максимальную производительность в учебе, которую оплачивает
   народ и которая стоит населению немалых жевтр. Продолжение следует /мп10.50ГМТ
 
   пл-
   пятая и последняя часть с Фиделем кастро (начало см. пл-4)
   фидель кастро тут же объясняет сколько средств вложила революция в учебные центры, в здравоохранение и в заботу о старости+ иногда эти затраты превышали наши реальные возможности, однако они были совершенно необходимы и никто не вправе пренебрегать этими проблемами+
   в заключение он призвал студентов способствовать идеологическому укреплению университета а также посоветовал следить внимательнее за теми кого избирают представителями в федерацию студентов университетов и в молодежные организации коммунистической партии, +будьте бдительны по отношению к карьеристам, к оппортунистам, которые иногда притворяются революционерами.
   умейте их разоблачать, выбирайте всегда лучших, тех, кто не стремится на высокие посты, кто
   не думает о себе и готов отдать все силы рди других+.
   послеэтих слов, завершивших трехчасовую беседу с десятками вопросов, он сел в свою небольшую машину и отбыл так же внезапно как появился, пригласив с собой для дискуссии нескольких студенческих вожаков. +я их не похищаю я их скоро вам возвращу+, сказал на прощание высокий гость
   тлм/МП 10.55 гмт
 
