– Я однажды в одиннадцать лет попробовала онанировать с помощью гребенки, – сказала Людмила. – Черт возьми, это чуть не кончилось плохо, я тогда, видимо, совсем дуреха была.
   – Гребенки существуют для того, чтобы пай-деточки обертывали их папиросной бумагой и играли веселые мелодии, прошу это помнить. И раз уж мы углубились в сексологию, в упомянутой книге есть намек на другое явление, которое всегда привлекало мое внимание в развратных романах де Сада, а именно предполагаемая эякуляция у женщин. / Эякуляция у женщин? / Вот-вот, моя дорогая, можно подумать, что ты никогда не читала «Жюльетту» или ее многочисленное потомство. / Да, «Жюльетту» не читала, потому что не достала, зато прочла «Жюстину». / Это намного слабее, но и там женщины эякулируют, и глубинные причины этого убеждения, которое разделялось всеми медицинскими светилами эпохи, тоже проблема, связанная с сексуальной дискриминацией полов и господством мира мужчин, которые становятся образцом для подражания, поэтому женщина соглашается или, возможно, выдумывает, что у нее тоже бывает эякуляция, а мужчина в свой черед признает это несомненным, поскольку именно он является образцом. / Чего только ты не знаешь. / Я-то нет, а вот некий Стивен Маркус, тот просто орел, но речь не об этом, я, знаешь, как-то беседовал с одним скрипачом-французом, любителем интимных тем, и он рассказал мне о своей любовнице кавказского происхождения, некоей таинственной Базилике, она, по его словам, была в любви так неистова, что в конце у нее происходила эякуляция, от которой его бедра становились мокрыми. / Блуп. / Заметь, этот парень знал о женщинах куда больше меня, однако он, видимо, считал, что у Базилики было лишь крайнее проявление того, что присуще им всем. Я не решился высказать ему мои сомнения, но на его примере видно, как некоторые представления, преодолев барьер между полами, внедряются в умы другой стороны, убеждая даже такого знатока женщин, как тот скрипач. Вот я и спрашиваю себя – а вдруг я, желая что-то в себе изменить, на деле желаю этого лишь настолько, чтобы в основе не менялось ничего существенного, и, когда я полагаю, что выбрал что-то новое, мой выбор, возможно, продиктован подсознательно всем тем, от чего я хотел бы отказаться.
   – Во всяком случае, ты выбираешь, и ладно, – сказала Людмила, и я почувствовал, как она, будто тряпочка, складывается вдвое, вчетверо, в восемь раз. Я стал ее целовать, щекотать, стиснул так, что она охнула, и все время мысли, разговоры, все время Андрес как бы удваивается, выходит из своей скорлупы, целует меня, щекочет, стискивает так, что я охаю, все время мысли, разговоры, послушай, Людлюд, я понимаю, все это Франсина, послушай, Людлюд, я выйду на поиски, мне необходимо выйти на поиски, значит, Франсина или та поездка в Лондон, когда я тебя оставил одну, потому что мне надо было побыть в одиночестве, но все дело в том, чтобы знать, действительно ли я ищу, действительно ли иду на поиски или всего лишь самодовольно замыкаюсь в своем культурном наследстве, своем буржуазном Западе, в своей крохотной, презренной и изумительной индивидуальности.
   – Ах, – сказала Людмила, – когда ты так рассуждать, я уже не верю, что ты сильно изменился с тех пор, как, по твоему выражению, начал выходить на поиски. Скорее наоборот, стало быть, quod erat demonstrandum [79], нот тебе, получай.
   – Гм, – сказал Андрес, ища трубку, что у него всегда было отвлекающим маневром. – Почему же ты изменилась?
   – Потому что ты меня разочаровал, потому что ты ненастоящий, потому что в душе ты прекрасно знаешь, что не хочешь ничего менять, что эта трубка всегда будет твоей трубкой и горе тому, кто попробует ее отнять, и в то же время ты готов разнести в щепки этот дом, точно так же, как разнес бы в щепки дом Франсины, – ведь каждый удар там или здесь отдается vice versa [80], так что нам обеим, чтобы знать новости, и телефона не надо.
