Что касается лондонской телеграммы, то, конечно, это Эредиа, который почему-то возвращается из города, где, судя по предыдущим письмам и открыткам, он жил великолепно, и посему мой друг вполне самостоятельно делает вывод, что личинка Бучи, видимо, на грани превращения в мотылька, хотя ожидать большой последовательности от этого веселокрылого существа не приходится, достаточно посмотреть, что творится за этим столом (мысленный чертеж моего друга), но прояснить удается очень мало, разве лишь то, что эксперты ЮНЕСКО называют «групповым напряжением», а именно тот факт, что Люсьен Верней явно нервничает, ведь за этим столом для французов время течет гораздо ощутимей, чем для латиноамериканцев, – к счастью для кого, спрашивает себя мой друг, – а дело в том, что у наших никак не прекратится веселье из-за «ЦЕЛУЮ КОКА», и тогда Люсьен Верней смотрит на Ролана, который смотрит на Монику – краткая пассовка национальной солидарности, – хотя моего друга еще больше веселит мысль, что Моника, которая уже полгода живет с Гомесом и даже помогает ему клеить марки в альбомы, включилась в неспешное панамское течение времени, напрасно разрезанное пополам Фердинаном Лессепсом, каковой не случайно был французом, и Моника тоже не спешит, уж не говоря о том, что никто не сравнится с Патрисио в предложениях выпить еще по чашечке кофе, а это все равно что переводить часы назад. Даже в этом видна их слаборазвитость, бесится Люсьен Верней как раз в тот момент, когда Маркос небрежно роняет первую фразу, которую все выслушивают с совсем другим видом, вот это да, это уже Буча, думает мой друг, теперь игра идет всерьез, приходят телеграммы, ergo [54], каша заваривается круче, решаются логические задачи вроде: Оскар прилетает в четверг в тринадцать часов, надо приготовить партию из Венсенна, Эредиа приземляется сегодня вечером в Ле-Бурже, уберите от меня этого мальчишку, он лягается так, что проткнет мне живот. Это он от любви, объясняет Сусана. Во-первых, муравьи, наверно, уже знают, говорит Маркос, так что atenti al piato [55], с Венсенном не должно быть ни малейшей промашки. Бабочбуча, думает мой друг, стремится вылететь без излишних метаний, и он ощущает нечто похожее на жалость, на смутное щемящее чувство в устье желудка, значит, Буча, это она, теперь муравьи полезут со всех сторон со своими жвалами, со своими долларами; возможно, я в последний раз вижу их всех вместе за столом в кафе, вижу, как они передают Мануэля с рук на руки поверх чашек и блюдец. Мир тесен, говорит ролан, обращаясь к Патрисио, он оторвал кусок «Геральд трибюн» и передал ему, здесь тоже у муравьев будет работенка. Никто не просит Сусану перевести, заметка на английском, а французы, разумеется, люди культурные, тем паче латиноамериканцы, английский – это язык будущего, и, хочешь не хочешь, родители тебя заставляют его учить, надо же, сынок, думать о будущем, о стипендии и прочее.
 
BRAZILIAN LEFTISTS KILL GUARD, KIDNAP BONN AMBASSADOR [56]
 