* * *
 
   Почему ты меня унижаешь всей этой гадостью? спросила Франсина, когда мы шли по бульвару в полночный час мимо ночных гуляк, мимо кучек на перекрестках, мимо сброда алжирцев и испанцев, мимо дрянных забегаловок, прячущихся в тени порталов, этакие кадры «чернухи», шли наудачу, вдыхая прогорклый, как музыка в барах, запах хрустящего картофеля, ах, малышка, надо бы тебе объяснить, что это вовсе не так и не то, хотя ты и права, потому что права всегда, но здесь логика не действует, и именно поэтому, при столкновении двух антагонистических резонов, вполне может выскочить искра, вот посмотри на эту старуху, которая подбирает окурки и бормочет бог весть какое древнее проклятье нищих, некий итог перед концом света при таких привилегированных свидетелях, как ты и я, потому что ни Ланса дель Васта, ни сеньора Пучулу Гайдара, естественно, не придут сюда смотреть как на высшее западное достижение семидесятого года на эту грязную старческую руку, собирающую чинарики, чтобы наутро было что закурить.
   – Все это я знаю, – сказала Франсина, – все это я знаю слишком хорошо, и вовсе незачем приходить сюда этаким Фомой неверующим, чтобы удостовериться в существовании неизбежной нищеты и грязи.
   – Ты сказала именно то слово, малышка, в твоем рассуждении все было верно, но в конце ты вымолвила словечко, также неизбежное для твоей Weltanschauung [118] – для твоего мира и для моего такие обмолвки, ясное дело, неизбежны, однако мы ошибаемся – поберегись этого негра, его сейчас вытошнит прямо на тротуар, – и видишь ли, потому ты и нужна мне в эту ночь, рядом со мной, чтобы, сама того не зная и не желая, плюнуть мне в лицо. Пойми, если бы у меня оставалась хоть капля порядочности, я должен был бы стать вот здесь, чтобы этот пьянчуга негр выблевал на меня, но, когда знаешь наизусть темы всех моцартовских квинтетов, ты понимаешь, это невозможно, какого черта, and yet and yet and yet [119].
   – Ты тоже пьян, мы оба пьяны, – сказала Франсина. – Пойдем домой, Андрес. Да, знаю, ты глянешь на меня искоса, скажешь, ну, конечно, ты мне сделаешь отрезвляющее питье, хорошенько укутаешь. Обещаю этого не делать, но уйдем отсюда, я больше не могу.
   Бар был как многие другие, виски с привкусом керосина, шлюхи у стойки, и всем так уютно в этом уголке с напитками и приглушенным светом, и, когда мы уже шли, обняв друг друга за талию, по улице дез-Абесс, Франсина спросила про миссию, два раза она замедляла шаг, чтобы спросить: какая миссия? и мне хотелось объяснить ей, остановиться и объяснить ей, видишь ли, дело в том, я должен, или я обязан, или начиная с этой минуты или с другой минуты я начну, но в конце концов бар, и мы молчим, будто чего-то ожидая, хотя ожидать-то нечего, и невозможно ей об этом сказать – это словно забор из колючей проволоки в темноте, словно ограда, такая высокая, что как ни тянись обеими руками, до верха не достать, черная глыба, колымага с тормозами на всех четырех колесах, – а как хотел я рассказать ей подробно свой сон, описать кинозал с экранами под прямым углом, всю нелепость отчетливых картин в начале и в конце, словно чтобы оттенить черный провал середины сна, всего, что произошло