   – Да, – сказал Андрес, – да, Людлюд, но все же это два дома и, если продолжить твою метафору – только постарайся меня понять, – два дома – это не восемь окон, а шестнадцать, это различный вкус соусов, это одна сторона, выходящая на север, и другая на восток.
   – Тебе, во всяком случае, не так уж много пользы от твоего двойного жилья и от шестнадцати окон, ты и сам об этом догадываешься, а между тем, многое уже никогда не будет таким, как раньше.
   – Я хотел, чтобы ты меня поняла, я надеялся на какую-то мутацию в любви и взаимопонимании, мне казалось, что мы сумеем сломать стереотип пары и одновременно обогатим себя и что при этом не придется ничего менять в чувствах.
   – Не придется ничего менять, – повторила Людмила. – Вот видишь, при твоем выборе ты не хотел ничего менять в сути, для тебя это была и есть пустая игра, научная экспедиция вокруг лохани, фигура танца, и вот ты снова на том же месте. Но при каждом пируэте ты разбивал какое-то зеркало, а теперь, оказывается, ты даже не уверен, что разбивал их, чтобы что-то изменить. Да, между тобой и Мануэлем невелика разница.
   – В нашем разговоре, полечка, есть все же кое-что полезное – те, что ты вмиг его десакрализуешь, например, сводишь с Мануэлю. Ты права, не спорю, а я только создаю проблемы и, хуже того, сомневаюсь в самих этих проблемах. Нс знаешь, меня не надо жалеть.
   Людмила ничего на это не ответила, однако снова погладила мне лицо, почти не прикасаясь к коже, и это как раз было очень похоже на жалость. В конце концов, как узнать, кто из них двоих больше меня жалеет, – ведь и Франсина порой подолгу смотрела на меня, как человек, который желает утешить, но говорит себе, что это бесполезно, потому что здесь нет даже отчаяния, здесь нечто иное, не имеющее названия, чего я не могу не искать, пока существую, и так da capo ai fine [81]. На этом ничто не завершалось, раз все мы были правы, каждый по-своему. Ничто не завершалось, но также ничего словно бы и не начиналось; в конце каждого разговора с Франсиной, с Людмилой открывалась новая ненадежная отсрочка, в которой ласки и улыбки были вроде мимолетных, вежливых постояльцев, ходящих на цыпочках; стало быть, надо убедить себя, убедить себя (но нет, это невозможно принять: невозможно сидеть на крыше всю жизнь, сломать себе башку, но сидеть на коньке над двумя скатами, над двумя мирами, стремясь сделать их одним-единственным – или десятью тысячами миров), убедить себя в том, что ТРЕУГОЛЬНИК. Да, геометрическая фигура, образованная тремя взаимно пересекающимися линиями. Нет. Хотя они пересекаются, и пусть себе пересекаются до и после ласк. Нет, Эвклид, нет, черт возьми!
   Почти невероятно, чтобы в одной парижской квартире могло собраться столько посторонних людей и консьержка при этом не разъярялась бы, по мере того как разные субъекты появляются и, как правило, спрашивают мсье Лонштейна, словно его фамилия не значится на таблице в подъезде, уж не говоря о том, что вопросы эти задаются на таком наречии, которое немногие французские консьержки благоволят понять, однако в данном случае толстуха не только не устраивает даже маленького скандальчика, но, напротив, вид у нее вполне довольный и спокойный, – так, например, Оскару и Гладис, пришедшим сюда впервые, она указывает лестницу в глубине двора и провожает их до первой лестничной площадки, приговаривая, что нынче, видимо, у мсье Лонштейна день рождения и это очень хорошо, что время от времени люди справляют дни рождения, потому как слишком мало радостей осталось у людей из-за проклятых войн и наводнений, вот, в субботу в долине Луары, где среди фруктовых деревьев живет ее матушка, все залило, только подумайте, какая беда. Оскар, естественно, внимает этому фонтану красноречия с видом полного кретина, приходится Гладис вставлять всяческие oh, oui, bien sur, mais certainement [82], сопровождаемые многими merci beaucoup, vous еtes gentiile [83]и прочими смазочными общества, в котором люди, встречаясь на лестнице, не преминут извиниться, клянусь, это правда, говорит Гладис, нажимая на кнопку звонка, да ты меня дурачишь, малышка, хотя должен признаться, мне за день пришлось пожать по разным поводам столько рук, что я еще не пришел в себя.
