Страница:
Откликаясь на эти настроения эмиграции, журнал "Новая русская книга" писал: "Дума и тоска по "новой" России - у всех нас непрестанна. Или России не будет, или она пойдет новыми путями. Это стало почти всем ясно. Старая Россия рухнула не от напора новой молодой жизни, а от банкротства старого строя, от изгнивших основ и связей его; поэтому и революция наша не была здоровым и естественным переворотом растущего общества. Со дна, из самой глубины народной, поднялись грязь, муть и нечисть: в зверстве, во лжи, в нелепице и в невежестве свершилась наша печальная революция. Она не указала народу новых путей, как не искала этих путей и в старой России. Спасенья нет ни здесь, ни там. Какие-то иные дороги должны быть найдены для нашей политической, общественной, экономической, религиозной и художественной жизни.
Мы жаждем обновления жизни. Отрекаемся от старого мира и взываем к жизни юной, здоровой и чистой. Выражением этой жизни должно быть новое искусство..." 6.
Нэп всколыхнул не только советскую Россию, но и эмиграцию; она увидела в нем начало и тех не построенных еще мостов, по которым надеялась вернуться на родину.
В этом контексте в сожжении Е. Г. Лундбергом брошюры Л. Шестова "Что такое русский большевизм" можно углядеть стремление стряхнуть с себя чары духовного отвержения коммунизма. Это было экстравагантной формой "отречения" от мира эмигрантских догм.
В эмиграции каждый по-своему искал ту тропу, которая могла бы привести его в перспективе на родину. И если иногда эти поиски приводили к необъяснимым поступкам, это еще раз свидетельствует о трагическом, эмоционально гипертрофированном восприятии бытия, столь характерном для русской эмиграции.
Я уже упоминал о том, что эмиграции, жившей в узком мирке групповых интересов и конфликтов, свойственно было раздувать до неимоверных размеров всякий скандал, особенно если он был связан с Россией. И в этом отношении всплеск страстей вокруг имени Лундберга был весьма типичным.
В течение нескольких месяцев эмигрантская пресса смаковала "скандальное аутодафе", печатая подчас самые невероятные сведения. Вот, к примеру, одна из телеграмм от собственного корреспондента берлинской газеты "Руль" в Ревеле: "Здесь получены сведения из Москвы, что сожжение г. Лундбергом книги Шестова заставило советскую власть обратить особое внимание на деятельность его. Берлинскому представительству предложено поставить г. Лундберга во главе наблюдения за поведением писателей и ученых, приезжающих из России и вообще находящихся за границей" 7.
Возмущенный обвинением фактически в сотрудничестве с ОГПУ, Евгений Лундберг вынужден был дать через другую эмигрантскую газету - "Новый мир" опровержение и даже хлопотать об устройстве "третейского суда". Отголоски этого запутанного дела долетели и до России, и петроградские "Литературные записки" поместили в июне 1922 года следующую короткую заметку свидетельство того, что Е. Лундберг пытался привлечь в качестве защитников советскую литературную общественность: "Редакцией "Литературных записок" получена от Евг. Лундберга копия переписки между проф. А. С. Ященко и редактором газеты "Руль" И. В. Гессеном по вопросу о привлечении Евг. Лундбергом И. Гессена к суду чести за помещение в газете "Руль" ряда заметок, порочащих имя Евг. Лундберга. Эта переписка по поводу не состоявшегося в конце концов суда чести была воспроизведена в берлинской газете "Накануне", имеющей значительное распространение в России" 8.
Вопрос о суде отпал сам по себе в связи с тем, что Е. Г. Лундберг неожиданно выехал в Россию. Поспешность его отъезда вызвала в эмигрантских кругах Берлина новые толки, догадки и подозрения.
Газетная эта перебранка, впрочем, вскоре была забыта, ибо ее заслонило событие, всколыхнувшее всю русскую эмиграцию. В Берлин прибыла большая группа философов, ученых и профессоров Московского и Петроградского университетов, высланных в августе 1922 года из России.
История их высылки из большевистской России мало исследована не только у нас, но и за границей. Эмигрантская мемуаристика дает об их отъезде и прибытии в Берлин лишь самые скупые сведения. Сами изгнанники по причинам малообъяснимым (вероятнее всего, нравственного свойства), по сути дела, не оставили подробных свидетельств ни о своем изгнании, ни о перипетиях переезда в эмиграцию. И этим они резко отличались от многих других деятелей русской эмиграции, оставивших детальные воспоминания о своем исходе. Дело тут, видимо, в масштабе человека. Чем крупнее, значительнее личность, тем меньше она придает значения эпизодам собственной биографии, тем больше отдается общественному. В отличие от большинства эмигрантов, годами искавших свое маленькое место, переехавшие на Запад ученые сразу же включились в интеллектуальную жизнь. В культурном наследии эмиграции их труды занимают одно из самых заметных мест. Характерно и то, что, в отличие от писателей, известность которых фактически не выходила за круг эмиграции, работы русских философов получили в Западной Европе широкое распространение. Их знали не только в русских кварталах Берлина или Парижа - они сделались величинами мирового масштаба, а русская философская мысль благодаря их трудам стала частью философской культуры человечества.
Но летом 1922 года, когда "кандидаты" на изгнание только готовились к высылке, они еще не могли предвидеть, как примет их Европа. Большинство из высланных не хотели покидать Россию, уезжали подневольно, под угрозой расстрела и на будущее свое смотрели как на тяжкое испытание, как на расплату за несогласие мыслить, как все...