после того, как капельдинер пришел за мной, и перед тем, как я вернулся в зал, зная что-то, но не зная, что именно, да, нелепость непостижимая, малышка, я, видишь ли, был в кинотеатре, это точно, но в каком, а ты пойми, детка, кинотеатр в эпоху конца света это очень важно, сколько событий начинается для нас в кинотеатре или в автобусе, событий, происходивших с Данте в монастыре на берегах Арно, сменили локализацию, явления Христа происходят теперь иначе, ты едешь в скором поезде в Братиславу, и тут в твоей голове мелькают чудодейственное иглоукалывание, предсказания из juke-box [120], галлюцинации у телевизора, поди знай, возможно, что и кино, если поразмыслить, заметь, что усталость зрения повышает нашу восприимчивость, и хотя в этом случае я всего лишь видел сон, но как знать, возможно, что и во сне мы сжигаем себя так же, как и наяву, погоди, детка, не шевелись, мне кажется, в твое виски упала муха.
   – Вот чудеса, ночью муха.
   – Ты права, это почти невероятно, ведь у мух тоже есть расписание, но это, наверно, муха-поэт или вроде того.
   – Вынь ее, – попросила Франсина.
   – Лучше я закажу тебе другую порцию виски, мой палец не чище, чем муха, вопреки наставлениям наших милых самоотверженных учительниц насчет особой нечистоплотности этих насекомых. А впрочем, вот, теперь попробуй, вдруг виски стало вкусней, чем прежде, ведь все относительно; Лонштейн мне как-то рассказал, что в некоторых кинотеатрах его района публика так ужасно воняет, что единственный способ очистить окружающий тебя воздух это хорошенько пукнуть.
   – Да, виски стало вкусней, – сказала Франсина. – Вполне справедливо, что муха упала в мой бокал, нечего тратиться на другой, очень хорошо и так.
   – О нет, ты не права, деточка, не вынуждай дать тебе терапевтическую пощечину, дабы изменить полюс истерики. Ну вот, так-то лучше, ты улыбаешься сквозь слезы, как Андромаха, да только я ничуть не похож на Гектора, где там.
   Здесь, именно в этот миг, в этот момент, Людмила сказала бы «блуп». Но у каждого своя система, Франсина опустила голову и быстро провела пальцами по векам. Андрес положил муху на край пепельницы, муха поползла, как балерина экспрессионистского стиля, и издала жужжанье, предвещавшее либо беспробудное опьянение, либо решительный взлет; они молча наблюдали за ней, пока это существо не разогрело достаточно свои турбореакторы и не переместилось на затылок мулата-гомика, целовавшегося в глубине зала с господином ученого вида. Куря и снова глядя в глаза Франсине, которая умело и быстро воспользовалась карманным kleenex [121], Андрес начал подробно рассказывать сон, Фриц Ланг со своим тевтонским брюхом вошел в бар, капельдинер, и кубинец, и неузнаваемый друг уселись рядом с ними, как в кино сидели до конца последней катушки, сопровождая их вблизи и издали, присутствуя и отсутствуя одновременно, как всякий мысленный образ, ты видишь, что я был прав, что теперь богоявления происходят среди мух, и рюмок, и дымящихся окурков, в эту ночь каждому Святому Мартину достается его свинья. Не смотри на меня так, сейчас я объясню это по-картезиански, нельзя же требовать, детка, чтобы твои дипломы и это охватили.
 