 
 
ДОГОВОР МЕЖДУ БУЭНОС-АЙРЕСОМ И ЛОНДОНОМ О ФОЛКЛЕНДСКИХ ОСТРОВАХ
 
   Лондон (АФП). «В итоге трудных переговоров британское и аргентинское правительства 1 июля пришли к согласию „заморозить“ вопрос о принадлежности Фолклендских (Мальвинских) островов. На расположенный к северо-западу от Огненной Земли бывший с 1834 года британской колонией архипелаг теперь предъявляет претензии Аргентина.
   Согласно договору, правительство в Буэнос-Айресе позволит двум тысячам обитателей острова – до сих пор отрезанным от южноамериканского материка – свободно приезжать в Аргентину. Там они будут освобождены от воинской службы и смогут пользоваться некоторыми налоговыми и таможенными льготами.
   Аргентинское правительство еще обязуется установить регулярное воздушное сообщение, а также почтовую, телефонную и телеграфную связь между Аргентиной и архипелагом. Великобритания, со своей стороны, берется наладить морское сообщение между Порт-Стэнли, столицей архипелага, и континентом».
 
   Толстуха консьержка насчет дня рождения раввинчика ошиблась, но не слишком, в сущности, это действительно некий праздник, хотя причина его неизвестна (вот идут Гомес и Моника, лестница трясется от их шагов, возгласов и хохота, совершенно бессмысленного); во всяком случае, Маркос и Эредиа в течение дня тоже заглянули к раввинчику, контейнеры были надлежащим образом выпотрошены, и доллары уже ждут своего часа на другом конце Парижа, так что, ежели муравьи затеют обыск, они не найдут ничего, кроме бутылок с вином да латиноамериканцев во всех углах квартиры: моему другу, который явился одним из первых, кажется, что толстуха угадала и что здесь действительно отмечают день рождения – вероятно, гриба, главного предмета рассуждении раввинчика, но вскоре моему другу становится трудней контролировать обстановку, ибо синхронное восприятие не из сильных его сторон, а всем известно, что на испаноязычных сборищах никто не желает слушать, а только хочет, чтобы слушали его, неустранимое испанское наследие, и единственный метод преодолеть его состоит в том, чтобы, как обычно, исказить действительность, превращая синхронность в последовательность, с неизбежными потерями и ошибками в параллаксе. Нет, вы только посмотрите на этих типов, мрачно говорит Лонштейн, ты их приглашаешь по серьезному делу, а у них на уме только одна тема для разговора, их Буча, вот уже битых полтора часа они дискусуждают о похищении Гада. А ты разве не в курсе? – удивляется мой друг. Ну, конечно, в курсе, только пусть бы они этот вопрос решали в рабочее время. Но раз уж я приютил их пингвина, могу и их потерпеть еще немного, правда ведь? Кстати о пингвинах, говорит Гладис после бурного обмена поцелуями, не знаю, видели ли вы заметку. Природа подражает искусству, уайльдирует уже знающий об этом Патрисио, но Гомес и Моника реагируют иначе, согласно установившемуся обычаю, они как подкошенные валятся на пол, чтобы вволю похохотать, а Людмила, которая в свой черед читает заметку, вспоминает, что Андресу, видимо, принадлежит определение Мальвин, над которым она тоже здорово смеялась: Дерьмовые Мальвины, где живут пингвины. Надо бы прочесть эту заметку главному заинтересованному лицу, говорит Сусана, хотя в данную минуту главное, чем она поглощена, это игры с Мануэлем в ванной. В моей ванной, говорит раввинчик, и вы пользуетесь моими полотенцами, и забрызгиваете мои изразцы. Ты же понимаешь, добавляет он гневно, обращаясь к моему другу, человек приглашает их посмотреть на гриб, а все сводится к гнусной навмахии. Не знаю, вполне ли они поняли, что, согласно этому договору, пингвин освобождается от военной службы, говорит Патрисио, и будет пользоваться налоговыми и таможенными льготами. Кабы мы это знали, мы бы не затевали всю эту бучу в Орли, говорит Оскар. А вот хорошо бы, если бы кто-нибудь, например Лонштейн, дал