* * *
 
   Мадам Франк поднялась наверх позвать ее к телефону, и голос Франсины зазвучал в вонючей кабине кафе на улице Леклюз, ее голос, словно только что надушенный и приглаженный, донесся до меня в этот закуток, где смердело из соседней уборной, ну, конечно, она придет, но почему Монмартр, а впрочем, да, она возьмет такси, нет, ты неисправим, да, да, через полчаса. И я знал эти полчаса: еще один общий осмотр внешности, прическа, чулки, бюстгальтер, зубы, возможно, она сменит белье или подумает, какую надеть блузку и юбку, попутно улаживая с мадам Франк неотложные дела. Я ждал ее за четвертой рюмкой коньяка, смеркалось, было тепло и многолюдно, группы алжирцев двигались к Пигаль или к площади Бланш, вечер со своим обычным неоном, хрустящим картофелем, шлюхами в каждом подъезде и в каждом кафе, час безумцев в этом самом личном, самом погруженном в себя городе мира.
   – Я спою тебе танго, – объявил я ей, когда мы наконец выбрали дешевый ресторан на бульваре Клиши. – Пока у меня есть только текст, но ты увидишь, мелодия придет за ужином, вопрос времени. Начало я украл из какой-то песенки Риверо, ты, конечно, его не знаешь, он наш, буэнос-айресский. Слова такие: «Я ее встретил в борделе и в чужих объятьях», погоди, сейчас переведу, начало простое и ясное, но потом идет плюришанина, как сказал бы Лонштейн, впрочем, его ты тоже не знаешь.
   – Верно, это одна из причин, чтобы тебе напиться, – сказала Франсина. – Но, позвав меня, ты поступил неправильно, я для спасательных мер не гожусь, я сама в конце концов стану пить бенедиктин рюмку за рюмкой, и, поверь, завтра мне будет не очень хорошо.
   – Спасибо, – сказал Андрес, целуя ее руку, нежно пахнувшую смягчающими кремами, – ты славный старый товарищ, ты пришла, чтобы быть рядом с тяжелораненым, ты готова отдать свою кровь для переливания и дежурить у его одра. Не бойся, я не буду слишком тебе надоедать, я позвал тебя, чтобы ты по крайней мере знала, что вы обе, как всегда, были правы. О, о, не строй вопросительную рожицу, вы обе, Людмила и ты, – воплощение здравого смысла в этом городе, заботливая рука, которая раскрывает зонтик, отодвигает в сторону швейную машинку и не спеша проводит метелкой по анатомическому столу.
   – Если хочешь, я уйду.
   – Да нет же, любовь моя, напротив, я спел тебе соответствующий пассаж танго, теперь мы будем впихивать в себя две дюжины устриц, а они, как учит Льюис Кэрролл, само терпение, и я надеюсь, они услышат, как мы заговорим о вещах более приятных.
   – Не хочешь, не рассказывай, мне все равно. Я тоже буду пить, наверное, это единственное, что я могу сделать.
   Франсина всегда такая, когда я называю ее старым товарищем – самое, по-моему, нежное обращение, но именно оно ее раздражает; хотя слова вроде «любимая» или «дорогая» теперь уже не употребляют во французском, их-то она в глубине души жаждет услышать между строк, когда я с ней говорю и к ней обращаюсь, и, конечно же, мы любим друг друга, мы любовники, но я думаю, что угадываю лучшее в ней (или во мне? Поосторожней с замаскированным эгоизмом!) в такие вот вечера, когда я полупьян и грущу и не вижу никакой иной цели, кроме моих маленьких радостей в виде Пьера Булеза, или Лютославского, или японского кино, тогда мне нужна Франсина как отсрочка реальности, щепотка марихуаны, благодаря ей я могу несколько часов парить, лежа навзничь, отчужденный от себя, но лицом к небу, от которого я не в силах отказаться, в этом прекрасном мире тысяча девятьсот семидесятого, столь ужасном для миллионов людей, о чем меня извещают газеты. Старый товарищ прижимается щекой к моему лицу, она знает, что я болен оттого, что здоров в мире больных, она думает, что дистанция между юным Вертером и не столь юным Андресом Фавой короче, чем кажется, просто мифы, и табу, и причины раздирать себе грудь меняются, вчера человек страдал от невозможности утолить жажду высокого, сегодня он страдает на рубеже между двумя мирами (между тремя, сказал бы Патрисио, а с этого утра и Людмила), и она испытывает ко мне вежливую, меланхолическую жалость, потому что у людей вроде нее нечистая совесть контролируется разумной диалектикой, помогающей жить, любить меня без иллюзий, вот как теперь, au jour le jour [107].
   Проглатываются одна за другой терпеливые устрицы, течет дружелюбный разговор о Буче, о Маркосе, о рискованной операции, которая вскоре должна свершиться в каком-то доме в Веррьере и в которой я, естественно, не приму участия, зато примет его, прямо и косвенно, Людмила, и Франсина слушает и, осторожно извлекая каждую устрицу из ее последней бессмысленной крепости, пьет охлажденное белое вино, и снова пьет, старый товарищ, она права, мы оба напьемся допьяна. Но я полагаю, Людмила знает, что делает, говорит Франсина. Согласен, малышка, однако, заметь, меня не покидает впечатление, что каким-то образом это для нее некое утешение и что она, объясняя причину своего прихода к Буче, видела ее скорее во мне, чем в себе самой, ну словно передавала мне послание от Маркоса, – подумай же, каково это слышать послание с подобной вестью. Они тебя еще ждут, сказала Франсина. Не очень-то ждут, сказал я. Как знать, сказала Франсина, проводя ладонью по моему лицу, во всяком случае, у тебя еще есть время, и есть здесь я, чтобы заполнить его словами, пока ты продолжаешь тосковать по ней. Я ухожу, сказал я, не хочу, чтобы ты чувствовала себя солдатом Армии Спасения в квартале грешников. Я пойду с тобой, сказала Франсина, и буду на каждом углу читать тебе проповедь, жаль, что не пришли музыканты и у меня нет ни листовок, ни фуражки, ни пояса. Ох, дуреха же ты, старый товарищ. Вот так-то лучше, сказала Франсина, эта последняя устрица твоя, не поливай ее лимонным соком, она и так со слезой.
 