 
* * *
 
   По временам мой друг совершает ошибку: вместо того, чтобы протоколировать – такую миссию он себе отвел и, по-видимому, неплохо ее выполняет, – он устраивается за столиком в кафе или в гостиной с мате и рюмкой водки и не только протоколирует, но анализирует – о, несчастный! – судит и оценивает – о, противный! – нарушая труднодостижимое равновесие, которое до сих пор он поддерживал в деле компиляции и накопления карточек – кесарю кесарево – и прочих таблиц и перечней, – вот и теперь, когда Гомес уже минут десять протестует против буржуазной музыки, включая экспериментальную, электронную и конкретную, панамаупорно отстаивая искусство с участием масс, пение хором и прочие способы пересадки канарейки в аорту народа. Не то чтобы Гомес был глуп и мечтал о Шостаковиче или Курте Вайле, но трудность той музыки, которую, например, Андрес пытается заставить его слушать, кажется ему доказательством, что капитализм lato sensu [57] и здесь старается, и до последнего издыхания будет стараться автоматически создавать элиту во всех областях, включая эстетику. И именно в этот момент моему другу вздумалось заметить (вместо того, чтобы точно записывать, что сказано Гомесом и остальными, тусующимися в бистро мадам Северин), что некий Терри Рай-пи янки, на первый взгляд, идеальное воплощение всего того, что Гомес клянет с яростными спиралевидными жестами, является автором одного сочинения (и многих других), в коем контакт с публикой («народом» Гомеса) самый быстрый, простой и эффективный, какой только приходил на ум кому-либо, начиная с Перотена или Жиля Беншуа. Grosso modo [58] (о деталях моему другу не хочется расспрашивать Андреса, который сразу же превращается в энциклопедию), идея Райли состоит в том, что кто-то начинает бесконечно повторять две-три ноты на фортепиано, и постепенно, один за другим, вступает каждый, кто способен бренчать на каком-либо инструменте согласно партитуре, доступной даже сурку. Когда исполнителю надоедает играть свои две или три ноты, он переходит к двум-трем следующим, также весьма немудреным, а тут кто-то другой или другие в свою очередь вступают с первым рядом нот; так каждый исполнитель, по своему умению и разумению, проигрывает секвенцию из тридцати или сорока мелодических элементов, но поскольку каждый вступал, когда хотел, и менял тему, когда ему вздумается, то минут через десять после начала музыкального исполнения в него включается масса музыкантов, играющих каждый на свой страх и риск, а минут через сорок или вроде того уже не остается ни одного, все они завершают последний ряд нот и в конце концов умолкают; финал – это всегда самое приятное, ибо совершенно невозможно предвидеть, чем завершится исполнение, проиграет последние ноты скрипка, или барабан, или гитара, а фортепиано упорно долбит свое с педалью вместо коагулянта. Ну и ну, говорит Гомес, но ведь это получится жуткая дребедень, хорошенький винегрет ты мне тут предлагаешь, парень. Да уж, признает мой друг, но во всяком случае ты можешь собрать десятка три парней, объяснить им технику, и они в течение часа разведут такую музыку, что чертям тошно станет, а коли захочешь расширить круг, пригласи всех жителей Боки или Риверы устроить «Терри Райли» в воскресный вечерок, раздай им индейские флейты, всякие нетрудные, дешевые волынки; читать ноты умеют почти все, уж не говоря о том, что имеются цифровая и буквенная системы и прочие упрощения. Это полный идиотизм, говорит Гомес. Возможно, что идиотизм, говорит мой друг, но, с твоей революционной точки зрения, это музыка, которая более всякой другой приближена к народу, раз он может ее исполнять, тут есть и сопричастность, и веселье, и всеобщая раскованность, долой оркестр и публику, теперь они тождественны, и, говорят, на концертах Райли молодежь веселится как сумасшедшая. Но это же не искусство, говорит Гомес. Не знаю, говорит мой друг, во всяком случае, это народ, и, как превосходно сказал Мао, одним словом, увидишь.
 
