Ощущение реквизированной квартиры, а в сущности, реквизированной жизни сквозит во многих эмигрантских воспоминаниях. Это ощущение вечной неустроенности, временности, зависимости - характерная черта эмигрантского быта. В первые годы, когда еще не испарились надежды на возвращение, эта неустроенность имела некое оправдание, казалась случайностью. Но и потом, когда прошло десять и двадцать лет и когда возвращение в Россию могло лишь присниться в болезненно-сладостном сне, эту печать реквизированности, изъятия из жизни носили на себе все, кто не утратил способности мыслить и чувствовать. Этот изъян потом несло в себе и молодое поколение эмиграции, "эмигрантские сыновья", названные Владимиром Варшавским "незамеченным поколением".
   Ощущение неполноценности существования сказывалось в особой ревнивой чуткости эмигрантского уха ко всему, что происходило в России. Любопытство это имело свои нюансы, определяемые эволюцией политических настроений русского зарубежья. В реакции первых лет было много от обиды, я бы даже сказал - от детской обиды, когда поставленный в угол ребенок хочет сделать своему обидчику больнее. В этом отношении любопытно свидетельство Федора Степуна, оказавшегося в эмиграции, как мы уже упоминали, не с первых ее месяцев, а с 1922 года. Русские эмигранты, встречавшие его на вокзале "Шарлоттенбург", в какой-то степени уже чувствовали себя старожилами зарубежья. Каково же было их отношение к вновь прибывшим? Отношение это определялось не столько личностью приехавшего, сколько его оценкой событий на родине.
   "Достаточно было, рассказывая о том, как жилось и что творилось кругом, отметить, - пишет Ф. Степун, - то или иное положительное явление новой жизни, все равно, совсем ли конкретное - что в такой-то деревне не осталось больше мещан, что все мещане обзавелись скотом, или более общее - что подрастающее поколение хотя и не учится, но зато развивается быстрее и глубже, чем раньше, - как мои слушатели сразу же подозрительно настораживались и даже странным образом... разочаровывались. Получалась совершенно непонятная картина: любовь, очевидная, патриотическая любовь моих собеседников к России явно требовала от меня совершенно недвусмысленной ненависти к ней. Всякая же вера в то, что Россия жива, что она защищается, что в ней многое становится на ноги, принималась как цинизм и кощунство, как желание выбрить и нарумянить покойника и посадить его вместе с живыми за стол" 11.
   Сходное ощущение от первой встречи с эмиграцией осталось и у такого вдумчивого наблюдателя, как Николай Александрович Бердяев. Впечатление, по его словам, было тяжелым. "Эмиграция встретила группу высланных подозрительно и недоброжелательно. Были даже такие, которые позволяли себе говорить, что это не высланные, а подосланные для разложения эмиграции".
   "На меня мучительно действовала злобность настроений эмиграции, вспоминает Н. Бердяев. - Было что-то маниакальное в этой неспособности типичного эмигранта говорить о чем-либо, кроме большевизма" 12.
   Причину такого состояния эмигрантских умов и сердец не следует упрощать, как это нередко делалось в прошлом, когда все объяснения сводились к "физиологической ненависти" эмиграции к революции и большевизму. Ненависть, разумеется, была. Еще слишком жива была память о гражданской войне, поражавшей участников и наблюдателей взаимными жестокостями, нетерпимостью; еще не зажили раны вчерашних солдат и офицеров, еще слишком памятны были стыд бегства из Крыма и унижения первых перевалочных лагерей в Галлиполи или на острове Лемнос. Да и само европейское гостеприимство, хлеб чужеземья оказался намного суше и горше, чем он казался во времена, когда русские смотрели на Европу из "Петрова окна". Еще не были осмыслены причины поражения белого движения. Непонятным казалось и то, каким образом большевики, которым в России не придавали серьезного значения как реальной политической силе, в столь короткий период сумели овладеть умами широких слоев населения, а затем и властью. Бердяевская мысль о том, что "революция в России могла быть только социалистической" и что "коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа" 13, казалась эмиграции, по крайней мере в первые годы изгнания, ересью, вызовом, нонсенсом. Потребовались многие годы, нужно было пережить вместе с Россией вторую мировую войну, чтобы понять, что революция не была случайностью, вывихом истории. Но в первые годы эмиграции сердца беженцев вмещали и экзальтированную любовь к России, и фанатичную ненависть к ее новым правителям.