Решение о высылке было неожиданным и продиктовано не совсем ясным зигзагом большевистской идеологической политики. Оно было тем более неожиданным, что условия нэпа позволяли надеяться на более активное сотрудничество советской власти с интеллигенцией. Казалось бы, для мирного сожительства создались более благоприятные условия. Активная оппозиция в лице меньшевиков и эсеров была окончательно разгромлена. Суд над лидерами социалистов-революционеров в июне-июле 1922 года и высылка лидеров эсеров и меньшевиков за границу ликвидировали оппозицию. С точки зрения политической целесообразности высылка группы интеллигентов представляется необъяснимой. За высылаемыми профессорами и философами не стояло никакой политической партии. Не были они и лидерами какого-либо движения. Они не были связаны ни с профсоюзными, ни с партийными, ни с молодежными организациями. В их деятельности не было никакой схемы, никакой стратегии. Лекции, беседы, диспуты на фоне удивительно активной культурной жизни той поры представлялись разрозненными, частными явлениями. Не существовало и сколько-нибудь ощутимого массового движения вокруг философов. Лекции их в Московском университете, проходившие, как правило, в Большой богословской (ныне Коммунистическая) аудитории, привлекали лишь несколько сотен студентов и "зрителей" из горожан. Отсутствие суда над изгоняемыми свидетельствовало о том, что за ними не было никакого состава преступления, который можно было бы вменить им в открытом процессе. Высылались без суда, в административном порядке, решением ГПУ.
Представляет интерес разъяснение, которое Лев Троцкий дал 30 августа 1922 г. американской журналистке Луизе Брайант: "Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов. В случае новых военных осложнений - а они, несмотря на наше миролюбие, не исключены - все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага. И мы вынуждены будем расстреливать их по законам войны. Вот почему мы предпочли сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно" 9.
В этом заявлении Троцкого имеются по крайней мере две передержки. Трудно себе представить, что советская Россия, вышедшая победительницей из гражданской войны, республика, которую не смогли сломить ни армии Врангеля, Деникина, Колчака, ни вмешательство Антанты, серьезно могла видеть в нескольких десятках интеллигентов "потенциальное оружие" в руках возможных интервентов. Да и сама интервенция в этот период, когда на Западе начинался процесс признания советской России, могла представляться реальностью разве что воспаленному воображению озлобленного эмигранта. Нужно немалое воображение и для того, чтобы представить группу русских философов-идеалистов в виде "политических агентов врага". Едва ли стоит сомневаться в том, что разъяснение Троцкого было предназначено скорее для внутреннего пользования. Это была попытка объяснить неординарный шаг правительства населению страны. Этим же, очевидно, продиктовано и стремление преуменьшить значение высылки, снизить ее уровень. Помещая 31 августа 1922 г. сообщение о высылке "наиболее активных контрреволюционных элементов из среды профессоров, врачей, агрономов, литераторов", газета "Правда" особо подчеркнула, что "среди высылаемых почти нет крупных имен".
Кто же был выслан? Среди изгнанных - ректор Московского университета профессор Новиков (зоолог); ректор Петроградского университета профессор Карсавин (философ); группа математиков во главе с деканом математического факультета МГУ профессором Стратоновым; экономисты - профессора Зворыкин, Бруцкус, Лодыженский, Прокопович; известные в стране кооператоры - Изюмов, Кудрявцев, Булатов; историки - Кизеветтер, Флоровский, Мякотин, Боголепов; социолог Питирим Сорокин; известные философы идеалистического направления Бердяев, Франк, Вышеславцев, Ильин, Трубецкой, С. Булгаков.
В эмигрантской среде высылка вызвала двойную реакцию. С одной стороны восторг, ибо эмиграция подкреплялась авторитетом ряда ученых с мировым именем; кроме того, эта мера подтверждала тезис об иррационализме большевиков, способствовала дискредитации советской власти. С другой стороны - крайнее удивление, ибо изгнание большой группы ученых никак не согласовывалось с политикой нэпа и контрастировало с ощутимыми послаблениями в контроле над идеологической жизнью страны в сравнении с периодом "военного коммунизма". Достаточно сказать, что в 1922 году в стране действовало свыше 140 частных издательств. Причем их деятельность протекала вполне легально на основании соответствующего декрета от 12 декабря 1921 г.
Острое любопытство вызывал вопрос о том, какие силы стояли за высылкой. Часть высланных считала, что инициатором их изгнания являлся Лев Троцкий. Об этом писали в своих воспоминаниях и Михаил Осоргин, и Федор Степун. Такого же мнения придерживался и находившийся среди высланных известный публицист Ю. Айхенвальд.
Высылку группы русских интеллигентов следует рассматривать и в контексте острейшей идейной борьбы вокруг нэпа - борьбы, в которой В. И. Ленину нередко приходилось вести бой со сторонниками жесткой линии на продолжение политики методами "военного коммунизма".
Вина высылаемых была, естественно, не в том, что они представляли угрозу для советской власти, а в том, что они открыто заявляли о своем неприятии нравственных принципов коммунизма. Острие удара, таким образом, было направлено не столько против конкретных личностей, сколько против самого права на независимое мышление, на несогласие с навязываемой стране идеологией.
Эмиграция по понятным мотивам стремилась преувеличить ущерб, нанесенный этой мерой русской науке и культуре. Разумеется, ущерб нанесен был. Реальные его масштабы оценить, вероятно, невозможно. Смысл высылки состоял не столько в наказании несогласных, сколько в том, чтобы "предостеречь", а точнее сказать, запугать интеллигенцию. Статья в "Правде", появившаяся 31 августа 1922 г. и посвященная высылке, так и называлась: "Первое предостережение". Цели удалось достичь: интеллигенция была обречена на молчание, а затем, когда борьба за ленинское наследие закончилась победой Сталина, - и на постепенное вытеснение из общественной жизни страны. Высылка из России группы ученых явилась как бы рубежом между двумя политиками в отношении интеллигенции: стремлением Ленина собрать силы левой русской интеллигенции вокруг идеалов большевистской революции и политикой Сталина на отталкивание интеллигенции.