* * *
 
   Мой друг мог бы, на свой, довольно-таки причудливый лад, помочь Маркосу объяснить все про муравьев Людмиле, внимательнейшей ученице, лежавшей ничком голой в сладкой полудреме, однако все слышавшей, блуп, конечно, она ловила каждое слово Маркоса, пока дымок сигареты рисовал узоры на его лице и волосах, а рука его медленно двигалась с ягодиц к пояснице Людмилы, блуп, и, уж конечно, мой друг мог бы представить себе встречу Гада и Муравьища в половине первого в ресторане на Елисейских полях (данные Люсьена Вернея, который был приставлен к Гаду хвостом, и уж поиздержался он в этом заведении), все это сложилось бы в многоплановое и многокрасочное видение – муравьи и сам Гад, не говоря о Гадихе и о Муравьище, – и в нем фантазии моего друга сочетались бы с самыми точными данными, сообщенными Маркосом Людмиле, например, о том, что Муравьище проходил тренировку в Панаме у янки, что в его background [108] пять убийств, совершенных собственноручно, активное участие в репрессиях, основанных на преподанной ему в школе технике, и подпольная штаб-квартира (при снисходительном подмигивании со стороны префектуры французской полиции, предупрежденной не менее красноречивым подмигиванием с Кэ-д'Орсэ) где-то в седьмом округе Парижа, столицы Франции и колыбели революции, вдохновленной – надо это признать – революцией в Соединенных Штатах, которые столь умело натренировали Муравьище, дабы он сражался против латиноамериканских революционеров, вот тебе логика истории, заметил Маркос, но не будем заниматься философией, полечка, для этого есть Тойнби и еще много-много других. Разумеется, думал мой друг, приводя в порядок записи о ленче в ресторане, Гад – это главный и супернациональный начальник, он «супер» везде, меж тем как Муравьище командует только муравьями разных категорий, отмеченных в гадско-муравьиной органиграмме, где, возможно, мой друг напозволял себе ужаснейшие терминологические вольности, например, указав «муравьеминетов» и «муравьекратов», каковых, пожалуй, в действительности нет, тогда как специфические функции других категорий давали основание называть их муравьишками, муравьеминимами или муравьекрофонами. Но откуда они берутся, как живут? спросила Людмила. Они выползают из очень многих муравейников, и, чтобы их все охватить, тебе понадобилось бы истыкать флажками весь континент Христофора Колумба, есть предположение, что они возникли как своего рода интернациональная бригада, да простит мне та, настоящая, – на совещании в Баркисимето, в котором участвовали латиноамериканские военачальники и некий Пилкингтон У. Берлингтон, представитель Линдона Джонсона, с портфелем, набитым деньгами. Идея заключалась в том, чтобы создать механизм контроля и подавления очагов агитпропа и революционных плацдармов в странах Западной Европы, где, как ты знаешь, много нас, перебивающихся на стипендии, на папашины денежки или обмывающих покойников, как Лонштейн. Первым Гадом был некий Сомоса, который, вопреки фамилии, не имел ничего общего с тем Сомосой, но тоже был сукиным сыном, и муравьи оберегали его, как мать родную, три года. Теперь вот появился другой, он уже два года живет в Париже и, естественно,
 