* * *
 
   – Где тут у тебя бутылка с молоком? – был утренний вопрос Людмилы. – Что ты хочешь – гренки или яичницу?
   – Ты совсем чокнутая, – сказал Маркос, удивленно глядя на нее. – Завтрак? Бутылка с молоком? У тебя, деточка, слуховые и молочные галлюцинации, знай, здесь никто никогда никаких бутылок с молоком не оставлял.
   – Недавно мне послышалось, вроде постучали бутылкой молока в дверь, этот звук освежает душу, у нас в Кракове так стучат. Надеюсь, ты не потребуешь, чтобы я завтракала горьким мате, эту войну я уже давно выиграла, она стоила мне всех легионов Вара, и я не намерена начинать ее сызнова.
   – Здесь, полечка, завтракают кофе, очень черным и в очень большом количестве, чашка за чашкой, да с сигаретами. Если хочешь молока, на углу есть лавка, сгущенное, оно не более противно, чем свежее. Да, где-то у меня должна быть пачка печенья, сейчас поищу.
   Первый луч солнца заскользил рядом с кроватью, стал взбираться по ногам. Людмила откинула одеяло – на рассвете было даже прохладно, они оба лениво выползали из клубка тепла и снов, – чтобы рассмотреть живот и бедра Маркоса; след от пинка был достоин подписи Боннара – старинное золото, яркие попугайские оттенки красного и синего. Тебе, наверно, очень больно, такой ушиб не может обойтись просто так / Если я в эту ночь не умер, значит, я бессмертен / Блуп / А ты, кстати, объясни мне, что это за синяк здесь / Положи вот сюда руку, не так, растопырь пальцы, а теперь обожми немного / Ох / Вот видишь / Но тебе не больно / Совесть мучает, да / Нет, если дело и дальше так пойдет, у Лонштейна уж точно будет работа / Почему ты сделал себе обрезание, если ты не еврей / Потому что был болен и, как мне говорили, от этой болезни теряется чувствительность / И ты заметил разницу? / Вначале нет, но это, наверно, потому, что рана еще не зарубцевалась и было очень больно / Какой чудной у вас у мужчин этот орган, никак не привыкну, когда вы ходите по комнате и все хозяйство болтается, мне кажется, это так неудобно, так мешает / Просто ты умираешь от зависти, Фрейд это объяснил, и вот еще, полечка, насчет «органа» это ты сказанула, каждый поймет, что испанский ты изучала по почте / И впрямь это было по почте, только по очень личной почте / Наверно, из уст в уста, как спасают утопленников, но, знаешь, словечки вроде «органа» или «любовного акта», будь добра, оставь для чаепития с монашками / По-твоему, это так уж важно? / Да, потому что слова такого сорта связывают нас с Гадом / Не понимаю / Поймешь, полечка, ты вроде моего друга, он никак не придет в себя после доклада об онанизме, которым его угостил Лонштейн / А кстати, ты почему говоришь «онанизм», блуп? / Есть, в самое яблочко, сказал, рассмеявшись, Маркос, видишь, как следит за нами Гад, от него, трудно увильнуть, однако надо это сделать, полечка, если мы будем бояться в этой области и во многих других, никуда мы не придем / Вот и видно, что тебе не то тридцать, не то сорок, нынешним юнцам плевать на это, все тонкости вмиг устарели, они любятся, не думая о словах, которые нас парализуют, они хохочут над такими проблемами / Мы это знаем, полечка, но получается так, что дела вроде Бучи не они делают, они чересчур поглощены фестивалями и жизнью хиппи или тем, как добраться до Катманду, они-то и будут нашими наследниками, если нам удастся перевернуть блин, проблема эта извечна и фатальна – старики вроде нас захватывают