардельки, вместо советов — затрещины; ему казалось, он не в силах будет вытерпеть еще хоть одну встречу с ними. Проезжая на такси по безлюдным улицам мимо окон, за которыми вспыхивали бенгальские огни, он с горечью подумал о том, что в эту ночь у каждого кто-то есть, у каждого с кем-нибудь начинается что-то новое и только для него, одинокого и никому не нужного, ничего в жизни не осталось. К тому моменту, когда он перед Ее домом отдал водителю все свои деньги и в ответ услышал поток пожеланий счастья в Новом году, его судьба была открыта ему вся, до последнего вздоха.
   Напоследок он подойдет к Ее двери, чтобы дотронуться до ручки, которая хранит Ее прикосновение. Потом обойдет Ее дом — выпавший снег превратил окружающие поля в огромную белую постель. В нее-то он собирался улечься и смотреть, смотреть в Ее окно (которое вычислил сегодня днем), пока его не занесет снегом. Лишь через много-много недель, в течение которых его будут не переставая искать, весеннее солнце растопит крышу снегового склепа, и Она увидит из своего окна его лицо, словно забальзамированное морозом: оно будет прекрасно, спокойно и исполнено любви.
   Он поднимался по ступенькам медленно, в ритме похоронного марша, который звучал в его разыгравшемся воображении. На дверной ручке ничего не висело. Музыка смолкла, и он задрожал от бессильной ненависти к гнусным ворам, осмелившимся посягнуть на подарок для Нее. Но проблеск здравого смысла подсказал ему, что в эту самую минуту Она, быть может, держит его статуэтку (из-за своей застенчивости он даже писать не отважился — какое счастье, что ему еще подвластен язык форм!) в своих благословенных руках. А вдруг она наконец почувствовала ту нежность, которую ему до сих пор не удавалось выразить? Вдруг как раз сейчас Она мечтает увидеть его живое, а не вылепленное лицо, он же хочет сделать для Нее еще и свою посмертную маску? Его охватили сомнения.
   Что делать? Уйти и умереть? Или остаться жить и позвонить в дверь? А что потом? Пройти в квартиру мимо ее родителей и увести у них дочь? Но куда? В этот момент пани Тахеци открыла дверь: кнопка ангельского колокольчика, которую он поглаживал, реагировала даже на легкое прикосновение. Процесс взросления длится у кого-то многие годы, а завершается одним махом — то ли на поле боя, то ли над гробом. Рихарду хватило получаса. В квартиру, наполненную ароматом хвои и воска, вошел мальчик, из нее вышел мужчина.
   Мужчиной был тот, кто преградил дорогу спешащему к семье таксисту, а на другом конце города показал ему пустой карман и буркнул: "Заедешь завтра"; таксист все понял и умчался счастливый, что этот головорез не забрал у него всю выручку. Мужчиной был тот, кто разбудил родителей вопросом, найдется ли в этом бардаке в кухне хоть что-нибудь пожрать; мать все поняла и отправилась разогревать ему ужин; понял и отец, оставшийся в кровати. Мужчиной был тот, кто на следующий день за обедом таким авторитетным тоном объяснил пану Тахеци принцип колесования, что отец Лизинки хоть и давился, но так и не решился его прервать.
   Но увы — едва оставшись наедине с его дочерью, Рихард снова превратился в подростка.
   Вечная проблема — когда, где, как и о чем говорить с девушкой — теперь встала перед ним в полный рост. Когда они переходили улицу, он испуганно вскрикнул:
   — Осторожно, машина!
   Лизинка кивнула. Он был благодарен этой машине за то, что она проехала именно здесь. Когда их в трамвае бесцеремонно отпихнула женщина, прозевавшая свою остановку, он участливо спросил:
   — Не больно?
   Лизинка помотала головой. Он был признателен этой женщине за то, что она задела именно их. Когда они подошли к кассе стадиона, он сказал в отчаянии:
   — Народу здесь…
   Лизинка пожала плечиками. Он ненавидел этих людей за то, что они не пошли куда-то еще; очередь двигалась со скоростью улитки, и молчание с каждой минутой становилось все более невыносимым. Чем острее он чувствовал, что девушка ждет от него какой-нибудь фразы, тем глубже прятался со стыда в свою оранжевую ветровку.
   Лизинку заинтересовала кассирша. Каждый раз, когда ей платил взрослый, она давала ему голубой билетик. Когда платил военный, она давала желтый. Когда платил ребенок, она не давала ничего, а только делала знак контролеру, чтобы тот его пропустил; выручку, вероятно, они делили между собой.