* * *
 
   Мы проснулись после одиннадцати, почтальон позвонил дважды, продемонстрировав еще раз, что природа подражает искусству, но какому искусству – жалкая открытка, взяв которую, я опять улеглась, так как еще не выспалась. Андрес, воспользовавшись моим отсутствием, стащил мою подушку, теперь он сидел и курил, волосы свисали ему на глаза. «London suinginn biutiful plenti богачек, готовьте мате, quises [59], Чарльз». Это остолоп Эредиа, сказал Андрес, едва уложил чемодан, и уже подавай ему мате, кстати, о мате, неплохо бы нам глотнуть крепенького. Уж мы знаем, на что намекает твое множественное число, сказала я, устраиваясь без подушки и пытаясь найти теплое местечко. Ладно, мате заварю я, но я должен тебе рассказать свой сон, Люд, прежде чем он рассеется, такой странный сон. Юнг слушает и толкует, сказала я, уверенная, что ему снились поезда.
   Нет, то были не поезда, а кинотеатр, и то, что там произошло, надо рассказать побыстрей, почти болезненная потребность закрепить это словами, хотя, как обычно, останется лишь нечто вроде гипсовой маски на чем-то таком живом, антиматерия того, что с головокружительной скоростью удаляется, оставляя лишь клочья и, возможно, вымыслы, мне снилось, Люд, что я пошел в кино с другом, с кем, не знаю, лица его я не видел, посмотреть фильм ужасов Фрица Ланга; кинотеатр – огромный зал, совершенно нелепый, который мне снился уже не раз, я тебе, кажется, о нем рассказывал, там два экрана, расположенных под прямым углом, так что можешь садиться в разных секторах партера и выбирать один из экранов, а секторы пересекаются бог весть как, кресла тоже поставлены то под прямым углом, то еще как-нибудь, в духе Алвара Аалто, и я без конца ищу место, откуда мне будет хорошо видно, но все оказывается или слишком далеко, или что-то заслоняет мне экран, тогда я опять встаю, теряя из виду друга, а кто это был, черт его знает, вспомнить не могу. И вот начинается фильм, сцена в суде, там женщина с лицом дефективной, вроде Эльзы Ланчестер, – вспоминаешь ее? – она что-то выкрикивает, сидя на скамье не то подсудимых, не то свидетелей, а я все сижу как-то боком и пытаюсь найти более удобное кресло, как вдруг ко мне подходит капельдинер, этакий типичный молодой человек с усиками бармена отеля «Хилтон», в белом пиджаке, и предлагает следовать за ним. Я ему говорю, что, мол, хочу посмотреть фильм (знаю, что я упомянул название, там, кажется, было слово «полночь»), тогда капельдинер с жестом досады или нетерпения властно указывает мне на выход: я понимаю, что надо идти за ним. Пока мы идем по залам, одному, другому, третьему, это мне тоже снилось много раз, нечто похожее на частный клуб, капельдинер извиняется за свою суровость. «Я был вынужден так поступить, сеньор, тут один кубинец хочет вас видеть», – и он ведет меня к входу в почти совсем темную комнату.
   – Хальт! – приказал доктор Юнг. – Насчет кубинца это элементарно: вой, сопротивление, все вчерашние разговоры, нечистая совесть, которая угнездилась в нашем доме.
   – Не перебивай меня, Люд, не то все улетучится, сейчас будет то, что трудней всего объяснить, уложить в ячейки проклятого словесного улья. В общем, я как бы знаю, что пропускаю фильм с тайной, который так хотел увидеть, и в то же время и по той же причине я сам включаюсь в эту (или в другую) тайну. Капельдинер остановился и указывает – удивительно, как я все это вижу, Люд, – указывает мне в полутемной комнате на лежащую на диване фигуру; я едва различаю ноги человека, который хочет со мной поговорить. Я вхожу в комнату один и направляюсь к кубинцу. А теперь, погоди, погоди, теперь будет самое невероятное – я совершенно четко знаю, что в этой части не забыл ни одной сцены, но вдруг, когда я приблизился к человеку, который меня ждет, сцена обрывается, а за нею следует момент, когда я уже выхожу из комнаты, после того как поговорил с кубинцем. Понимаешь, такой удивительный киномонтаж. Я совершенно уверен, что говорил с ним, но такой сцены не было, и дело не в том, что я ее забыл, старушка, нет, там была купюра, и в этой