* * *
 
   – Ай, как в этом городе трудно жить, – пожаловалась Гадиха, – я ничегошеньки не понимаю в ихних меню, все на французском, выбери мне ты что-нибудь, в чем нет холестерина, а то я потом разбухаю, как бочка.
   – Я рекомендовал бы вам ребрышки аньо, сеньора, – сказал Муравьище.
   – Ребрышки кого?
   – Поросенка [109], голубка, – перевел Гад. – Послушайся совета Ихинио, а себе возьму кассуле тулузен [110], как тут написано, блюдо тяжеловатое, но мне говорили, что оно хорошо действует на… – вы меня поняли, Ихинио? – глядите, как покраснела моя хозяйка – ну, ну, брось, от Ихинио у нас нет секретов.
   – Ай, Бето, какой же ты бесстыдник, – сказала Гадиха.
   – Дон Гуальберто умеет жить, – сказал Муравьище, – а что до ребрышек, сеньора, так они ягнячьи, нежные, пальчики себе оближете. А на десерт я бы вам присоветовал
 
* * *
 
   Да, это проблема, однако мой друг не слишком принимает ее всерьез и по-своему забавляется, ибо когда требуется оживить диалог в ресторане (конечно, ресторан «Фуке», еще бы!), решить, в каком стиле будут разговаривать Муравьище и Гад, к какой культурной (вернее, некультурной) категории их причислить, к какому сословию или лингвистической зоне их отнести
 
 
   их будет слушать мой друг, который, в конце-то концов, портеньо и в вопросах устной речи разрубает гордиевы узлы одним ударом кинжала, и поэтому получается так, что в секторе его друзей Эредиа и Гомес или Маркос (а иногда даже Ролан и Моника) разговаривают на его карточках в том же стиле, что же касается Гада и Муравьища, они не его друзья, и никто не станет тратить бешеные деньги в ресторане «Фуке», чтобы узнать, как они на самом деле треплются, – уж не говоря об опасности, что какой-нибудь муравьишка нокаутирует тебя где-нибудь в уборной столь изысканного заведения, – так что мой друг развлекается, придумывая в этом эпизоде что на ум взбредет. И кроме того, есть другая проблема, эта уже серьезная и щекотливая
 
* * *
 
   – Они прекрасно знают, что мы планируем Бучу, – сказал Маркос, – один из людей Люсьена Вернея пять месяцев тому назад сбежал в Марокко. Люсьен меня предупредил, но было уже поздно, чтобы замести кое-какие следы, тот тип, кажется, продался Муравьищу, хотя в то время не мог выдать слишком много имен.
   – Значит, они такие сильные? – спросила Людмила. – Когда живешь в европейской стране, не верится, что команда иностранцев-головорезов, ты же меня понимаешь.
   – Ба, вспомни историю с Бен Баркой или корсиканцев, которые тоже в своем роде иностранцы и создают преступные группы, чтобы эксплуатировать парижских проституток и сутенеров. Вспомни бывших колонистов Алжира, анклав внутри другого анклава, да, древние были правы, Птолемей правильно угадал, что все концентрично, полечка, а Коперник, если поразмыслить, дал маху. Что касается нас, то до сих пор мы все равно могли
 
   серьезная и щекотливая, это проблема политических тем, которых все время касаются Гад и Муравьище, не говоря о Гомесе и Патрисио, те, ясное дело, ни о чем другом не толкуют, и мой друг в этот час решительно отказывается записывать их речи по причинам достаточно уважительным, хотя, быть может, и достаточно легковесным; мо сути, он повинуется жизненной и вместе с тем эстетической необходимости, ибо то, о чем ведут речь Гомес и Маркос (и дополняющая их беседа Гада и Муравьища), это темы общедоступные и распространенные, телеграммы в прессе, новости по радио, социокультурные сюжеты, доступные любому, и тут мой друг задумывается, например, о том, что во многих романах ради более или менее ценной фабулы надо претерпеть разговоры и доводы и контрдоводы об отчуждении, о третьем мире, о борьбе вооруженной и мирной, о роли интеллектуалов, об империализме и колониализме
 
   – Масла сливочного, пожалуйста, поменьше, – сказала Гадиха.
 