* * *
Интересны некоторые обстоятельства отъезда группы интеллигенции из России. Отношение к высылаемым было достаточно терпимым и резко контрастирует с жестким подавлением "инакомыслия" в более поздние времена. Любопытные воспоминания об этом оставил Н. А. Бердяев в одной из своих книг, написанных в эмиграции, - "Самопознание. Опыт философской автобиографии".
Приводимый отрывок интересен тем, что он не является интерпретацией обстоятельств высылки, которые во множестве появились в 1922 году в эмигрантской прессе, а представляет собой свидетельство участника, человека, к тому же не склонного приукрашивать собственную роль или рядиться в тогу страдальца. Характерно, в частности, признание, что высылаемые уезжали хотя и не добровольно, но и не без видимого облегчения и даже хлопотали "об ускорении высылки".
"Не могу сказать, - вспоминает Н. Бердяев, - чтобы я подвергался особенным гонениям со стороны советской власти. Но я все-таки был арестован, сидел в Чека и Гепеу, хотя и недолго... Первый раз я был арестован в 20 г., в связи с делом так называемого "Тактического центра", к которому никакого прямого отношения я не имел. Но было арестовано много моих хороших знакомых. В результате был большой процесс, но я к нему привлечен не был. Однажды, когда я сидел во внутренней тюрьме Чека, в двенадцатом часу ночи меня пригласили на допрос. Меня вели через бесконечное число мрачных коридоров и лестниц. Наконец мы попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещенный, со шкурой белого медведя на полу. С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме, с красной звездой. Это был блондин с жидкой заостренной бородкой, с серыми мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовалась благовоспитанность и вежливость. Он попросил меня сесть и сказал: "Меня зовут Дзержинский". Это имя человека, создавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный характер; приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом (я встречал его в Петербурге, он был тогда писателем, неудавшимся романистом). Очень выраженной чертой моего характера является то, что в катастрофические и опасные минуты жизни я никогда не чувствую подавленности, не испытываю ни малейшего испуга, наоборот, испытываю подъем и склонен переходить в наступление. Тут, вероятно, сказывается моя военная кровь. Я решил на допросе не столько защищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: "Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя прямо высказать то, что я думаю". Дзержинский мне ответил: "Мы этого и ждем от вас". Тогда я решил говорить ранее, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочел целую лекцию. То, что я говорил, носило идеологический характер. Я старался объяснить, по каким религиозным, философским, моральным основаниям я являюсь противником коммунизма, вместе с тем я настаивал на том, что я человек не политический. Дзержинский слушал меня очень внимательно и лишь изредка вставлял свои замечания. Так, например, он сказал: "Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни и, наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни". После моей длинной речи, которая, как мне впоследствии сказали, понравилась Дзержинскому своей прямотой, он все-таки задал мне несколько вопросов, связанных с людьми. Я твердо решил ничего не говорить о людях. Я имел уже опыт допросов в старом режиме...
По окончании допроса Дзержинский сказал мне: "Я вас сейчас освобожу, но вам нельзя будет уезжать из Москвы без разрешения". Потом он обратился к Менжинскому: "Сейчас поздно, а у нас процветает бандитизм, нельзя ли отвезти т. Бердяева домой на автомобиле?" Автомобиля не нашлось, но меня отвез с моими вещами солдат на мотоциклетке...
Дзержинский произвел на меня впечатление человека вполне убежденного и искреннего. Думаю, что он не был плохим человеком и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик..." 10.
Летом 1922 года Бердяева арестовывают повторно. Его продержали в тюрьме около недели, после чего следователь заявил ему, что он высылается из советской России за границу. Философа, как, впрочем, и других высылаемых, предупредили, что в случае несанкционированного возвращения они могут быть расстреляны.
"Высылалась за границу целая группа писателей, ученых, общественных деятелей, которых признали безнадежными в смысле обращения в коммунистическую веру, - вспоминает Н. А. Бердяев. - Это была странная мера, которая потом уже не повторялась. Я был выслан из своей родины не по политическим, а по идеологическим причинам. Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать, у меня было отталкивание от эмиграции, с которой я не хотел слиться. Но вместе с тем было чувство, что я попаду в более свободный мир и смогу дышать более свободным воздухом... В отъезде было для меня много мучительного, приходилось расставаться со многими и многими, и впереди была неизвестность. Но мне предстоял еще длинный и интересный путь на Западе и очень творческая для меня эпоха. В моей высылке я почувствовал что-то провиденциальное. То было свершение моей судьбы" 11.
Путь русских писателей, ученых, высланных в 1922 году из советской России, не был усыпан розами, хотя они и не претерпели тех бедствий и лишений, той драмы полунищенского существования, которую испытали на себе десятки тысяч эмигрантов, не имевших громких имен. Их драма была в другом. Россия конца XIX - начала XX века была одним из крупнейших центров мировой культуры и мысли. Престиж русской культуры был необыкновенно высок отчасти благодаря всемирному признанию русской литературы. Большинство выехавших из России в той или иной степени были духовными детьми и преемниками Толстого, Достоевского, Гоголя, Чехова, Короленко. Русские университеты являлись мощными генераторами идей, и профессора Московского и Петербургского университетов были хорошо известны в Западной Европе. Оказавшись за границей, они смогли найти применение своим знаниям. Большинство профессоров продолжили преподавательскую работу либо в учебных заведениях славянских стран, где влияние русской культуры было особенно сильно, либо в созданных в эмиграции многочисленных "университетах" и школах. Многие были приглашены преподавать в известные европейские университеты.
Для "изгнанников идеи" вопрос, таким образом, стоял не о куске хлеба, не о заработке, хотя материальный статус профессуры в дореволюционной России был очень высок и, оказавшись за границей, русские профессора жили весьма и весьма скромно. Но не это тяготило высланных, тем более что за годы с начала революции они прошли самую суровую школу лишений и многие ученые погибли, не вынеся испытаний голодом и холодом.