   ...Вспоминаю в этой связи одну из многочисленных встреч на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Однажды осенью, бродя меж знакомых уже могил (обыкновенно я начинал свое традиционное осеннее паломничество с могилы Ивана Бунина, а кончал поклоном у черного мраморного креста Александра Галича), я увидел среди деревянных крестов старика с лейкой. Я был не один, привез побродить по русскому пантеону кого-то из московских гостей, и мы переходили, переговариваясь, от могилы к могиле. Старик услышал нашу речь, остановился. Но заговорить ему было неловко. Мы сами подошли к нему. Спросили, чтобы как-то завязать разговор, на чью могилу он ходит, сколько ему лет. Оказалось, что лет ему за восемьдесят, ухаживает он за могилой умершего несколько лет назад сына.
   - А вы, стало быть, из Москвы? - спросил он. И голос его дрогнул. Старику было трудно говорить от волнения, его маленькие глазки покраснели, он с трудом сдерживался, чтобы не заплакать. Я заметил, как рука его дрогнула и потянулась ко мне. Он осторожно, точно при последнем прощании, гладил мне рукав и приговаривал тихо, едва слышно: "Деточка, деточка..." В этот миг, едва не прослезившись, я и в самом деле ощутил себя ребенком, сыном того же отечества, к которому принадлежал этот, уже близкий к порогу смерти старик.
   - Вот, полегли здесь все, и правые, и виноватые, - сказал он, глядя на могильные плиты. - А что было делить? Делить-то было нечего...
   И он зашагал прочь.
   Мы окликнули его: хотелось узнать, кто он, как попал в эмиграцию.
   - Как попал? - переспросил он. - Ну кому же это теперь интересно. Попал, как все. А кто я есть?..
   Старик вдруг приосанился, поднял голову. Старческая его фигура неожиданно обрела стать.
   - Полковник лейб-гвардии казачьего полка!
   В эту минуту я подумал о том, что было время, когда в руке полковника не вздрагивала шашка, а ум не знал сомнений. Теперь это был одинокий старик, переживший и время, и ненависть и приезжающий на русское кладбище, чтобы послушать русскую речь...
   Он был одним из множества русских эмигрантов, которые оказались на чужбине по разным причинам и разными путями, но объединяло всех их одно общий, почти не знающий вариантов эпилог: смерть на чужбине, смерть в забвении, в одиночестве, в горькой тоске.
   В первые годы эмиграция представляла собой сложнейшее сплетение личностей, судеб, характеров, целей. И было бы упрощением приводить всю эмиграцию к какому-то одному негодующему знаменателю. Бытовавшие в нашей лексике десятилетиями словесные наборы типа "контрреволюционное отребье", "белоэмигрантское охвостье", "лакеи империализма" и т. п. хотя и отражают определенный этап нашего отношения к эмиграции, но, разумеется, не могут исчерпать столь сложное и многоплановое явление.
   В подобных оценках много от некогда популярного лозунга "кто не с нами, тот против нас". Да, эмиграция была не с нами, но далеко не всегда против нас и уж, во всяком случае, не против России.
   Для лучшего понимания эмиграции не лишне взглянуть на то, как сама эмиграция оценивала себя, какими ей виделись достоинства и недостатки русского зарубежного общежития. И здесь нужно сказать, что в этом самоанализе было много горьких, справедливых и точных прозрений. Разумеется, были и кичливость, и самовосхваление, было желание причислить себя к "соли земли". Но в подобных суждениях проглядывает скорее распространенный среди эмигрантов комплекс неполноценности, нежели реализм. На самом же деле эмиграция весьма скромно оценивала свою роль и место. В оценках преобладают скептические, а зачастую и иронические ноты. Да и самооценок, в сущности, не так уж и много.