бы нам чего-нибудь выпить, говорит Гомес. Есть вино и содовая, хмуро говорит Лонштейн. Тогда мой друг удаляется в свой нейтральный угол, который может быть в любом месте и может даже не быть углом, и оттуда глядит и слушает этих людей, которых знает и любит, людей из его края, разговаривающих, и смеющихся, и все больше углубляющихся в нечто взрывоопасное и отнюдь не забавное, не имеющее ничего общего с пингвинами, и телеграфными совпадениями, и вином с содовой. Как всегда, штука в том, чтобы понять, но без искажающих упрощений, и, быть может, заставить других понять, но последнее не слишком волнует моего друга, он ограничивается изложением того, что считает реальным, бесспорным и даже необходимым без обычных в таких делах театральных постановок. Как бы рассказал о подобных событиях какой-нибудь Гроссо, тот самый, историк? По-гроссовски выражаясь, закрытое совещание началось еще раньше, сперва в небольшом составе, с Маркосом и Эредиа, которые совершили потрошение контейнеров и отправили Люсьена Вернея с долларами; затем ввалились Патрисио и Гомес, и когда появился Оскар, уже без пирожных, но отдохнувший, можно было подробно обсудить заключительную фазу операции, намеченной в ночь на пятницу. Был понедельник, вечер грибов и дрянного, разбавленного водой вина; во вторник не женись и на корабль не садись, зато это прекрасный день для одновременного обмена долларов в каких-нибудь двух десятках банков и агентств, это задание поручается группе аборигенов под командованием Ролана и Люсьена Вернея, ясно, что чем меньше южноамериканцев будет соваться в окошки банков, тем лучше, муравьи не так уж глупы, сразу приметят смуглых молодчиков, а французская полиция на их работу смотрит сквозь пальцы, что усложняет дело с банками. Патрисио пришлось объяснять ряд предварительных маневров, которые намечались на среду и на четверг, дошли уже до утра пятницы, как вдруг раздался грохот в дверь раввинчика, который, изрядно испуганный, открыл ее, дабы впустить одновременно ворвавшихся Людмилу и Сусану, причем последняя буквально уронила Мануэля, чтобы повиснуть на шее у Эредиа, меж тем как Эредиа искоса глянул на Маркоса с недвусмысленным намеком на Людмилу, которая только что соблазнила молодого студента во второй сцене последнего действия, и сразу – занавес и такси, даже макияж не сняла, и была удивительно хороша, и Маркос на нее взглянул и потом подмигнул Эредиа, чтобы тот спокойно продолжал объяснять дело с Гадом, с чем Патрисио и Гомес неохотно примирились, потому что это был Маркос, а возможно, и потому, что это была Людмила. Успокаивать Мануэля пришлось минут пять, мальчонка пришел в невероятное возбуждение, почувствовав себя центром вселенной – более или менее как всякий человек, только с большей наивностью, – и закрытое совещание открылось, как по волшебству, лишь после четвертой интермедии, во время коей была наполнена водою ванна и состоялось знакомство Мануэля и бирюзового пингвина, которые сразу же послали Бучу куда подальше и принялись барахтаться в ванне, к величайшему наслаждению женщин, меж тем как штаб возобновил заседание и Гомес взял слово, чтобы уточнить некоторые детали большой Бучи, а именно: 1) Гад и его благоверная Гадиха еще до полуночи должны выйти из здания после полуофициального ужина; 2) Охрана Гада, которой ведает Муравьище (elementary, my dear Watson [84]), наверняка будет состоять из двух муравьев в машине, один это водитель, другой на всякий случай и тоже вооруженный; 3) Место подходящее, возле парка Монсо; 4) Время тоже неплохое; 5) Маршрут после перехвата и выезд из Парижа не представляют в этот час особых дорожных опасностей; 6) Почтенные представители зоопарка в Венсенне, возвратившись к занятиям, более соответствующим их натуре, все подготовили для приема Гада в пригородном поселке, носившем звонкое название Веррьер.