   когда все-это либо 1) читателю неизвестно, и тогда наш читатель – простофиля, заслуживающий таких романов, чтобы узнать, что к чему, либо 2) прекрасно известно и, главное, включено в его повседневное восприятие истории, посему и в романах можно считать это само собой разумеющимся и продвигаться к областям, более им свойственным, то есть менее дидактическим. И поскольку мой друг думает о книгах и романах лишь как о метафорической основе для своих взглядов на мнемонические записи, он вскоре покидает эту тему, более чем изжеванную в Латинской Америке, придя к выводу, что все давно известное скучно и что, вместо этого, надо уделять больше внимания фактам, ведь должно многое произойти, и я не знаю, видали ли вы, дон Гуальберто, это сообщение, сказал Муравьище, протягивая ему газету, после блюда сыров, которые, по словам Гадихи, были прогорклые.
   – Ты лучше прочти это по-испански, потому как Мадалена не больно кумекает Франсе, – сказал Гад.
   – Ладно, «Оссерваторе романо» сурово осуждает похищения дипломатов.
   – Какая прелесть! – сказала Гадиха, всплеснув руками.
 
 
   – Да, сеньора, Ватикан отреагировал, пусть поздновато, но все же. Вот что говорит падре Мессиноне, кто он, не знаю, «о насильственных действиях, совершаемых в Латинской Америке против представителей ФРГ или других стран. – Нарушаются фундаментальные права человека, пишет эта духовная особа»
   – Вот-вот, – говорит Гадиха.
   «и эти действия являются „агрессией против суверенитета Государства, представляемого данным дипломатическим деятелем"»
   – Давно пора, – сказал Гад.
   «как понимала это уже греческая цивилизация в весьма отдаленную эпоху».
   – Полковники знают, что делают, – сказала Гадиха.
 
* * *
 
   – Очень характерно, че, – одобрил Патрисио. – Продолжай переводить этому парню, а ты, Мануэль, если ты опять порвешь мне газету, я заставлю тебя ее слопать, и начнем мы с библиографического раздела, он самый нудный.
   – Не ссорься с моим сыном, – сказала Сусана. – «Нарушаются фундаментальные права человека, и эти действия являются агрессией против суверенитета Государства, представляемого данным дипломатическим деятелем, как понимала это уже греческая цивилизация и в весьма отдаленную эпоху».
   – Ну да, при царе Горохе, – сказал Оскар, – это надо же, как только затронут их священные порядки, тут сразу вытаскивают на свет бессмертную Грецию, тысячелетнюю Индию и императорский Рим. Хватит, детка, не сверли меня лазером своих черных глазищ, продолжай, мы здесь сидим тихо, как в церкви, это стоит отметить.
   – Пошли вы все куда подальше, – посоветовала Сусана, – вам еще повезло, что я как переводчица – истинно святая, чтобы уж продолжить твой образ. Ладно, слушайте: «Никакой довод, никакое стремление протестовать или критиковать политические и социальные структуры», уж извините за ошибки в согласовании, перевожу слово за словом, «даже если их (структуры) рассматривать как угнетающие и несправедливые, не могут оправдать в моральном и юридическом плане, например, похищение послов и дипломатов. Тот…»
   – Одно другого стоит, – сказал Маркос. – Ну ясно, в моральном и юридическом плане.«Установленный порядок – изящный оборот, чтобы скрыть страх перед великим взлетом и генеральной уборкой. Если бы у них и впрямь было желание защитить законность как залог нормальной жизни общества, еще куда ни шло. Но я, например, знаю одного адвоката в Санта-Фе, который был, по сути, доволен, что Эйхмана повесили, но в то же время скрежетал зубами от ярости – так как похищение этого субъекта он считал преступлением с юридической точки зрения. Не могу сказать, что я восхищен его позицией, но она логична и последовательна. Отвратительно здесь то, что на самом-то деле эти попы не защищают законность, а просто наложив ли в штаны от страха перед тупамаро и другими партизанами, что же касается морали, на которую ссылается длиннополый, так мы знаем, какую мораль они защищают. Продолжай, Сусанита, дальше самое интересное.
   – «Тот дипломатический деятель
 
   – «…который действует в рамках международного права, – прочитал Муравьище, – не несет никакой ответственности перед населением принявшего его государства».!
   – Еще бы, – сказал Гад.
   – «Он не обязан исправлять недостатки существующей там системы».
 