   Вот как пишет об этом Федор Степун:
   "Художники, мыслители, писатели, политики, вчерашние вожди и властители, духовные центры и практические организаторы внутренней жизни России, вдруг выбитые из своих центральных позиций, дезорганизованные и растерявшиеся, потерявшие веру в свой собственный голос, но не потерявшие жажду быть набатом и благовестом, - вот те совершенно особые по своему душевному звуку, ожесточенные, слепые, впустую воюющие, глубоко несчастные люди, которые одни только и заслуживают карающего названия эмигрантов... Эмигранты - души, еще вчера пролегавшие по духовным далям России привольными столбовыми дорогами, ныне же печальными верстовыми столбами торчащие над собственным своим прошлым, отмечая своею неподвижностью быстроту несущейся мимо них жизни" 14.
   В оценках Ф. Степуна большой интерес представляет разделение русского зарубежья на две весьма похожие в бытовом отношении и очень различные в духовном половины: на эмиграцию и "эмигрантщину".
   К "эмигрантщине" Ф. Степун относит тех из беженцев, кто, "схватив насморк на космическом сквозняке революции, теперь отрицает Божий космос во имя своего насморка" 15.
   Погрязший в "эмигрантщине" - это человек, в котором ощущение причиненного ему революцией непоправимого зла и страдания является самодовлеющим; это человек, в котором обида заслоняет и видение бытия, и восприятие истории. Принадлежавшие к "эмигрантщине" люди окружавший их мир воспринимали исключительно как катастрофический, населенный духами зла, наиболее полное воплощение которых они видели в большевизме. Для них жизнь это беспрестанный распад, разложение. Свидетельства приезжавших из России в начале 20-х годов людей о том, что в стране наметились перемены к лучшему, что экономическая и духовная жизнь возрождается, - эти свидетельства вызывали у них невыносимую, почти физическую боль. Именно эти доводящие неприятие новой России до экзальтации, а ненависть - до фанатизма люди питали хронику эмигрантских газет самоубийствами, скандальными драками и террористическими выходками. Двое из таких фанатиков в феврале 1922 года пытались убить П. Н. Милюкова, приехавшего из Парижа в Берлин с лекцией по случаю пятой годовщины Февральской революции.
   Выступления Милюкова, издававшего в Париже серьезную эмигрантскую газету "Последние новости", всегда привлекали большое внимание. И на этот раз в Берлине был снят один из лучших столичных залов в Филармонии. Бывшего министра иностранных дел во Временном правительстве Милюкова в эмиграции многие считали "левым", и устроители вечера, опасаясь неприятностей со стороны монархистов, приняли меры предосторожности: была предупреждена полиция, в первом ряду сидело несколько детективов в штатском. В Милюкова стреляли уже после доклада, когда он начал отвечать на вопросы. С криком "Месть за царицу Александру Федоровну!" к трибуне подскочил какой-то человек и начал беспорядочно стрелять из револьвера. В поднявшейся суматохе убит был не П. Н. Милюков, а В. Д. Набоков, отец писателя Владимира Набокова (Сирина). В. Д. Набоков издавал в Берлине вместе с И. В. Гессеном и А. И. Каминкой газету "Руль". Судя по всему, это был очень мужественный человек. Услышав выстрелы, он кинулся на сцену и вступил в рукопашную с одним из убийц. В это время другой налетчик, стоявший в проходе зала, выстрелил ему в спину, смертельно ранив.
   Убийцы были арестованы. Ими оказались бывшие офицеры, работавшие в Берлине шоферами. На процессе Р. Шабельский-Борк и С. Таборицкий держали себя нагло, вызывающе и были приговорены к 20 годам каторги. Однако уже через несколько лет они были помилованы президентом Гинденбургом, а при Гитлере даже пытались играть роль вождей эмиграции. Небезынтересная деталь: на следующий день после покушения на "красного" Милюкова камера Шабельского и Таборицкого была завалена цветами от монархически настроенных русских 16.