   Рихард был так занят своими мыслями, что попросил два детских, и потом ему стоило немалых трудов уговорить, чтобы их пропустили. Наконец в колонне, похожей на выводок огромных утят, они на коньках доковыляли по асфальту от гардероба до катка — и настал его час!
   Как Антей был непобедим, пока касался матери-Земли, так и Рихарду не было равных в воде, даже если она превращалась в лед. Когда острая фаза болезни миновала, главврач велел ему закалять свой организм в открытом бассейне. В это самое время его бросила ветреная медсестра, и он ухватился за совет как за способ самоубийства. Бассейн находился на краю города, и в конце лета в нем не было посетителей. Каждое утро он бросался в ледяную воду и, не щадя себя, плавал чуть ли не до самого вечера в надежде, что ослабленные легкие не выдержат нагрузки и в один из заплывов он сладостно захлебнется в мягких объятиях воды. Через много-много часов после того, как его будут безуспешно искать, Она подойдет к краю бассейна и, словно картину под стеклом, увидит возле самого дна его лицо: оно будет благородно, торжественно и исполнено любви. А в результате он блестяще овладел всеми стилями плавания; даже повышенная температура пришла в норму. Миновала ненастная осень. Каждый вечер он слышал через дверь, как бесстыжие каблучки уносят Ее то к одному, то к другому любовнику. Он плакал при мысли, что вместо настоящего чувства Она встретит там лишь похоть самца. Как-то утром он увидел на поверхности бассейна осколки льда. Он был уверен: это его последнее купание. А в результате на следующее утро он впервые проснулся без кашля. Вскоре ударили сильные морозы, и ему пришла в голову другая мысль. Он написал письмо родителям и, когда они прислали ему коньки — «канады» на шведских ботинках, — целыми днями кружил по бассейну в одной рубашке, чтобы схватить воспаление легких. Вместо этого он в совершенстве освоил технику скольжения и несложные прыжки. Он засыпал как убитый, но просыпался каждый раз все более здоровым, и это приводило его в отчаяние. Выпал обильный снег. Два дня он орудовал скребком, пытаясь расчистить клочок пространства для дальнейших попыток умереть, но безрезультатно. И тогда он не сдался. Он написал письмо родителям и, когда они прислали ему лыжи — австрийские, со швейцарскими креплениями и итальянскими ботинками, — попросил главврача, чтобы тот разрешил ему кататься на ближайшем косогоре. Главврач согласился; он издали следил за стремлением мальчика вернуться к жизни и собирался писать о нем научную статью. Конечно же, миновав косогор, Рихард отправлялся прямо в горы. Он бежал вверх, поднимался «лесенкой», забирался на самую вершину и летел оттуда по крутым спускам и извилистым оврагам в надежде разбиться либо напороться на заснеженный камень или вывороченное дерево. А в результате он вскоре стал первоклассным слаломистом, поскольку не боялся замешкаться или допустить какую-нибудь техническую ошибку, нередко обусловленную именно инстинктом самосохранения. Кто знает, как сложилась бы его судьба, повстречай он вместо Влка опытного тренера. В один прекрасный день главврач вызвал его к себе и сообщил, что его беспримерные усилия увенчались примерным успехом: он совершенно здоров и перед ним открыты все сферы жизни, правда, кроме тех, которые связаны с производством и продажей мяса…
   Так что теперь, спустя год вновь оказавшись на зеркально гладком льду, он тотчас ощутил твердую почву под ногами. Он вновь стал мужчиной, уверенно протянул руку своей девушке, и она взяла ее. Она три года занималась фигурным катанием: когда-то мать задумала сделать из нее чемпионку мира; это продолжалось до первого турнира, после которого один из членов жюри посоветовал матери сделать из нее чемпионку по какому-нибудь другому виду спорта. Там, где не помогли платные тренеры, сейчас побеждало бескорыстное чувство. Рихард, как каждый, кто любит безответно, наделил Лизинку талантом и удачей, и это доверие словно окрылило ее. Поначалу он вел ее осторожно, потом все смелее и смелее, чувствуя себя счастливым вдвойне: оттого, что на глазах у всех держит ее за руку и не должен при этом разговаривать. После нескольких кругов он развернулся к ней лицом, взял ее за другую руку и поехал перед ней, испытывая еще большее блаженство, — теперь он мог смотреть ей в глаза. Он словно гипнотизировал девушку, и через несколько кругов у нее стали получаться дорожки шагов, а затем и несложные фигуры. Остальная публика с готовностью расступалась перед ними, давая дорогу, и в конце концов освободила всю середину катка. Стадион был просто очарован изяществом пары, словно олицетворявшей красоту и талант. Жаль, что их не видели Влк с Шимсой, — они убедились бы в правильности своего выбора! Не остался равнодушным даже звукооператор в кабине, прилепившейся, словно гнездо, под самой крышей. Он прервал оглушительную духовую музыку, сменил кассету и включил знаменитый вальс из фильма "Доктор Живаго".