Один из исследователей истории Академии наук И. Вознесенский 12, выделяя три трагических периода в жизни академии - 1918-1923, 1929-1931 и 1936-1938 годы, - отмечает, что особенность первого периода состояла в том, что ученые умирали от голода. Автор ссылается на некрологи, публиковавшиеся в то время в "Известиях Российской Академии наук". Так, сообщая о смерти историка А. С. Лаппо-Данилевского в феврале 1919 года, "Известия" отмечают, что "с конца мая 1918 года это уже седьмая жертва, вырванная смертью из среды действительных членов Академии" *. Умерли основатель гидро- и аэродинамики В. А. Жуковский, известный востоковед Б. А. Тураев, крупнейший математик А. М. Ляпунов, известнейший языковед А. А. Шахматов и многие другие. В. И. Ленину приходилось лично хлопотать о том, чтобы спасти и создать условия для работы единственному русскому лауреату Нобелевской премии тех лет академику И. П. Павлову.
Лишения для русских ученых, отнесенных после революции к третьей категории довольствия, были, таким образом, делом привычным. И условия быта на Западе в сравнении с российскими были неизмеримо привлекательнее. Тем не менее большинство уехавших остро переживали расставание с отечеством. Причина была не только в естественном чувстве тоски по родине. Это была тоска по масштабу интеллектуальной жизни России, по сравнению с которой Западная Европа той поры вполне могла показаться провинцией. В этом отношении интересно письмо профессора-правоведа Н. Н. Алексеева, оказавшегося после эвакуации из Крыма в Константинополе, а затем в Праге. Он преподавал государственное право в Московском университете и в Московском коммерческом институте. В эмиграции он читал лекции в основанном П. И. Новгородцевым ** Русском юридическом факультете в Праге.
* В то время в Академии наук насчитывалось немногим более 40 академиков.
** Новгородцев П. И. (1866-1924) - выдающийся русский ученый-юрист.
В ноябре 1921 года, спрашивая о возможности перебраться в Берлин, Алексеев пишет своему знакомому: "...Не могу сказать, чтобы первые чешские впечатления были вполне отрадны. Я не говорю уже о том, что все здешнее предприятие не представляется сколько-нибудь прочным, - с этим можно было бы мириться, теперь все в мире непрочно. Меня пугает чрезвычайная скука и скудость здешней жизни, ее невероятная провинциальность и патриархальность..." 13.
* * *
Высланные из России философы встретили в эмиграции весьма противоречивый прием. Демократическая, левая часть эмиграции приняла их с распростертыми объятиями, как своих, надеясь, что их приезд будет способствовать общему развитию культурной жизни русского зарубежья. Правая, контрреволюционная часть эмиграции ничего, кроме враждебности, к гонимым философам не испытывала. Они не нужны были правым в дореволюционной России, не было в них нужды и в эмиграции. Тем более что фактически сразу же стало ясно, что философы крайне отрицательно относятся ко всякого рода попыткам "поправить" Россию и "наказать" большевиков посредством интервенции или какой-либо другой формы вооруженного вмешательства.
Правда, была предпринята одна-единственная попытка помирить русских философов с белым движением эмиграции. Произошло это в Берлине на квартире у Бердяева. "Депутацию" эмигрантов, пришедших выяснить отношения, возглавлял Петр Струве. Встреча закончилась скандалом и полным разрывом Н. Бердяева с П. Струве, с которым у него было давнее знакомство.
"Я был в ярости, - вспоминает Н. А. Бердяев, - и так кричал, что хозяйка квартиры заявила, что вызовет полицию. Я относился совершенно отрицательно к свержению большевизма путем интервенции. В белое движение я не верил и не имел к нему симпатии. Это движение представлялось мне безвозвратно ушедшим в прошлое, лишенным всякого значения и даже вредным. Я уповал лишь на внутреннее преодоление большевизма" 14.
Столкновение с эмиграцией довольно быстро убедило русских философов, что правое крыло зарубежья не терпит свободы и если и ненавидит большевиков, то вовсе не за то, что те ограничили в России личные права.
Бердяева отталкивала и маниакальная склонность правой части эмиграции видеть в каждом, кто не согласен с их мнением, чуть ли не агента большевиков. Право-эмигрантские газеты, кстати, не постеснялись на своих страницах писать даже о том, что высланные ученые подосланы большевиками для разложения эмиграции. Вскоре после приезда в Берлин Н. А. Бердяев начал проповедовать мысль о том, что западным правительствам следует формально признать советскую власть, прекратить политический карантин России. Включение большевистской России в мировую жизнь и мировую политику, считал он, будет содействовать смягчению "дурных сторон большевизма". Такого рода заявления мыслителя вызвали злобные нападки со стороны правой прессы. Впрочем, этими заявлениями шокированы были и представители левой эмиграции.
Таким образом, группа вновь прибывших в Германию оказалась в довольно изолированном положении. Они жили как бы в стороне от основной массы эмигрантов. С большим интересом и благожелательностью отнеслись к приехавшим германское правительство и немецкая общественность. Благожелательность властей помогла группе высланных профессоров основать в Берлине вначале Русский научный институт, где читались лекции по истории русской мысли, а затем и Русскую религиозно-философскую академию, которой суждено было сыграть заметную роль в интеллектуальной и нравственной жизни русской эмиграции. Позднее она была переведена в Париж.
Русская религиозно-философская академия, созданная по инициативе Н. А. Бердяева, стала как бы преемницей российской Вольной академии духовной культуры и религиозно-философских обществ, которые были весьма активны в Москве и Петрограде в 1921-1922 годах. Правда, вскоре после высылки русских философов они захирели и прекратили свое существование.