   Эти ничему не научившиеся ни в революции, ни в эмиграции остатки монархической "гвардии" и являлись, в сущности, той частью русского зарубежья, которую Ф. Степун именовал "эмигрантщиной". Она была отрицанием будущего во имя прошлого. Однако душ, пораженных микробами "эмигрантщины", было немного. И не они определяли духовную и культурную жизнь зарубежной России. Но это была весьма активная и, как всякое зло, агрессивная часть эмиграции. В этом - одно из объяснений того, почему в нашем восприятии богатая и в духовном, и в культурном отношении жизнь русского зарубежья так часто ассоциировалась именно с понятием "эмигрантщины", то есть с самой узкой, самой недемократичной и самой малокультурной частью эмиграции, со своего рода черносотенством.
   Большая часть русской эмиграции, прежде всего интеллигенция, являла собой сообщество, исполненное высокой ответственности за настоящее и будущее России. В эволюции советской власти она чутко и жадно ловила те черты и признаки, которые помогли бы ей встать на путь возвращения и примирения. Горестно, а не злорадно переживала она неудачи и трагедии советской России. Духовное состояние этой лучшей части эмиграции определялось не столько внутренней жизнью зарубежья, сколько отзвуками событий в покинутом отечестве. Вести эти, поступавшие из России и с течением лет становившиеся все тревожнее и темнее, вызывали в эмиграции бурные и горестные споры. Перед эмигрантской интеллигенцией стояла сложная задача: как сохранить противоречивое равновесие между неприятием происходившего в России и пониманием того факта, что все это является неотъемлемой частью настоящего страны, а следовательно, и их настоящего.
   "Русская эмиграция в лице наиболее чутких и творчески-ответственных, можно бы даже сказать - совестливых, своих представителей, - писал Георгий Адамович, - оказалась одушевлена двойственным стремлением, вносившим разлад в ее духовное состояние: с одной стороны - смотреть в будущее, каково бы оно ни было, быть обращенным к будущему, чтобы по мере сил принять в его устроении участие, с другой стороны - помнить о прошлом, не возвеличивая его без разбора, но и не клевеща на него, твердо хранить из его достояния то, что сохранения достойно. Кроме того: с одной стороны - оставаться подлинно русскими, быть подлинно верными России, нас создавшей и воспитавшей, с другой стороны - отбрасывать доводы и соображения сусально-патриотические, не изменять самим себе на том основании, что этого будто бы ждет и даже требует от нас наша обновленная родина" 17.
   По своему профессиональному, сословному и материальному положению, по своим идеалам и политическим приверженностям эмиграция была крайне разнородным явлением. Достаточно сказать, что русские, оказавшись в эмиграции, воссоздали, хотя и не всегда в четко оформленном виде, почти точную копию политической карты дореволюционной России: здесь были свои социал-демократы, либералы, свои кадеты, эсеры, свои черносотенцы и "октябристы", свои монархисты и анархисты. На эту дробность неоднократно сетовали политические деятели русского зарубежья, которые желали бы видеть эмиграцию более монолитной, а следовательно, и более пригодной для решения политических задач. Однако большинство эмигрантов не желали быть пленниками политических доктрин, тем более доктрин эмигрантских.
   "Слава Богу, - радовался Г. Адамович, - что сотни и тысячи русских людей в эти трагические для России годы использовали свои силы, дарования и ставшую их уделом свободу для творчества, которое бесследно развеяться в воздухе не могло и которое войдет когда-нибудь в "золотой фонд" русской культуры! Слава Богу, что эти люди не впали в уныние, не соблазнились донкихотством, благородным, но в конце концов бесплодным, и продолжали работать в той области, где им удалось и проявить себя, и послужить развитию русского, а значит, и общечеловеческого духа!
   Конечно, можно понять горечь, досаду, нетерпение иного неукротимого борца за "поруганные идеалы", негодующего, что эмигранты вместо того, чтобы рваться на воображаемые баррикады, пишут стихи, сочиняют симфонии или расшифровывают полуистлевшие древние записи, можно временами, под непосредственным впечатлением каких-нибудь газетных известий оттуда, из-за "железного занавеса", даже разделять эти чувства, но когда вспоминаешь все, что русской эмиграцией было создано - и порой в каких условиях создано! испытываешь удовлетворение" 18.