   – Пойдемте посмотреть на гриб, – предложил Лонштейн, зевавший от скуки.
   – А как же Гадиха? – спросил Оскар.
   – Ее мы доставим обратно в Париж, как только она убедится, что гостя разместили с комфортом и что никто не намерен делать с ним то, что он охотно сделал бы с нами, – сказал Маркос. – Кстати, именно она сообщит в газеты, с чего и начнется большая Буча. С тобой и с тобой я должен еще кое-что уладить, но покамест главное это.
   – Как ты смотришь на то, чтобы я их повел в другую комнату? – сказал Лонштейн моему другу. – Четвертая интермедия, офкорс. Не желаете ли по стаканчику вина, члены ложи Лаутаро?
   – О да, – согласился Гомес, – пора перейти в буфет, господа.
   – Пришлось вытащить его из ванны, – сообщила Сусана, входя в комнату, вся в мыльной пене, – пингвин слишком нервничает, потому ч то Мануэль хочет помыть ему брюхо.
   – Иди к дяде, – сказал Маркос, ловя на лету голого, лоснящегося Мануэля, который скорее был расположен забраться на колени к Гомесу, дрожавшему за панамскую стрелку на своих брюках. – Че, этот малец становится с каждым днем все упрямее.
   – Пошел к такой-то бабушке, – сказала Сусана, и тут остальные соправительницы и болельщицы Мануэля, сиречь Моника, Людмила и last but not least [85] Гладис: Завистник, ты бы тоже хотел иметь такие складочки / Такие глазки / А этот носик / Поглядите на ручки, что за прелесть /, и Мануэль в восторге, что ему делают лошадку «поехали, поехали / в Вифлеем», уцепившись за Маркоса, как укротитель за необъезженного жеребца, «ведь завтра праздник, веселье будет всем», а главное, в пятницу, подумал Маркос, позволяя степному укротителю хлестать себя, поглядывая на Людмилу, которая, потрудившись вместе с болельщицами, прикорнула в любимом кресле раввинчика, досадливо скривившегося, но все же поднесшего ей стакан вина и нечто, именовавшееся сандвичем, с сыром, но больше похожее на промокашку. Из ванной донесся ужасающий вопль, и Гладис кинулась развертывать пакет с рыбой, который она, как человек опытный, принесла с собой, – да, собрание начинало принимать решительно забавный оборот.
   Кресло было широкое, удобное, усыпляемая мягкой паклей и красным вином, Людмила улавливала последние детали Бучи, но даже потом, когда говорили о пингвине или о выступлениях Карлоса Монсона, она все еще спрашивала себя, как это Маркос и остальные могли до такой степени ей доверять: пятница, парк Монсо, муравьишки, Веррьер, все-все. Штампы, явно заимствованные из бесчисленных шпионских романов, убеждали ее, что все это ненастоящее, что Маркос с Патрисио и Гомесом просто развлекаются, возможно, позже, оставшись одни, они будут говорить серьезно. В какую-то минуту Маркос подошел к ней, наклонился с двумя стаканами вина и сигаретой во рту.
   – Почему не пришел Андрес?
   Это он сказал вполголоса, только для нее, отключившись от Бучи; вот уж совсем нелепо, подумала Людмила.
   – Не захотел. Мы поговорили обо всем на свете, и он ушел бродить.
   – Но ты же ему рассказала о нашем разговоре днем? Да? Тогда ладно, не захотел прийти, его дело.
   – Не понимаю, – сказала Людмила совсем тихо, хотя возня соправительниц с Мануэлем (в нее встрял и Эредиа и резвился с огромным удовольствием) отгораживала их и защищала, – я ничего не понимаю, Маркос.
   Я о том, что говорили Патрисио и остальные, об этой пятнице.
   – Это правда, полечка.
   – Но я, Маркос, как это понять, что ты…
   – Не тревожься, полечка. Ты к Буче не имеешь отношения, но, сама видишь, есть вещи, которые каждый понимает по-своему, и на сей раз я знаю, что делаю. Не считай, что ты чем-то обязана, – будешь молчать, и этого достаточно. Теперь уже ты об этом Андресу не рассказывай.