купюре что-то произошло, и вышел я с чувством человека, которому поручена какая-то миссия, но, зная это, а главное, чувствуя, я также знаю, что ни малейшего понятия об этой миссии не имею, извини, рассказываю, как могу, у меня, понимаешь ли, нет никакого представления об этой встрече; сцена оборвалась, когда я подходил к дивану, но в то же время я знаю, что должен, не теряя времени, что-то сделать, то есть, возвратясь в кинозал, я одновременно действую и внутри, и вне фильма Фрица Ланга или любого фильма тайны, я одновременно и фильм, и зритель фильма. Заметь, Люд, это здесь прекрасней всего (убийственно для меня, но прекрасно, если рассматривать это как образец сна), я, несомненно, знаю, что мне сказал кубинец, раз мне надо выполнить какое-то задание, и в то же время смотрю на себя самого с любопытством и интересом человека в самый захватывающий момент триллера, так как уже не знаю, что мне говорил кубинец. Я раздвоился, один «я» пришел в кино, другой замешан в типично кинематографическую путаницу. Но о раздвоении я говорю теперь, наяву, во сне же у меня не было никакой двойственности, я был я, такой, как всегда, теперь я четко сознаю, что, вернувшись в зал, чувствовал в едином блоке все то, что теперь разрезаю на куски, чтобы можно было хоть частично тебе объяснить. Мне чудилось, что я смогу узнать, что мне говорил кубинец, лишь благодаря поступку, который я должен совершить, этакая инверсия причинной связи, сама понимаешь, совершенно абсурдная. Есть некий механизм триллера, но я должен в нем действовать и в то же время им насладиться: детективный роман, который я пишу и одновременно живу в нем. И как раз в этот момент меня разбудила треклятая открытка Эредиа, этого чертова бразильца.
   – И тебе тоже разрушили твой Кубла Хан, – сказала Людмила, целуя меня в затылок. – Признаю, что проблема судьбы, стучащейся в дверь, заслуживает глубокого размышления. Но какой странный сон, прямо мороз по коже подирает.
   – Сам не пойму, однако теперь, как подумаю, мне кажется, что звонок почтальона сильно все исказил: вероятно, я тогда вошел в ту размытую стадию почти всех снов, когда они утрачивают свою божественную гармоничность; заметь, что я не ощущал никакого фатального разрыва, -. тяготило меня лишь то, что я согласился играть роль человека, у которого была важная встреча и который должен соответственно действовать, и в то же время я продолжаю быть неким типом, который, глядя на экран, так сказать, с самим собою, следит за таинственным действием, разгадка которого будет в финале. Итак, Эредиа возвращается, че, уверен, что и он там, в Лондоне, занимался подделкой спичечных коробков или чем-то вроде этого, хотя в открытке он говорит только о женщинах. А как насчет глотка мате, Людлюд? Ты что, еще дуешься на меня, моя полечка?
   – Нет, мой каркающий ворон, но не будем об этом говорить, я должна учить новую роль, а скоро уже полдень, не помню, говорила ли я тебе, что я чахоточная больная, которая живет в нескольких верстах от Москвы, кашляя и ожидая некоего Корученко, который так и не появляется, мне всегда достаются такие роли, зато теперь я могу спокойно простужаться и если чуточку поднажму, то могу еще и прибавку получить за мучительные приступы кашля. Не смотри на меня так, я и правда не хочу разговаривать, нам так хорошо, ноги у тебя тепленькие, и постель наша, как надушенное иглу.
   – Я тебя крепко люблю, полечка, и это единственное, чего ты не желаешь понять, что я тебя крепко люблю, но все же. Ладно, пусть так, в другой день. Если будет другой день, полечка.
   Она не ответила, устремив глаза на розовое пятнышко на простыне, но, конечно, мысленно она мне отвечала, здесь купюр в сцене не было, упоминать Франсину бессмысленно, да и ни к чему, само молчание было вспышкой ясности – другого дня не будет, странным образом и этот день, и многие другие были последним днем, хотя мы будем и дальше просыпаться вместе, и резвиться, и целоваться – ритуальное повторение, останавливающее время, первый поцелуй в голову, рука на плече, бесполезное щадящее перемирие.
 