   У русской эмиграции было немало заблуждений и ложных надежд. Она заплатила дань и политическим иллюзиям. Но эмиграция отнюдь не была слепцом, безропотно следующим на поводу у ненависти. Осуждая, и справедливо осуждая, в советской России антидемократические и антиправовые тенденции, эмиграция отдавала себе отчет и в том, что будущее русской культуры выплавляется в новой России. Со спорами, но и с горячим интересом эмиграция воспринимала любое мало-мальски заметное явление в русской культуре, восторгалась этими явлениями, завидовала им. Поступавшие из России литературные журналы зачитывались до дыр, передавались из рук в руки. Приезжавшие из Москвы на гастроли театральные труппы собирали толпы восторженных эмигрантских поклонников. Русский послереволюционный авангард в живописи, в поэзии, в музыке был и гордостью, и завистью художников, оказавшихся в эмиграции. Но по мере усиления тоталитарных, догматических тенденций в литературе и искусстве, сужения сферы свободного творчества у эмигрантских деятелей культуры крепло сознание того, что именно они являются наследниками великой и свободной русской культуры. Эмиграция понимала, что главные культурные и творческие силы остались в России и продолжают, несмотря на все утеснения, хранить священное пламя русской культуры. Но понимала она и то, что в условиях свертывания демократии советские художники вынуждены платить тяжелый оброк насилию, конформизму, приспособленчеству. Эмиграция с болью следила за тем, как под ударами разраставшегося аппарата духовного насилия интеллигенция сдает одну позицию за другой.
   Трагедия советской интеллигенции повышала ответственность зарубежных деятелей культуры за судьбы отечества. Оставшись без корней, без почвы, вглядываясь в "искусственное небо эмиграции", эти деятели культуры, в отличие от своих собратьев на родине, продолжали пользоваться такими важнейшими правами художника, как право на выбор, сомнение, поиск, отрицание, право на несогласие и самостоятельность мысли. И эти права свободного творчества позволили эмиграции создать и в живописи, и в литературе, и в музыке, и в философии такие творения, без которых картина русской художественной и культурной жизни XX века имела бы крупные изъяны.
   Глава 2
   ПУТЬ В ЭМИГРАЦИЮ
   Лето и осень 1920 года стояли сухие, воздух был напоен запахом пыли и сухой полыни. Солдатам и офицерам постоянно хотелось пить, но воды не хватало, и это усиливало ощущение неизбежности надвигавшейся катастрофы. Ночи же были темные и безветренные, и это казавшееся таким спокойным и безучастным к страдальцам войны небо было одним из самых сильных и неотвязных воспоминаний людей, стоявших на пороге отчизны.
   В мемуарах, которые военные, участники последних сражений в Крыму, напишут в изгнании, не раз будет повторяться как некое оправдание военного разгрома воспоминание именно о сухости последнего боевого лета. Указывалось на то, что белое командование не предполагало, что в результате засухи вода уйдет далеко к юго-востоку и северо-западная часть Сиваша окажется высохшей. В этом виделось роковое невезение. Вместе с тем в мемуарах и, в частности, в очень обстоятельной и документированной истории Корниловского ударного полка отмечается, что сведения о состоянии моря и, следовательно, о возможности передвижения по Сивашу (Гнилому морю) стали поступать в штабы красных только после 29 октября *. К этому времени судьба битвы за Крым фактически была предрешена. В этих же мемуарах отмечается, что уже 21 октября генералитет знал о неизбежности эвакуации. "Оборона была теперь необходима только для нормальной посадки на суда" 1.
   * В этой главе даты, касающиеся эвакуации из Крыма, приводятся по старому стилю.
   28 октября, когда распространившиеся среди обороняющихся слухи об эвакуации стали отрицательно сказываться на боевом духе армии, генерал Врангель собрал представителей русской и иностранной печати и со свойственной ему прямотой проинформировал их о создавшемся положении: "Армия, сражавшаяся не только за честь и свободу России, но и за общее дело мировой культуры и цивилизации, армия, только что остановившая занесенную над Европой кровавую руку московских палачей, оставленная всем миром, истекла кровью. Горсть раздетых, голодных, выбившихся из сил героев продолжает отстаивать последнюю пядь родной земли. Их силы приходят к концу, и не сегодня, так завтра они могут быть сброшены в море. Они будут держаться до конца, спасая тех, кто искал защиты за их штыками. Мною приняты все меры для того, чтобы на случай несчастья вывести всех, кому грозит кровавая расправа. Я вправе надеяться, что те государства, за общее дело которых сражалась моя Армия, окажут гостеприимство несчастным изгнанникам" 2.