бронепоезд и идут на смерть в боливийской или бразильской сельве, во всяком случае, в том, что касается руководства, пойми меня правильно, и, значит, проблема эта остается нашей проблемой, не важно, что мальчишки уписываются от смеха, слыша то, что я тебе сказал и что меня заботит; суть в том, что сперва мы сами должны освободиться, чтобы не испортить им похлебку, когда настанет час писать заповеди / Хрен ядреный и ракушка кудрявая, сказала Людмила / Ты это выражение употребляешь на каждом шагу, не знаю, чувству ешь ли ты, что оно изрядно грубое / Андрес и Патрисио сказали, что оно очень стильное / Ты прибереги его для особых случаев, и, кстати, заметь, «хрен» звучит лучше, чем «член», в разговоре людей вроде нас с тобой, и теперь этими словами не стоит злоупотреблять, но при случае, полечка, ты не дрейфь, в конце-то концов, «хрен» славное словечко, более теплое, чем, например, «пенис», это уже прямо из трактата по анатомии, или «мужской член», что всегда напоминает мне о чем-то торжественно академическом. Теперь заметь, что если я в чем-то прав, так это в том, что, употребляя эти словечки, то есть целуя твою ракушку, а не влагалище, мы разбиваем вдрызг другую сторону, сторону Гада, потому что и в языке, полечка, есть свои муравьи-лазутчики, и нам недостаточно сбить спесь с Гадов, если мы останемся узниками системы, – вот теперь в уругвайских, перуанских или буэнос-айресских романах, очень революционных на взгляд извне по своей теме, читаешь, например, что у какой-то девушки сильно волосатая вульва, как будто можно произнести это слово или хотя бы подумать его, не приняв внутренне всю систему, и заметь, что мой друг в конечном итоге доволен беседой с Лонштейном, кое-что он, кажется, себе уяснил, и вдобавок, уж не знаю, как это получше сказать, тебе тоже придется все это понять, не включаясь самой / Блуп, сказала Людмила, на самом-то деле только ребятня непрестанно употребляет сексуальные термины, взрослому они ни к чему / Конечно, полечка, но при случае ты вот это назовешь яички или ядра, и баста, это не лучше и не хуже, чем тестикулы, равно как ракушка очень красивое слово, если подумать, это сама суть картины Боттичелли и, если угодно, всех чувственных и эстетических ассоциаций, и мы трахаемся, ты и я, мы трахаемся, и, когда я читаю, что кто-то там соединяется или совокупляется, я спрашиваю себя, такие же это люди, как мы, или у них есть особые привилегии / Ну и ладно, я это называю «заниматься любовью», так мне больше нравится, и это годится для многих языков и напоминает о важности этого, о таинстве, ведь мы действительно занимаемся этим, бросая вызов смерти, как бы говоря ей, что она вонючая свинья, ну и пока довольно, хочу кофе, пусть без молока, и мне обещали печенье.
   – В нашем языке – и не только в Рио-де-ла-Плата – большая проблема это обозначение зада, – размышлял вслух Маркос, глядя на зад Людмилы, которая в свой черед глядела в окно и с восторгом обнаружила напротив скобяную лавку. – Не знаю, полечка, как вы там, у себя, с этим управляетесь, но у нас это вызывает большие споры. Зад – слово родовое, оно также годится как улучшенное и чисто народное обозначение ягодиц, в которых ощущается нечто мясницкое, но главная проблема это анус, термин отвратительный, если они такими бывают.
   – Тут напротив скобяная лавка, – сообщила Людмила…
   – Нет ты просто потрясающая женщина, – сказал Маркос.
 