Разумеется, название "академия" для условий эмиграции было чересчур помпезным, но приехавшим из России профессорам хотелось этим именем обозначить преемственность своей духовной работы, и название в конце концов привилось. По сути дела, это были курсы лекций, без какой-либо жесткой организационной структуры и программ. Материальную помощь академии оказывал Христианский союз молодых людей (ИМКА).
Мы жаждем обновления жизни. Отрекаемся от старого мира и взываем к жизни юной, здоровой и чистой. Выражением этой жизни должно быть новое искусство..." 6.
Нэп всколыхнул не только советскую Россию, но и эмиграцию; она увидела в нем начало и тех не построенных еще мостов, по которым надеялась вернуться на родину.
В этом контексте в сожжении Е. Г. Лундбергом брошюры Л. Шестова "Что такое русский большевизм" можно углядеть стремление стряхнуть с себя чары духовного отвержения коммунизма. Это было экстравагантной формой "отречения" от мира эмигрантских догм.
В эмиграции каждый по-своему искал ту тропу, которая могла бы привести его в перспективе на родину. И если иногда эти поиски приводили к необъяснимым поступкам, это еще раз свидетельствует о трагическом, эмоционально гипертрофированном восприятии бытия, столь характерном для русской эмиграции.
Я уже упоминал о том, что эмиграции, жившей в узком мирке групповых интересов и конфликтов, свойственно было раздувать до неимоверных размеров всякий скандал, особенно если он был связан с Россией. И в этом отношении всплеск страстей вокруг имени Лундберга был весьма типичным.
В течение нескольких месяцев эмигрантская пресса смаковала "скандальное аутодафе", печатая подчас самые невероятные сведения. Вот, к примеру, одна из телеграмм от собственного корреспондента берлинской газеты "Руль" в Ревеле: "Здесь получены сведения из Москвы, что сожжение г. Лундбергом книги Шестова заставило советскую власть обратить особое внимание на деятельность его. Берлинскому представительству предложено поставить г. Лундберга во главе наблюдения за поведением писателей и ученых, приезжающих из России и вообще находящихся за границей" 7.
Возмущенный обвинением фактически в сотрудничестве с ОГПУ, Евгений Лундберг вынужден был дать через другую эмигрантскую газету - "Новый мир" опровержение и даже хлопотать об устройстве "третейского суда". Отголоски этого запутанного дела долетели и до России, и петроградские "Литературные записки" поместили в июне 1922 года следующую короткую заметку свидетельство того, что Е. Лундберг пытался привлечь в качестве защитников советскую литературную общественность: "Редакцией "Литературных записок" получена от Евг. Лундберга копия переписки между проф. А. С. Ященко и редактором газеты "Руль" И. В. Гессеном по вопросу о привлечении Евг. Лундбергом И. Гессена к суду чести за помещение в газете "Руль" ряда заметок, порочащих имя Евг. Лундберга. Эта переписка по поводу не состоявшегося в конце концов суда чести была воспроизведена в берлинской газете "Накануне", имеющей значительное распространение в России" 8.
Вопрос о суде отпал сам по себе в связи с тем, что Е. Г. Лундберг неожиданно выехал в Россию. Поспешность его отъезда вызвала в эмигрантских кругах Берлина новые толки, догадки и подозрения.
Газетная эта перебранка, впрочем, вскоре была забыта, ибо ее заслонило событие, всколыхнувшее всю русскую эмиграцию. В Берлин прибыла большая группа философов, ученых и профессоров Московского и Петроградского университетов, высланных в августе 1922 года из России.
История их высылки из большевистской России мало исследована не только у нас, но и за границей. Эмигрантская мемуаристика дает об их отъезде и прибытии в Берлин лишь самые скупые сведения. Сами изгнанники по причинам малообъяснимым (вероятнее всего, нравственного свойства), по сути дела, не оставили подробных свидетельств ни о своем изгнании, ни о перипетиях переезда в эмиграцию. И этим они резко отличались от многих других деятелей русской эмиграции, оставивших детальные воспоминания о своем исходе. Дело тут, видимо, в масштабе человека. Чем крупнее, значительнее личность, тем меньше она придает значения эпизодам собственной биографии, тем больше отдается общественному. В отличие от большинства эмигрантов, годами искавших свое маленькое место, переехавшие на Запад ученые сразу же включились в интеллектуальную жизнь. В культурном наследии эмиграции их труды занимают одно из самых заметных мест. Характерно и то, что, в отличие от писателей, известность которых фактически не выходила за круг эмиграции, работы русских философов получили в Западной Европе широкое распространение. Их знали не только в русских кварталах Берлина или Парижа - они сделались величинами мирового масштаба, а русская философская мысль благодаря их трудам стала частью философской культуры человечества.
Но летом 1922 года, когда "кандидаты" на изгнание только готовились к высылке, они еще не могли предвидеть, как примет их Европа. Большинство из высланных не хотели покидать Россию, уезжали подневольно, под угрозой расстрела и на будущее свое смотрели как на тяжкое испытание, как на расплату за несогласие мыслить, как все...
Решение о высылке было неожиданным и продиктовано не совсем ясным зигзагом большевистской идеологической политики. Оно было тем более неожиданным, что условия нэпа позволяли надеяться на более активное сотрудничество советской власти с интеллигенцией. Казалось бы, для мирного сожительства создались более благоприятные условия. Активная оппозиция в лице меньшевиков и эсеров была окончательно разгромлена. Суд над лидерами социалистов-революционеров в июне-июле 1922 года и высылка лидеров эсеров и меньшевиков за границу ликвидировали оппозицию. С точки зрения политической целесообразности высылка группы интеллигентов представляется необъяснимой. За высылаемыми профессорами и философами не стояло никакой политической партии. Не были они и лидерами какого-либо движения. Они не были связаны ни с профсоюзными, ни с партийными, ни с молодежными организациями. В их деятельности не было никакой схемы, никакой стратегии. Лекции, беседы, диспуты на фоне удивительно активной культурной жизни той поры представлялись разрозненными, частными явлениями. Не существовало и сколько-нибудь ощутимого массового движения вокруг философов. Лекции их в Московском университете, проходившие, как правило, в Большой богословской (ныне Коммунистическая) аудитории, привлекали лишь несколько сотен студентов и "зрителей" из горожан. Отсутствие суда над изгоняемыми свидетельствовало о том, что за ними не было никакого состава преступления, который можно было бы вменить им в открытом процессе. Высылались без суда, в административном порядке, решением ГПУ.