   Шли последние дни, когда грудь еще дышала воздухом отечества, а ноги стояли на пропитанной кровью, но родной земле. Однако дни, отделявшие от чужбины, были уже сочтены.
   Армией, штурмовавшей перекопско-юшуньские позиции белых *, командовал Август Корк. Эстонец по происхождению, он окончил в 1908 году Чугуевское военное училище, а в 1914-м - Академию Генерального штаба. В царской армии имел чин полковника. 26 октября после трехчасовой артподготовки войска 51-й стрелковой дивизии под командованием Блюхера начали штурм. В девятом часу туман стал медленно рассеиваться. Главные перекопские укрепления состояли из громадного старого Турецкого вала и глубокого рва перед ним. Обычно этот ров был заполнен водой из залива. Теперь же он был сух. В начале десятого перед проволочными заграждениями Турецкого вала появились цепи красной пехоты.
   * Юшуньские укрепления являлись частью позиций белых на Перекопе и были эшелонированы на значительную глубину. Штурм этих укреплений красными завершил разгром белых у входа в Крым.
   В оценках численности потерь этого последнего крупного сражения за Крым, в деталях того, как проходил и окончился бой, имеются, в зависимости от стороны, определенные расхождения. По сведениям командующего армией красных Корка, потери наступавших составили 45 человек командного состава и 605 красноармейцев. Военные историки белой армии полагают, что эти потери занижены примерно в десять раз. Но даже и эти военные историки белого движения признают, что в целом потери красных были невелики. Сравнительно немногочисленны были и потери войск Врангеля. И это вполне вытекало из задачи главнокомандующего: осознав невозможность удержать Крым и неизбежность эвакуации, он стремился по мере сил сохранить численный состав армии, понимая, что в будущих политических торгах с союзниками именно численность и боеспособность армии будут его главным козырем. Военные историки русской эмиграции считают, что наступавшая армия Корка и Блюхера, одержав крупную военную победу, овладев перекопскими укреплениями и, следовательно, открыв ворота в Крым, не сумела достичь одной из важных целей этой операции - полного уничтожения армии Врангеля. После эвакуации из Крыма эта армия продолжала еще в течение нескольких лет оставаться значительной силой. В общей сложности из Крыма эвакуировалось морем примерно 140 тыс. человек, половину которых составляли военнослужащие, а вторую половину гражданские беженцы.
   29 октября правитель Юга России, главнокомандующий русской армией генерал Врангель издает в Севастополе свой знаменитый приказ-обращение, фактически толкнувший маятник нового, эмигрантского безвременья.
   "Русские люди!
   Оставшаяся одна в борьбе с насильниками, Русская Армия ведет неравный бой, защищая последний клочок Русской земли, где существует право и правда.
   В сознании лежащей на мне ответственности я обязан заблаговременно предвидеть все случайности.
   По моему приказанию уже приступлено к эвакуации и посадке на суда в портах Крыма всех, кто разделил с Армией ее крестный путь, семей военнослужащих, которым могла бы грозить опасность в случае прихода врага. Армия прикроет посадку, памятуя, что необходимые для ее эвакуации суда стоят в полной готовности в портах согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед Армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих. Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает.
   Да ниспошлет Господь всем сил и разума одолеть и пережить русское лихолетье" 3.
   В начале ноября 1920 года морская армада в составе 126 судов с грузом и со 135 693 пассажирами *, небольшим запасом провианта и обмундирования вышла в Черное море. Море было тихим, почти зеркально-гладким.
   * Эти цифры приводятся в книге "Материалы для истории Корниловского ударного полка". По другим данным, содержащимся в книге К. А. Кривошеина "А. В. Кривошеин. Его значение в истории России начала XX века" (Париж, 1973), из Крыма ушли 145 693 человека, не считая судовых команд.