   – Великолепно, – сказал Эредиа. – Никто от них не требует, чтобы они что-то исправляли, че, посмотрим, неужто кто-то видит в них каких-то апостолов.
   – Последняя фраза, – прорычала Сусана. – «Их убийство или похищение в политических целях – это преступление особенно тяжкое по своему влиянию на межгосударственные отношения».
   – Он хочет сказать, на межгосударственные отношения между Пентагоном, компанией «Сименс», полковниками и швейцарскими банками.
 
   – Ясное дело, – сказала Гадиха. – Куда же мы катимся, если опять начинаются такие истории, как была с ребенком Линдберга, ты помнишь, Бето, мы тогда еще молодые были, но какой это был ужас, Пресвятая Дева, ох, дай воды, мне что-то нехорошо.
 
   – Спи, полечка, хватит задавать вопросы учителю, уже звенит звонок на переменку.
   – Блуп, – сказала Людмила, садясь на корточки, – но сперва ты мне объясни про выкуп, то есть кого вы потребуете освободить и что будет, если другая сторона этого не выполнит.
   – Завтра я тебе покажу список, Оскар и Эредиа привезли имена, которые у нас еще не значились, ты же знаешь, как быстро список увеличивается. Моника готовит материал для газет.
   – Да, но в случае, если…
   – Этот случай еще далеко, полечка. Спи.
 
* * *
 
   – Я не хочу иметь неприятности с Аппаратом, – сказал Гад, и Муравьище вмиг понял, что все дальнейшее будет приказом, хотя говорится под glace aux parfums des iles [111] и кофе с марочным коньяком. – Они встревожены прямо-таки массовыми похищениями и знают, что здесь имеется активно работающая группа.
   – Варварство, – сказала Гадиха, глядя на тележку с десертом, но, видимо, не по адресу десерта.
   – Помолчи ты. Сперва к этому отнеслись не слишком серьезно, думали, что причиной были споры о контактах, о добывании средств и о связях с другими леваками для создания благоприятного климата в европейской прессе, запродавшейся русским или китайцам, но теперь меня информируют, что дело гораздо хуже, просто дерьмово. Хоть смейся, хоть плачь, но можно подумать, что в Аппарате опасаются ни много ни мало военного десанта, как было на Кубе.
   – Дон Гуальберто, десанты-то разные бывают, – сказал Муравьище. – Я думаю, Аппарат имеет основания тревожиться, и полагаю, что мы сумеем сделать все возможное, чтобы дать по рукам этим выродкам, простите, сеньора.
   – Особенно тревожатся, Ихинио, у нас на юге, и больше всего из-за Монтевидео, а теперь еще эта банда бразильских преступников в Алжире – представляете, есть опасение, что может, чего доброго, образоваться коалиция всех левых сил здесь и что это укрепит левых у нас, которые прежде чувствовали себя как бы изолированными.
   – Не больно они страдают от своей изоляции, – сказал Муравьище, – вы же видели телеграммы о последних уругвайских событиях. Но я, дон Гуальберто, тоже так понимаю, тут надобно не церемониться, бросить все силы па то, чтобы ликвидировать главарей, и это вы предоставьте мне.
   – Ай, Ихинио, вы ж не забывайте, что Бето здесь подвергается самой большой опасности, берегите его получше, – сказала Гадиха, уплетая смородиновое мороженой со взбитыми сливками.
   – Дай нам поговорить, голубка, Ихинио знает, что делает. Я завтра воспользуюсь этой беседой, чтобы подкрепить нашу позицию, так что у тебя, Ихинио, если твои ребята чуток повольничают, не будет проблем.
   – Это было бы прекрасно, дон Гуальберто.
   – Так давайте выпьем еще коньяку, на то мы во Франции.
   – Ох, Бето, не пей столько много, потом у тебя высыпает экзема по всему телу.
   – Зато тебе приятно меня чесать, – сказал Гад, толкнув локтем Муравьище и подмигнув Гадихе, которая стыдливо уставилась в порожнюю вазочку, уж эти поганые французы, мороженого подают, будто карликам.
 