   – Ясное дело.
   – Жаль, – резко сказал Маркос. – Я думал, что он придет, тогда мне с ним было бы так же спокойно, как с тобой.
   – Все закономерно, – сказала Людмила. – В какой-то момент это должно было случиться, теперь он на одной стороне, я на другой. Ты подумаешь, что я шучу, но именно об этом мы с ним говорили весь вечер, то есть о расставаниях, об отчуждении. И вот отстраниться, уйти приходится мне.
   – Жаль, – повторил Маркос. – Но мне это тоже отчасти знакомо, моя жена – секретарь министра в Буэнос-Айресе.
   – Вот как.
   – Не грусти, полечка. Если ты забудешь о том, что услышала, и как ни в чем не бывало вернешься домой, будет прекрасно. Но если то, что я тебе объяснял днем, и то, что ты теперь слышишь, тебя волнует, еще лучше. Как видишь, я беру на себя труд изложить две возможности.
   – Я остаюсь с вами, Маркос.
   – Хорошо, полечка. Ну да, да, зануда, твой гриб не засохнет же за каких-нибудь полчаса.
   – Сейчас подходящий момент, – сказал Лонштейн, – после полуночи фосфоресценция у него слабеет. Если вы покончили со своими умствованиями, перейдем в его кабинет.
   «Кабинет» был соседней комнатой, такой же обшарпанной, как и первая. Когда Людмила самовытащилась из кресла, Маркос остался рядом с ней, будто хотел сказать ей что-то еще, пока жены-соправительницы не наградили их Мануэлем, уже засыпающим, но еще способным опрокинуть стакан или засунуть окурок себе в ухо. Когда вошли в кабинет, первый, кто замолчал, был Эредиа – странным образом слова о грибе как бы изменили течение его мыслей, и переход из первой комнаты в кабинет посреди смеха и шуток был для него чем-то более серьезным, чем физическая перемена места, даже соправительницы и Мануэль притихли, Оскар смотрел на Гладис взором непонимающего новичка, ища объяснения, которое Гладис не могла ему дать; Патрисио и Гомес, более осведомленные, засунув руки в карманы, всего лишь сделали серьезную мину. Что ж до моего друга, он был как никогда поглощен тем, чтобы упорядочить происходящее, что было нелегко. Короче:
 
Лонштейн стоит рядом со столом
стол в глубине кабинета
кабинет в полумраке
никаких стульев и вообще мебели
 
 
луч зеленоватого света
с потолка падает на
нечто в небольшом горшке
стоящем на чайном блюдце
в центре горшочка гриб
 
 
вертикально стоящий, фиолетовый
цилиндр со шляпкой, но небольшой,
типичной фаллической формы
слабо фосфоресцирующий под
зеленоватым стимулирующим лучом
 
   Не приближайтесь слишком, приказал Лонштейн, азот и сигаретный дым ему вредны. Гриб, сказал Эредиа, недоставало только галлюциногенов. У этого гриба нет никаких галлюциногенов, возмутился Лонштейн, как всякий знает, это lapsus prolapsus igneus [86], и он весьма ядовит. Но вообще, что тут происходит, какой-то церемониал? Бормочоскар. Отнюдь нет, сказал Гомес, просто теряем попусту время. Не дури, сказала Моника, можем же мы иногда поразвлечься. Развлечься я бы мог иначе, мог бы наклеивать марки Марокко или новую финскую серию, сказал Гомес. Оскар все еще ничего не понимал, за немногие эти часы столько всего обрушилось на его голову, а теперь этот гриб, правда, Лонштейн человек надежный, и каждому дозволено иногда подурить, что-то в этом же роде, видимо, думал Маркос, он смотрел на Лонштейна, и на его лице было выражение покоя, расслабления, хотя в полутьме мой друг не мог точно уловить выражение лиц и, вероятно, предался чисто субъективным предположениям. Эта ночь очень подходящая, сказал Лонштейн, соединение планет благоприятно, и ляпсус растет особенно быстро. Я не вижу, чтобы он рос, сказала Сусана, и соправительницы подтвердили, этого не может быть, растения растут незаметно и т. д. Этот гриб не растение, заметил Лонштейн, растения зеленые, вульгарные, это