* * *
 
   Она не очень-то соображала в столь поздний час после выпитого вина и от усталости все тяжелей повисала на мне, когда мы шли по мосту и я говорил о Фрице Ланге и о мадемуазель Антинее, спрашивая себя, дадут ли нам номер в отеле «Террасе» – мы же бесчемоданные и явно парочка, как сказал бы раввинчик, – но когда старикашка портье узрел уголок пятидесятифранкового билета, самый лучший и, конечно, с ванной, на самом верхнем этаже с балконом, так, мсье, видимо, знает наш отель, разумеется, знаю и рекомендовал его многим друзьям, вы не беспокойтесь, мы уйдем до завтрака и до смены караула, сдачу оставьте себе, а впрочем, и все пятьдесят, только дайте мне самый лучший номер и не забудьте про балкон и про минеральную воду, ах да, и мыло – французская скупость в этих случаях беспредельна, – мыло и полотенца для двоих. Зачем, спросила еще до того, еле шевеля языком, Франсина, лучше возьмем такси, и ты поедешь ко мне, пришлось ей объяснить, мы как раз шли по последнему пролету моста, и я смотрел на балконы отеля, зная, что Франсина не подозревает, что я веду ее туда, в номер с балконом и видом на некий особый город, который хочу ей показать, так будет лучше, детка, время от времени номер в отеле – это мини-терапия; незнакомая мебель, безответственность, поразительный факт, что утром ты уйдешь, оставив все в беспорядке, только вдумайся в эту потаенную метафизику, все в беспорядке, и никто тебя не упрекнет, никто не скажет «да вы просто дурно воспитаны, кто ж это выходит из дому, оставив мыло на ночном столике и полотенце на оконном шпингалете», пойми, что, когда я сплю в твоем доме, я очень боюсь, принимая душ, забрызгать зеркало, вешаю каждую вещь на предназначенный для нее крючок, и все равно я прекрасно помню, как однажды утром ты любезно упрекнула меня, что я перепутал зубные щетки, это, видимо, было для тебя непереносимо.
   – Да нет, я думала, что должна тебе сказать, не более того, ведь если я дала тебе щетку и полотенце, так это затем, чтобы ты ими пользовался.
   – Мы уже возле отеля, детка, теперь проблема попасть туда без вещей, потому что это отель комильфотный, не думай, владелец гарантирует соблюдение уймы иудео-христианских ценностей, а значит, парочкам на час или на ночь voll verboten [122], но сейчас ты увидишь, как упомянутые ценности уступают территорию другим ценностям с цифирками и портретом кого-то в парике, Вольтера, или Людовика Четырнадцатого, или Мольера, ты можешь наблюдать за этой процедурой, сидя на диване, – в таких переговорах дамы не участвуют, но сидят, скромно потупясь.
   – По крайней мере, поспим, – сказала Франсина, – в такой час мне все равно где.
   Я усадил ее на диван, прежде чем подойти к дежурному, сидевшему в своей полутемной каморке, и обеспечить ему приятные сны и свежие круассаны утром, а после всех уточнений насчет полотенец и минеральной воды еще уладить вопрос о бутылке коньяка и кубиках льда и даже завтрака, который принадлежал уже другому миру, ибо ночь еще не кончилась, по сю ее сторону были коньяк и балконы, выходящие на кладбище Монмартра, которое Франсина пока не увидит, так как первым делом надо было задернуть плотные бурые шторы, повешенные владельцем, словно бы в душе он стыдился того, что ждало постояльцев под балконом. У дежурного прорывалось стремление поведать мне о войне четырнадцатого года или вроде того, и после инвентаризации съестных припасов и гигиенических средств (матрас Франсина проверяла обеими руками, усердно и деловито становясь на колени и подпрыгивая на нем, дабы убедиться, что в набивке нет комков) я вывел его в коридор и дважды повернул ключ в замке – движение, для многих чисто машинальное, но для меня отнюдь не машинальное теперь, когда были кров, комната, отгороженная зона, и Франсина, и я именно там, где я хотел, чтобы мы были в эту ночь после мухи в виски и черного пятна на том, что прежде было Фрицем Лангом (не говоря о пятне-Людмиле, об этом холодном комке в устье желудка). Здесь недурно, сказала Франсина, по крайней мере, освещение приятное и постель превосходная, ляжем поскорей, у меня уже нет сил.
   Он все еще как бы проверял дверную задвижку и ключ, по временам озираясь, пробегая взглядом по комнате; услышав мой голос, он махнул рукой и, с улыбкой подойдя ко мне, усадил меня на край кровати, а сам стал на колени, глядя на меня так же внимательно, как осматривал комнату, затем начал снимать с меня туфли и гладить мне щиколотки. Тебе холодно, малютка, тебе надо еще выпить, давай покурим в постели и поговорим о том, о чем говорят, когда усталость отпускает на волю своих пленников и предлагает ответы на загадки.
   – Андрес, Андрес, – я не мешала ему говорить, слыша его как бы издали, пока он как-то торжественно раздевал меня. – Андрес, дело не в условностях, просто мне остается одно – не видеть тебя больше, сменить тебя на скандинавские романы и поездки в горы с лыжами.
   – Ну, конечно, – будто удивляясь, сказал Андрес, занятый замком бюстгальтера, – я это знаю, малышка, знаю, что и сам я должен переменить себя, заняться чем-то другим, разумеется, не лыжами, но другим, и об этом нам надо поговорить, то есть говорить надо мне при участии этой бутылки коньяка в виде отмычки и штопора для умственных пробок, если она сумеет это сделать. Зачем у тебя такой бархатный, такой нежный животик, ты вызываешь у меня нежность, а я не хочу, в эту ночь я не хочу нежности, детка, сам не знаю, что мне нужно, но во всяком случае не нежность, я ее не прошу и не ищу, и в этом смысле хорошо, что Людмила меня уволила, это распроблядски хорошо, потому что так не могло продолжаться, и виноваты были мы все, и вот я вдруг в роли идиота, который хочет неведомо какой ясности, хочет стереть черное пятно, узнать, что мне сказал тот тип в кино.
   – Укрой меня, – попросила я, пытаясь высвободить ноги, зажатые между его ногами, и Андрес, все еще стоя на коленях, изумленно взглянул на меня и рассмеялся, бедняжка, голенькая, как ощипанный цыпленок, а я тут надоедаю тебе высокими материями, ясно, я тебя уложу, детка, я даже укрою тебя двумя одеялами, дабы твои ва
   зомоторные механизмы, или как их там, наладили информационный круговорот и произвели тепловую реакцию, не считая бутылочки, которую мы сейчас разопьем, старичок выдал нам не абы что, а «Мартелль» с пятью звездочками, да еще и откупорил, вот умница, ей-богу. Ах, кстати, насчет черных пятен,
 