Представляет интерес разъяснение, которое Лев Троцкий дал 30 августа 1922 г. американской журналистке Луизе Брайант: "Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие в руках наших возможных врагов. В случае новых военных осложнений - а они, несмотря на наше миролюбие, не исключены - все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага. И мы вынуждены будем расстреливать их по законам войны. Вот почему мы предпочли сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно" 9.
В этом заявлении Троцкого имеются по крайней мере две передержки. Трудно себе представить, что советская Россия, вышедшая победительницей из гражданской войны, республика, которую не смогли сломить ни армии Врангеля, Деникина, Колчака, ни вмешательство Антанты, серьезно могла видеть в нескольких десятках интеллигентов "потенциальное оружие" в руках возможных интервентов. Да и сама интервенция в этот период, когда на Западе начинался процесс признания советской России, могла представляться реальностью разве что воспаленному воображению озлобленного эмигранта. Нужно немалое воображение и для того, чтобы представить группу русских философов-идеалистов в виде "политических агентов врага". Едва ли стоит сомневаться в том, что разъяснение Троцкого было предназначено скорее для внутреннего пользования. Это была попытка объяснить неординарный шаг правительства населению страны. Этим же, очевидно, продиктовано и стремление преуменьшить значение высылки, снизить ее уровень. Помещая 31 августа 1922 г. сообщение о высылке "наиболее активных контрреволюционных элементов из среды профессоров, врачей, агрономов, литераторов", газета "Правда" особо подчеркнула, что "среди высылаемых почти нет крупных имен".
Кто же был выслан? Среди изгнанных - ректор Московского университета профессор Новиков (зоолог); ректор Петроградского университета профессор Карсавин (философ); группа математиков во главе с деканом математического факультета МГУ профессором Стратоновым; экономисты - профессора Зворыкин, Бруцкус, Лодыженский, Прокопович; известные в стране кооператоры - Изюмов, Кудрявцев, Булатов; историки - Кизеветтер, Флоровский, Мякотин, Боголепов; социолог Питирим Сорокин; известные философы идеалистического направления Бердяев, Франк, Вышеславцев, Ильин, Трубецкой, С. Булгаков.
В эмигрантской среде высылка вызвала двойную реакцию. С одной стороны восторг, ибо эмиграция подкреплялась авторитетом ряда ученых с мировым именем; кроме того, эта мера подтверждала тезис об иррационализме большевиков, способствовала дискредитации советской власти. С другой стороны - крайнее удивление, ибо изгнание большой группы ученых никак не согласовывалось с политикой нэпа и контрастировало с ощутимыми послаблениями в контроле над идеологической жизнью страны в сравнении с периодом "военного коммунизма". Достаточно сказать, что в 1922 году в стране действовало свыше 140 частных издательств. Причем их деятельность протекала вполне легально на основании соответствующего декрета от 12 декабря 1921 г.
Острое любопытство вызывал вопрос о том, какие силы стояли за высылкой. Часть высланных считала, что инициатором их изгнания являлся Лев Троцкий. Об этом писали в своих воспоминаниях и Михаил Осоргин, и Федор Степун. Такого же мнения придерживался и находившийся среди высланных известный публицист Ю. Айхенвальд.
Высылку группы русских интеллигентов следует рассматривать и в контексте острейшей идейной борьбы вокруг нэпа - борьбы, в которой В. И. Ленину нередко приходилось вести бой со сторонниками жесткой линии на продолжение политики методами "военного коммунизма".
Вина высылаемых была, естественно, не в том, что они представляли угрозу для советской власти, а в том, что они открыто заявляли о своем неприятии нравственных принципов коммунизма. Острие удара, таким образом, было направлено не столько против конкретных личностей, сколько против самого права на независимое мышление, на несогласие с навязываемой стране идеологией.
Эмиграция по понятным мотивам стремилась преувеличить ущерб, нанесенный этой мерой русской науке и культуре. Разумеется, ущерб нанесен был. Реальные его масштабы оценить, вероятно, невозможно. Смысл высылки состоял не столько в наказании несогласных, сколько в том, чтобы "предостеречь", а точнее сказать, запугать интеллигенцию. Статья в "Правде", появившаяся 31 августа 1922 г. и посвященная высылке, так и называлась: "Первое предостережение". Цели удалось достичь: интеллигенция была обречена на молчание, а затем, когда борьба за ленинское наследие закончилась победой Сталина, - и на постепенное вытеснение из общественной жизни страны. Высылка из России группы ученых явилась как бы рубежом между двумя политиками в отношении интеллигенции: стремлением Ленина собрать силы левой русской интеллигенции вокруг идеалов большевистской революции и политикой Сталина на отталкивание интеллигенции.
* * *
Интересны некоторые обстоятельства отъезда группы интеллигенции из России. Отношение к высылаемым было достаточно терпимым и резко контрастирует с жестким подавлением "инакомыслия" в более поздние времена. Любопытные воспоминания об этом оставил Н. А. Бердяев в одной из своих книг, написанных в эмиграции, - "Самопознание. Опыт философской автобиографии".