   Все, кто был на катке, испытали сладкий трепет; даже самые неуклюжие ощутили в ногах такт на три четверти. Лишь Рихарда, наоборот, словно ударило током: он сбился с ритма и остановился, испугавшись. Придя в себя, он до боли сжал руку Лизинки и, торопливо скользя, повез ее к раздевалке. Ведь в его моральном кодексе танцы считались верхом неприличия — он не просто питал к ним отвращение, а ненавидел их всем своим существом.
   Разумеется, любой начинающий психиатр, узнав о его любовном опыте, объяснил бы ему причину этого отвращения: жгучая злость Рихарда коренилась в болезненном воспоминании о том, как медсестра в санатории именно на танцах намечала себе будущих сексуальных партнеров. Но Рихарду никогда не приходило в голову, что ему нужна помощь психиатра, и в нем накапливался взрывоопасный заряд ненависти — даже сейчас, когда он дал зарок не обнимать свою любимую.
   Вот так — то на вершине блаженства, то в бездне отчаяния — прожил он пять дней рождественских каникул. Об училище он и не вспоминал. Каждый день они с Лизинкой блистали на катках; кто знает, как сложились бы их судьбы, если бы не приходилось то и дело уступать лед другим или если бы их заметил проницательный тренер. Но с ними лишь однажды заговорил какой-то полупомешанный старик, твердивший, что напишет о них в газету. На льду они понимали друг друга с полуслова, и все-таки дорога туда и обратно становилась для Рихарда восхождением на Голгофу, когда он понимал, что глупеет на глазах. Бессонными ночами он тщетно бился над фразами — ему хотелось блеснуть перед Лизинкой интеллектом. Но с ним приключилось что-то вроде душевной импотенции, и на исходе пятого дня он был в полном отчаянии.
   Завтра, говорил он себе, думая о новогодней поездке, нас снова будут разделять преподаватели, одноклассники и какие-нибудь придурки из ПУЧИЛа. Что я смогу сделать при них, если без толку потратил пять дней, пока был с ней наедине? В тупо грохочущем трамвае он смотрел на ее трогательный профиль, подобный тихой озерной глади, в глубинах которой струятся таинственные потоки. А что вообще, в тоске подумал он, я могу ей предложить за счастье прожить свою жизнь рядом с ней? Кто я такой, чтобы осмелиться на это? Плебей, который со свиным рылом и капелькой голубой крови в родословной лезет в калашный ряд! Отчаяние достигло высшей точки. Он решил отказаться от бесполезной борьбы, попросить у родителей прощения и дожить остаток лет без любви, но по крайней мере среди тех, к кому принадлежит по воле рока. И именно в эту минуту Лизинка представила ему первое свидетельство своей благосклонности.
   Какой-то подвыпивший мужчина с тепличной розой в петлице, оттолкнувший их, когда они садились в трамвай, и сразу усевшийся на место для инвалидов, сейчас из-за тряски слегка протрезвел и принялся их разглядывать. Лизинка в этот момент раздумывала, удастся ли ей сыграть с собой в одну игру. Она пробегала глазами "Правила поведения пассажиров", наклеенные на стекло. Каждый раз, встречая букву «е», она заносила ее на счет правой руки, которая получила имя Лиз. Когда натыкалась на «а», то заносила ее на счет левой руки, которая называлась Инка. До конца оставалось два слова, и счет был равным — 73:73.
   И у Рихарда, и у Лизинки беззвучно шевелились губы: ему так было легче думать, а ей — считать. Подвыпивший мужчина был человеком интеллигентным, и ему стало неловко — он поднялся и уступил им место.
   — Извините, — громко сказал он, старательно открывая рот, чтобы они могли читать по его губам, — я не знал, что вы глухонемые. Счастья вам в Новом году!