   он раздевался, говоря со мной, глядя на меня, очень медленно расстегивал брюки, пальцы словно застывали на каждой пуговице, руки не слушались, пока он
 
   Наверно, ты знаешь, где находится местечко, называемое Веррьер. Да, конечно, это по дороге в Со, в метро надо сесть в Люксембурге, это километров двадцать к югу от Парижа,
 
   медленно вытаскивал сорочку из брюк, не расстегнув их до конца, затем он занялся пуговицами на сорочке,
 
   там есть довольно приятная рощица, Андрес. Ах, значит, там. Что – там? То, что мне утром рассказала Людмила в час сумерек богов. Богов? Ну да, малышка, то есть когда Вотан, которым оказался я, смотрел, как рушится его царство, Людмила, эта обезумевшая Брунгильда, вознамерилась войти в иной мир, который они, за неимением лучшего названия, прозвали Бучей. Мне об этом что-то говорили, уж не припомню. Погоди, малышка, еще немного, и ты прочтешь об этом в газетах и, of course, будешь помалкивать, потому как картошечка будет о-очень горяча, понимаешь,
 
   потом, сняв туфли, смотрел то на одну, то на другую, занятый столькими делами одновременно – надо говорить со мной, раздеваться, осматривать номер, словно что-то необычайное, разглядывать свою туфлю и ставить ее на пол, снимать
 
   Разумеется, Андрес, но лучше ты ничего мне не рассказывай, мне вовсе нет надобности это знать
 
   мало-помалу сорочку и брюки, роняя их на ковер, как сухие листья, совершенно забывая о них, засовывать большие пальцы под резинку трусов
 
   Ба, малышка, я и сам мало что знаю, но, кажется, эти ребята, бог знает почему, нам доверяют, Маркос, он такой, Маркос, он невероятно отчаянный, и вот Веррьер, ладно, короче говоря, предупреждаю тебя, что произойдет нечто серьезное, покупай газеты.
   – Ложись, – сказала Франсина, – у тебя гусиная кожа.
   – Конечно, – сказал Андрес, стоя перед Франсиной, медленно стягивая трусы и оставив их на полу с остальной одеждой, – черное пятно – это, вероятно, она и есть, юна гусиной кожи, которая окружает самое главное, некий black-out [123], как раз для Юнга и Пишона Ривьеры. А недурны эти рюмки под «Мартелль», погоди, я поставлю лампу на пол, чтобы мы могли поговорить в приятной полутьме.
   – Поговорить, – сказала Франсина, – да, опять говорить, то есть говорить будешь ты, а я, как всегда, буду тебе стенкой для пелоты, мяч отскочит, ты его подхватишь и пошлешь снова, ты ищешь себя в моем эхе, в моих бесполезных ответах. Как тогда, когда мы занимаемся любовью, есть другая стенка, другие поиски, к которым я не причастна, я это давно знаю, и мне от этого уже не очень больно, я знаю это так же давно, Андрес, как этот отель и этот номер и то, что мы пьяны или утомлены, – все это ложные мосты, ложные разговоры. Выпей, любовь моя, не то простудишься.
   Две подушки, пять звездочек, два одеяла, две рюмки, лампа на полу, приглушенный свет и тишина; Андрес прижался к Франсине, они укрылись до пояса, точь-в-точь этрусский саркофаг, супруги лежат, глядя друг на друга и время от времени улыбаясь, так близко от настоящих могил, там, внизу, чего Франсина никогда не видела, а они словно ждут, ждут за шторами, внизу, под балконом, во тьме. Да, детка, все это станет для тебя нереальным, когда ты проснешься и мы уйдем, наступит другой день, и мадам Франк сообщит тебе о делах магазина, ты купишь себе новую блузку, это будет как бы компенсация, но ты пойми, малышка, пойми, что я унижаю тебя не по злобе, мне тоже придется войти в то, что зовется «завтра», а главное, в то, что зовется пятницей, мне и прежде доводилось делать нечто подобное, считай, что из трусости или садизма, но это не так, верней сказать, это итоговый баланс и инвентаризация, ты как хозяйка магазина должна это понимать, итоговый баланс перед концом света, пойми, после Фрица Ланга что-то должно было произойти, и поэтому нам надо провести эту ночь и выяснить, переживем мы или нет, будет то, что я покажу тебе утром, орлом или решкой, и, если я говорю «решка», верь мне, я знаю, что говорю.
   – Да это и впрямь прощание, – сказала Франсина, – на твой лад, с твоим ритуалом, с лампой на полу, с рюмкой в руке.
   – Не знаю, малютка, как я могу знать это сейчас, черное пятно все еще здесь, я всякий раз подхожу к порогу той комнаты и перестаю видеть и сознавать, я вхожу в черное пятно и выхожу из него изменившимся, однако не знаю почему и для чего.
   – Но как я могу поддержать тебя, Андрес, чем могу помочь, чтобы ты нашел, чтобы ты вспомнил.