Приводимый отрывок интересен тем, что он не является интерпретацией обстоятельств высылки, которые во множестве появились в 1922 году в эмигрантской прессе, а представляет собой свидетельство участника, человека, к тому же не склонного приукрашивать собственную роль или рядиться в тогу страдальца. Характерно, в частности, признание, что высылаемые уезжали хотя и не добровольно, но и не без видимого облегчения и даже хлопотали "об ускорении высылки".
"Не могу сказать, - вспоминает Н. Бердяев, - чтобы я подвергался особенным гонениям со стороны советской власти. Но я все-таки был арестован, сидел в Чека и Гепеу, хотя и недолго... Первый раз я был арестован в 20 г., в связи с делом так называемого "Тактического центра", к которому никакого прямого отношения я не имел. Но было арестовано много моих хороших знакомых. В результате был большой процесс, но я к нему привлечен не был. Однажды, когда я сидел во внутренней тюрьме Чека, в двенадцатом часу ночи меня пригласили на допрос. Меня вели через бесконечное число мрачных коридоров и лестниц. Наконец мы попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещенный, со шкурой белого медведя на полу. С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме, с красной звездой. Это был блондин с жидкой заостренной бородкой, с серыми мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовалась благовоспитанность и вежливость. Он попросил меня сесть и сказал: "Меня зовут Дзержинский". Это имя человека, создавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный характер; приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом (я встречал его в Петербурге, он был тогда писателем, неудавшимся романистом). Очень выраженной чертой моего характера является то, что в катастрофические и опасные минуты жизни я никогда не чувствую подавленности, не испытываю ни малейшего испуга, наоборот, испытываю подъем и склонен переходить в наступление. Тут, вероятно, сказывается моя военная кровь. Я решил на допросе не столько защищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: "Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя прямо высказать то, что я думаю". Дзержинский мне ответил: "Мы этого и ждем от вас". Тогда я решил говорить ранее, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочел целую лекцию. То, что я говорил, носило идеологический характер. Я старался объяснить, по каким религиозным, философским, моральным основаниям я являюсь противником коммунизма, вместе с тем я настаивал на том, что я человек не политический. Дзержинский слушал меня очень внимательно и лишь изредка вставлял свои замечания. Так, например, он сказал: "Можно быть материалистом в теории и идеалистом в жизни и, наоборот, идеалистом в теории и материалистом в жизни". После моей длинной речи, которая, как мне впоследствии сказали, понравилась Дзержинскому своей прямотой, он все-таки задал мне несколько вопросов, связанных с людьми. Я твердо решил ничего не говорить о людях. Я имел уже опыт допросов в старом режиме...
По окончании допроса Дзержинский сказал мне: "Я вас сейчас освобожу, но вам нельзя будет уезжать из Москвы без разрешения". Потом он обратился к Менжинскому: "Сейчас поздно, а у нас процветает бандитизм, нельзя ли отвезти т. Бердяева домой на автомобиле?" Автомобиля не нашлось, но меня отвез с моими вещами солдат на мотоциклетке...
Дзержинский произвел на меня впечатление человека вполне убежденного и искреннего. Думаю, что он не был плохим человеком и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик..." 10.
Летом 1922 года Бердяева арестовывают повторно. Его продержали в тюрьме около недели, после чего следователь заявил ему, что он высылается из советской России за границу. Философа, как, впрочем, и других высылаемых, предупредили, что в случае несанкционированного возвращения они могут быть расстреляны.
"Высылалась за границу целая группа писателей, ученых, общественных деятелей, которых признали безнадежными в смысле обращения в коммунистическую веру, - вспоминает Н. А. Бердяев. - Это была странная мера, которая потом уже не повторялась. Я был выслан из своей родины не по политическим, а по идеологическим причинам. Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать, у меня было отталкивание от эмиграции, с которой я не хотел слиться. Но вместе с тем было чувство, что я попаду в более свободный мир и смогу дышать более свободным воздухом... В отъезде было для меня много мучительного, приходилось расставаться со многими и многими, и впереди была неизвестность. Но мне предстоял еще длинный и интересный путь на Западе и очень творческая для меня эпоха. В моей высылке я почувствовал что-то провиденциальное. То было свершение моей судьбы" 11.
Путь русских писателей, ученых, высланных в 1922 году из советской России, не был усыпан розами, хотя они и не претерпели тех бедствий и лишений, той драмы полунищенского существования, которую испытали на себе десятки тысяч эмигрантов, не имевших громких имен. Их драма была в другом. Россия конца XIX - начала XX века была одним из крупнейших центров мировой культуры и мысли. Престиж русской культуры был необыкновенно высок отчасти благодаря всемирному признанию русской литературы. Большинство выехавших из России в той или иной степени были духовными детьми и преемниками Толстого, Достоевского, Гоголя, Чехова, Короленко. Русские университеты являлись мощными генераторами идей, и профессора Московского и Петербургского университетов были хорошо известны в Западной Европе. Оказавшись за границей, они смогли найти применение своим знаниям. Большинство профессоров продолжили преподавательскую работу либо в учебных заведениях славянских стран, где влияние русской культуры было особенно сильно, либо в созданных в эмиграции многочисленных "университетах" и школах. Многие были приглашены преподавать в известные европейские университеты.
Для "изгнанников идеи" вопрос, таким образом, стоял не о куске хлеба, не о заработке, хотя материальный статус профессуры в дореволюционной России был очень высок и, оказавшись за границей, русские профессора жили весьма и весьма скромно. Но не это тяготило высланных, тем более что за годы с начала революции они прошли самую суровую школу лишений и многие ученые погибли, не вынеся испытаний голодом и холодом.