* * *
 
   ЦЕЛУЮ КОКА, хотя, разумеется, подписавшая не звалась Кока, равно как Оскара никогда почти не звали Оскар, потому что это было его третье имя, но, не считая этих деталей, телеграмма была полна смысла для посвященных, как сумел иронически определить мой друг, и внезапно, между двумя подскоками Мануэля в кафе на площади. Буча становилась почти осязаемой, целую Кока и banana do Brazil, разъехавшиеся во все концы наши ребята, чтобы подготовить торжественную встречу. Об этом толковали в другом кафе мой друг и Лонштейн, ибо Лонштейн был больше в курсе дел Бучи, чем можно бы предположить, вспомнив о его склонности к иконоборчеству и порой откровенной реакционности. Таким образом и переводя на добрый аргентинский то, что раввинчик называл тайнопереливанием и космозадним околописанием, мой друг сумел установить параметры ЦЕЛУЮ КОКА – то давнее знакомство, начавшееся в пансионе доньи Ракели в Сантос-Пересе, провинция Энтре-Риос, с помощью портеньи Коки (имя коей было Гладис) и с предбучей в виде королевских броненосцев и бирюзового пингвина.
   – Экзотика открывает все двери, – объяснял раввинчик. – К примеру, ты преподносишь президенту Танзании эдельвейс, и через двадцать четыре часа он тебя принимает, че, так что идея с бирюзовым пингвином кажется мне вполне хитроумной. Прибавь к этому другие силы, о которых иные люди понятия не имеют, кроме Маркоса, да и тот не очень, раз сам Оскар, – думаешь, он-то понимает, что делает, и, однако, как видишь, он вдруг посылает Маркосу газетную вырезку чисто живописного вида, и тут нужно быть мною, чтобы уразуметь скрытности, между аргентинские перенаречия. Ты, наверно, уже понял, что я имею в виду интернат для несовершеннолетних в этом нелепом городе Ла-Плате.
   Мой друг еще совершенно ничего не понял, но он уже привык поддакивать, чтобы раввинчик продолжал без помех свои каббалистические экзерсисы.
   – Все дело в полнолунии, – объяснил Лонштейн, – и мой гриб растет, и несовершеннолетние девчонки удирают из интерната, – поди объясни людям вроде Гомеса или Ролана, что это тоже некая Буча, они плюнут тебе в лицо; потому-то я боюсь завтрашнего дня, че, когда нас уже здесь не будет, когда они останутся одни. Пока еще контакт есть, с ними еще можно разговаривать, но беда в том, что в один прекрасный день именно эти люди тебя же обругают. Сам Маркое, вот увидишь. В итоге.
   – Объясни мне по крайней мере, что это за бирюзовый пингвин.
   – Так я и думал, – сердито сказал раввинчик, – никто меня не спросит про гриб, который здесь рядом, в десяти кварталах, и, напротив, все восхиторгаются и безумахают из-за какого-то пошлого пингвина. По-моему, пингвины – преотвратные твари, ты лучше спроси о них у Патрисио, он тебе объяснит, что делал Оскар во время стачек в Росарио и в кордовском деле.
 
HOROSKOPT AVAIT PREDIT [60]
 