* * *
 
   Все сошлось одно к одному – голос Мориса Фанона с пластинки, легкое головокружение от разговора, который I пинается в сторону и требует еще вина и сигарет, чтобы удержаться в русле, да, голос Фанона как горестный итог, "me souvenir de toi / de ta loi sur mon corps» [112] – хорошо поет, сказала Франсина, странно слышать такое в ресторане.
   – «Ме souvenir de toi / de ta loi sur mon corps». Да, детка.
   – Не грусти, Андрес, ты ее забудешь, забудешь нас обеих, вернешься к своей музыке, по сути, ты никогда не побил женщин, для тебя существует только твое нутро, уж не знаю, как сказать, и в нем ты неторопливо прогуливаешься, будто тигр.
   Но действительно ли она это говорила или то были слова песни? Да, отвлечься, мысленно уйти, сидя вот так напротив Франсины, которая пришла ради меня и сидит со мною в ночь моей тоски (о которой я никогда прежде ей не говорил, да она бы и не поняла), мысленно уйти от сс спокойного, даже внимательного лица, наполняя ее бокал, бродить по городу, улица Кловис, улица Декарта, улица Туэна, улица Эстрапад, улица Клотильды и снова улица Кловис, для чего, почему, если я сам того захотел. Бедная Франсина, она еще дальше от меня, чем Людмила, и этот час, когда я снова наливаю ей бокал, гладя ее руку, и мы слушаем, слушаем Фанона «me souvenir de toi / de ta loi sur mon corps», и все это лишь бегство и отдаление, бережная система изживания пустоты и разлуки, Франсина в ресторане, голос Фанона, я сворачиваю за угол на улицу Туэна, я наливаю ей еще бокал вина и глажу ее руку, непонятная система движения поездов по сходящимся и расходящимся путям, никчемные занавесочки на окнах, никчемная близость, я слишком рассеян и пьян, я сам – поезд и заодно кто-то в нем, заблудившийся и кого-то ищущий, слова еще раз выстраиваются в порядке, чтобы дать название беспорядку, слушай, детка, слушай эти
 
СТИХИ О ПОЕЗДАХ
 
Пыльный спальный вагон ночью
привозит нас на безымянную станцию
где один из нас выйдет
с грязным чемоданом прошлого
тогда как другой
(был то вагон номер 14 или 8?
проводник спит, все спят)
бредет по проходу где
каждая дверь – отказ и слышен
запах потных тел и грязных носков,
и ты ищешь снова того,
кто уже далеко
кто выходит на залитую лунным светом
площадь и ищет снова
такси и отель до отхода
следующего поезда, спального вагона
(номер 9 или 34 или 5?)
где, быть может, они встретятся
для последней поездки
и будут искать снова
брести по проходам
где каждая дверь
это снова такси и отель
и снова ты несешь
грязный чемодан
по проходам где
такси и отель
по проходам где
ты ищешь снова.
 
   – Надо все изобретать заново, полечка, – сказал Маркос, – любовь тоже не должна быть исключением, люди думают, что нет ничего нового под неоном, мы погрязли в рутине, дети вопят, требуют туфли «карлитос», ты тридцать восьмого года, а я сорок третьего, смех, да и только. Знаешь, когда я покупаю себе сорочку в «Монопри», первое что у меня спрашивает продавщица, это номер воротничка. Не волнуйтесь, говорю я, мне нужна сорочка побольше и пошире. Она молчит, глаза вытаращены, губы поджаты, нет, это невозможно, прямо видишь, как она думает и бесится, видишь отчетливей, чем если бы у нее под челкой была камера ТВ. Но, мсье, от номера вашего воротничка зависит размер сорочки / Вовсе нет, мадам, потому как я люблю сорочки длинные и широкие, а по моему номеру воротника вы мне дадите сорочку в обтяжку, по фигуре, что идет Алену Делону, но мне в такой, как в собственной кишке / Какой вы странный, это впервые / Не огорчайтесь, мадам, дайте мне самую большую сорочку, какая у вас есть / Но она будет плохо сидеть, мсье / Мадам, в этой сорочке я буду на седьмом небе от счастья / Так продолжается довольно долго, и надо не уступать, все надо изобретать заново, к сожалению, я результатов не увижу, но, пока могу, буду изобретать, буду и тебя, полечка, изобретать и хочу, чтобы ты меня изобретала ежеминутно, потому что, кроме этого влажного животика, мне нравится в тебе то, что ты озорная, ты всегда как бы сидишь где-то на дереве, и тебя больше восхищают воздушные змеи, чем хорошо темперированный клавир.