Один из исследователей истории Академии наук И. Вознесенский 12, выделяя три трагических периода в жизни академии - 1918-1923, 1929-1931 и 1936-1938 годы, - отмечает, что особенность первого периода состояла в том, что ученые умирали от голода. Автор ссылается на некрологи, публиковавшиеся в то время в "Известиях Российской Академии наук". Так, сообщая о смерти историка А. С. Лаппо-Данилевского в феврале 1919 года, "Известия" отмечают, что "с конца мая 1918 года это уже седьмая жертва, вырванная смертью из среды действительных членов Академии" *. Умерли основатель гидро- и аэродинамики В. А. Жуковский, известный востоковед Б. А. Тураев, крупнейший математик А. М. Ляпунов, известнейший языковед А. А. Шахматов и многие другие. В. И. Ленину приходилось лично хлопотать о том, чтобы спасти и создать условия для работы единственному русскому лауреату Нобелевской премии тех лет академику И. П. Павлову.
Лишения для русских ученых, отнесенных после революции к третьей категории довольствия, были, таким образом, делом привычным. И условия быта на Западе в сравнении с российскими были неизмеримо привлекательнее. Тем не менее большинство уехавших остро переживали расставание с отечеством. Причина была не только в естественном чувстве тоски по родине. Это была тоска по масштабу интеллектуальной жизни России, по сравнению с которой Западная Европа той поры вполне могла показаться провинцией. В этом отношении интересно письмо профессора-правоведа Н. Н. Алексеева, оказавшегося после эвакуации из Крыма в Константинополе, а затем в Праге. Он преподавал государственное право в Московском университете и в Московском коммерческом институте. В эмиграции он читал лекции в основанном П. И. Новгородцевым ** Русском юридическом факультете в Праге.
* В то время в Академии наук насчитывалось немногим более 40 академиков.
** Новгородцев П. И. (1866-1924) - выдающийся русский ученый-юрист.
В ноябре 1921 года, спрашивая о возможности перебраться в Берлин, Алексеев пишет своему знакомому: "...Не могу сказать, чтобы первые чешские впечатления были вполне отрадны. Я не говорю уже о том, что все здешнее предприятие не представляется сколько-нибудь прочным, - с этим можно было бы мириться, теперь все в мире непрочно. Меня пугает чрезвычайная скука и скудость здешней жизни, ее невероятная провинциальность и патриархальность..." 13.
* * *
Высланные из России философы встретили в эмиграции весьма противоречивый прием. Демократическая, левая часть эмиграции приняла их с распростертыми объятиями, как своих, надеясь, что их приезд будет способствовать общему развитию культурной жизни русского зарубежья. Правая, контрреволюционная часть эмиграции ничего, кроме враждебности, к гонимым философам не испытывала. Они не нужны были правым в дореволюционной России, не было в них нужды и в эмиграции. Тем более что фактически сразу же стало ясно, что философы крайне отрицательно относятся ко всякого рода попыткам "поправить" Россию и "наказать" большевиков посредством интервенции или какой-либо другой формы вооруженного вмешательства.
Правда, была предпринята одна-единственная попытка помирить русских философов с белым движением эмиграции. Произошло это в Берлине на квартире у Бердяева. "Депутацию" эмигрантов, пришедших выяснить отношения, возглавлял Петр Струве. Встреча закончилась скандалом и полным разрывом Н. Бердяева с П. Струве, с которым у него было давнее знакомство.
"Я был в ярости, - вспоминает Н. А. Бердяев, - и так кричал, что хозяйка квартиры заявила, что вызовет полицию. Я относился совершенно отрицательно к свержению большевизма путем интервенции. В белое движение я не верил и не имел к нему симпатии. Это движение представлялось мне безвозвратно ушедшим в прошлое, лишенным всякого значения и даже вредным. Я уповал лишь на внутреннее преодоление большевизма" 14.
Столкновение с эмиграцией довольно быстро убедило русских философов, что правое крыло зарубежья не терпит свободы и если и ненавидит большевиков, то вовсе не за то, что те ограничили в России личные права.
Бердяева отталкивала и маниакальная склонность правой части эмиграции видеть в каждом, кто не согласен с их мнением, чуть ли не агента большевиков. Право-эмигрантские газеты, кстати, не постеснялись на своих страницах писать даже о том, что высланные ученые подосланы большевиками для разложения эмиграции. Вскоре после приезда в Берлин Н. А. Бердяев начал проповедовать мысль о том, что западным правительствам следует формально признать советскую власть, прекратить политический карантин России. Включение большевистской России в мировую жизнь и мировую политику, считал он, будет содействовать смягчению "дурных сторон большевизма". Такого рода заявления мыслителя вызвали злобные нападки со стороны правой прессы. Впрочем, этими заявлениями шокированы были и представители левой эмиграции.
Таким образом, группа вновь прибывших в Германию оказалась в довольно изолированном положении. Они жили как бы в стороне от основной массы эмигрантов. С большим интересом и благожелательностью отнеслись к приехавшим германское правительство и немецкая общественность. Благожелательность властей помогла группе высланных профессоров основать в Берлине вначале Русский научный институт, где читались лекции по истории русской мысли, а затем и Русскую религиозно-философскую академию, которой суждено было сыграть заметную роль в интеллектуальной и нравственной жизни русской эмиграции. Позднее она была переведена в Париж.
Русская религиозно-философская академия, созданная по инициативе Н. А. Бердяева, стала как бы преемницей российской Вольной академии духовной культуры и религиозно-философских обществ, которые были весьма активны в Москве и Петрограде в 1921-1922 годах. Правда, вскоре после высылки русских философов они захирели и прекратили свое существование.
Разумеется, название "академия" для условий эмиграции было чересчур помпезным, но приехавшим из России профессорам хотелось этим именем обозначить преемственность своей духовной работы, и название в конце концов привилось. По сути дела, это были курсы лекций, без какой-либо жесткой организационной структуры и программ. Материальную помощь академии оказывал Христианский союз молодых людей (ИМКА).