 
   Мысль была хороша, ибо Патрисио любил рассказывать с подробностями, и хотя роль Оскара в упомянутых акциях представала довольно неясной, это имело значение скорее, для полиции и для службы безопасности, но не для Маркоса или Эредиа. Задача состояла в том, чтобы продолжать действовать, не идя на самосожжение, но, когда стало ясно, что любая деятельность Оскара в Буэнос-Айресе вызовет выброс пара из кипящей скороварки, некое влиятельное лицо устроило ему все, что было нужно, дабы он быстро превратился в стипендиата знаменитого Аргентинского общества защиты животных и отправился в Энтре-Риос под предлогом исследований мочеточников совы и других подобных почтенных тем. Там он устроился со своими книгами и пинцетами в пансионе доньи Ракели, устрашая ораву хозяйкиных дочек банками, где в формалине плавали всякие насекомые, да рассказами о вампирах и оборотнях, которые он приберегал для вечеров во шоре при лунном свете. В это время Гладис работала стюардессой в «Аэролинеас» и не могла просто так приезжать и Сантос-Перес, чтобы немного растормошить Оскара, он чодил унылый и не имел другого утешения, кроме Моньи, третьей дочурки доньи Ракели, милой крошки, которая сперва не хотела входить в комнату Оскара из-за сов в формалине, но уже помогала ему перекладывать их из банки и банку и рассматривать их поджелудочные железы и хромосомы этих бедных ангелочков. Вечера рассказов про оборотней были теплые, пахнущие жасмином во двориках пансиона, девочки с кухней и шитьем управлялись рано, телевизор работал только для старичков и кота Порото, постояльцы пансиона обнаруживали прелесть некоторых кресел, затаившихся среди цветочных горшков и колонн, девочки вдруг исчезали из виду, и часов в пол-одиннадца-того донья Ракель, в последний раз махнув посудным полотенцем по подносу, направлялась к калитке, пройдя по бесчисленным прихожим и дворикам, этой провинциальной шахматной доске с квадратами света и тени; из зарослей жимолости и герани до ее слуха доносилось приглушенное бормотанье, и в конце концов она укладывалась в постель, переполненная событиями дня, не преминув сказать – как однажды явственно услышали скрытые кустом жасмина Оскар и Монья: «Вот сукины дети, куда ни кинь, всюду парочки». Однако донья Ракель уже была не в силах бороться с ликантропией и менадизмом под влиянием полнолуния, в конце концов, какой смысл, если все равно они повыходят замуж за приезжих и банковских клерков, которые ценили воскресные пучеро и прохладные, недорогие комнаты пансиона.
   Но полная луна светила не только во дворы Сантос-Переса; в эти дни Оскар послал Маркросу газетную вырезку взамен другого астрологического текста, который Маркое прислал ему вместе с кучей вопросов насчет возможности применения способностей старика Коллинса, и с этого момента Лонштейн смешивал все эти факты в некий метабучный салат, который моему другу приходилось разбирать на элементы, откладывая в одну сторону астрологическую заметку «Гороскоп» и вырезку, посланную Оскаром, и в другую – проблему старика Коллинса и фальшивых долларов. В первой части размещались уже изложенные сведения о пансионе доньи Ракели и заметка, посланная Оскаром Маркосу, которая пришла вместе со сведениями о старике Коллинсе и первой рабочей гипотезой о королевских броненосцах и бирюзовом пингвине, из чего наиболее интересной для моего друга и для раввинчика была заметка о полнолунии в городе
 
Ла-Плата: БУНТ В ЖЕНСКОМ ИНТЕРНАТЕ ДЛЯ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИХ
Усиленные поиски 16 сбежавших девочек
 
   Полиция ведет усиленные поиски шестнадцати несовершеннолетних девочек, сбежавших во время бунта в интернате имени Рикардо Гутьерреса. В бунте участвовало около двухсот девочек, содержащихся в заведении на улице 120, между улицами 39 и 40.
 
   – «Внезапное выключение света, – прочитала Сусана, переводя на французский для Моники и Ролана, – стало причиной ожесточенной баталии между персоналом интерната и девочками, которые в эти дни проявляли крайнюю нервозность». Оскар упоминает полнолуние, но сейчас вы увидите официальное объяснение и, кстати, оцените стиль хроникера. «Отсутствие света стало причиной хаотического зрелища – прежде всего группа девочек ринулась врассыпную по направлению к кухне, чтобы потом взломать дверь и выбежать на улицу. В то же время другие девочки пробили дыру в проволочной решетке кухонного окна и вылезли через него на пустырь, прилегающий к 41-й улице. Быстрое вмешательство полиции (воображаю быстроту этих поганцев, когда они почуяли некие приятные возможности) „воспрепятствовало повальному бегству и ценою больших усилий восстановило порядок"».