люмпены бота-пики. Если погасите свои сигареты, можете подойти поближе и рассмотреть. В высшей степени научно, сказал Эредиа, одобрительно глядя на сантиметр, который Лонштейн легкими рывками вытягивал из футляра, прикладывал параллельно к ляпсусу и, как на эстрадных представлениях, обращался к Монике с призывом убедиться, что и в этой руке у него ничего нет, и в другой тоже. Точно восемнадцать сантиметров и два миллиметра, сказала Моника, проникшаяся собственной важностью. А ты – точное время, сказал Лонштейн Маркосу. Двенадцать часов пятьдесят четыре минуты двадцать секунд, сообщил Маркос. Как пройдет пять минут, скажешь, секунды необязательно. Это было и впрямь вроде какого-то церемониала, Оскар прижался к Гладис, которая, как лошадка, тихонько спала стоя, зажег сигарету на почтительном расстоянии от гриба и сказал себе, что с этого момента и до пятницы, а главное, после пятницы, дела пойдут быстро будет жарко, во всяком случае, гриб, и Лонштейн, и эта странная терпимость Маркоса не раздражали его, но, напротив, порождали необъяснимую, но ощутимую общность, были мимолетной и оттого драгоценной встречей вещей несовместимых или казавшихся многим несовместимыми, – вот, например, Гомес, человек дела, которому кажется, что он теряет время, или корчащийся от смеха Эредиа, но Оскару нравился весь этот абсурд с зеленым светом и замерами с точностью до миллиметра, Лонштейн, глядящий на гриб и объясняющий, что здесь мы имеем характерный случай ускоренного размножения клеток, я видел, как он зародился на участке возле реки, там, где я причесываю моих голышиков. Моих – кого? спросил Эредиа. Покойничков, сказал Лонштейн, ну ладно, скажу попроще для присутствующих здесь иностранцев, сидел как-то на скамейке и смотрел – на рассвете я устаю работы и выхожу подышать, – вдруг вижу, камешек на земле задвигался, крот! крот! говорю я себе, но в Париже-то нет кротов, ну, говорю я, значит, какой-то огромный, здоровецкий червяк или астральная левитация, но тут камешек чуть поворачивается, и я вижу, высовывается ляпсус, вроде подталкивающего пальца, вот вам и незаметный рост, как говорят здесь некоторые, толчок, и выше, выше, не могла же это быть спаржа, воображаете, рядом с моргом, я пошел, отыскал старую консервную банку и нож, и, когда очень осторожно его вытащил, гриб возвышался над землей уже сантиметра на два. Пять минут, сказал Маркос. Измеряй, скомандовал Лонштейн, и Моника аккуратно, стараясь не прикасаться к ляпсусу, приложила сантиметр, невероятно, сказала Моника, ровно девятнадцать сантиметров. А что я говорил, подсчитай и сообрази, какая огромная внутренняя работа идет в грибе, сказал Лонштейн. Мог бы нам просто рассказать, и все, сказал Патрисио, спавший стоя, визуальное наблюдение вовсе не восхищает. Все вы, мужчины, одинаковы, возмутились соправительницы, очень интересно было посмотреть, это необыкновенный гриб, научный феномен, ни одна из них, правда, не сказала, что гриб красив, что он вырос, как то, о чем все они подумали, и, разумеется, Эредиа выпало провести аналогию, то же самое бывает у меня, когда увижу хорошенькую мини-юбку, ляпсус сразу вырастает, сказал он соправительницам, к шумному их удовольствию. Только заговори с ними на эту тему, сразу волнение, сердито сказал Лонштейн. Хрен ядреный и ракушка кудрявая, сказала Людмила, чем одновременно вызвала уважение Эредиа и изумление Оскара, который очнулся от полузабытья рядом с Гладис, спавшей крепким сном, и тут новый всплеск хохота и обратное движение, – кабинет и впрямь действовал удручающе с его полутьмой и зеленым светом, либо этот гриб испускал усыпляющую эманацию, лучше вернуться распивать вино в другой комнате, где на коврике, сося три пальца, спал Мануэль.