Конь, навострив уши, косился влажными белками на своего хозяина... Приветливо ржал, перебирая ногами.
   Бодрый вид коня, его умные глаза развеселили царя.
   - Уж не молод ты у меня... - потрепал он коня за гриву. - Начинаем стареть с тобой... кому-то на радость...
   Часто, рассердившись на бояр и служилых людей, Иван уходил в конюшню и там проводил целые часы, осматривая своих коней, любуясь красавцами-скакунами.
   Какой-то человек, никому неведомый, сбросил с саней мешок у самого царского дворца. Стрелецкая стража не осмелилась открыть тот мешок без царева ведома. Осторожно перенесли его в дворцовую подклеть. Доложили Вешнякову.
   Для всех было загадкой, что в том мешке; каждого разбирало любопытство, хотелось заглянуть в него, тем более, что мешок оказался очень тяжелым, и брало сомнение, уж не набит ли он золотом.
   Был получен приказ - принести этот мешок в царскую палату.
   В присутствии государя вскрыли загадочную находку.
   Что же нашли?
   Во-первых бумагу, а в ней крупно писано:
   "В сердце моем печаль несу - приими, любостяжатель, удельную деньгу, неправдою и хищением чужих имений царями приобретенную".
   А во-вторых, великое множество монет удельных княжеств: Рязанского, Муромского, Пронского, Суздальско-Нижегородского, Ярославского и многих других уделов.
   Лицо царя побледнело от гнева, он закричал на всех, чтобы убирались вон из палаты.
   Оставшись один, Иван Васильевич хмуро взял пригоршню монет и стал внимательно их рассматривать.
   Вот монета рязанских князей... Эта гладкая серебряная пластинка принадлежала князю Олегу Ивановичу... Двести лет с лишним тому назад она была в ходу... На монете надпись: "Деньга рязанская"...
   А вот монеты князей пронских и муромских...
   Иван Васильевич плюнул на них.
   Эти деньги того самого князя, что ездил на поклон в татарскую орду и, вернувшись оттуда с ханским "пожалованием" и послом, сел в Пронске! А потом пошел вместе с татарами на великого князя рязанского Федора Ольговича, прогнал его из Переяславля и сел на обоих княжествах: Рязанском и Пронском!..
   На монете надпись: "Княжа Ивана".
   На оборотной стороне татарская надпись...
   Хорош князь! Хорош отец своего народа!
   А вот монета, на которой вычеканена птица, летящая вправо, и надпись: "Печать великого князя", а на обратной стороне какое-то прыгающее четвероногое с загнутым над спиною хвостом; надпись: "Печать княжа Бориса".
   Увы, недалеко ушел от князя Пронского и князь Борис Константинович! Не он ли натравливал хищную орду на племянника своего Суздальского князя Василия Дмитриевича Кирдяка?.. Да, он!
   Долго копался в куче удельных монет Иван Васильевич. Казалось, что перед ним проходит вся история векового гнета, позора и унижения русского народа под управлением удельных великих князей.
   Монеты оживляли прошлое... Чудилось, на монетах не ржавчина и плесень, а кровь и слезы народа, терзаемого татарами и кровопролитными междоусобными распрями самих удельных владык.
   Благословенно имя Ивана Васильевича Третьего, положившего конец удельной чеканке монет.
   Царь помолился на икону.
   Московская монета, украшенная надписью "Осударь", - одна она не обагрена кровью удельных распрей. Нет на ней следов чужеземного ига.
   Московская монета - сила и единство русского народа.
   Но кто же посмел подкинуть царю этот мешок?
   Несколько дней и ночей подряд свирепствовала пыточная изба, но так и не обнаружила виноватого...
   Царь велел все эти монеты побросать на дно Москвы-реки.
   С кремлевской стены он сам следил за тем, чтобы стрельцы редкой россыпью бросали с ладьи удельные деньги в воду.
   Привели братья Грязные к Ивану Васильевичу и столетнего ведуна, прославившегося своим гаданием на всю Москву. Он прямо указал на князя Владимира Андреевича и его друзей: Колычевых, Репниных, Курбского и других именитых вельмож.
   Веселый, возбужденный, соскочив с коня, под вечер влетел в свой дом Василий Грязной; по дороге в темных сенях ущипнул девку Аксинью, прислужницу супруги своей Феоктисты Ивановны. Шепнул ей: "Уходим, прощай". Аксинья шлепнула его ладонью по спине и тоже шепнула: "Дьявол!"
   Войдя в горницу жены, смиренно помолился на икону и низко, уважительно поклонился Феоктисте Ивановне.
   Его черные цыганские кудри и бедовые глаза, особенно когда он чему-либо радовался, всегда наводили на грустные размышления богобоязненную, кроткую, домовитую Феоктисту. Ведь она же уступает ему в красоте, бойкости и речистости.
   Ответила на поклон мужа еще более низким поклоном.
   - Корми меня, лелей меня пуще прежнего, государыня моя, напоследок! Изготовь мне и кус на дорогу... Бог и царь благословили нас, дворян московских, в поход идти... Будь приветлива и ласкова, может и свидеться боле нам с тобой не приведется. Немцев бить идем!
   Жалостливые, за душу хватающие причитания так и полились из уст жены Грязного. Белым платочком лицо она закрыла, всхлипнула, а Василий, рассеянно обводя взглядом потолок, словно заученную какую сказку говорит и говорит всякие жалобные слова. И чем надрывнее всхлипывания жены, тем большим воодушевлением и самодовольством звучит его голос.
   А потом ни с того ни с сего он неожиданно напомнил жене наказ книги Домостроя: "Аще муж сам не учит, ино суд от бога примет; аще сам творит и жену и домочадцев учит, милость от бога приимет".
   Исправив обычай мужниного приветствования и поучения, сел за стол.
   Феоктиста сходила на поварню, и вскоре ключник и девки Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка, услужливо семеня босыми ногами по половикам, наставили всяких яств скоромных: и мяса вареного и жареного, и ветчины копченой, и сальца ветчинного положили на блюдо. Сам господин, Василий Григорьевич, в прошлом году пива и браги наварил на целых два года, самолично меду насытил два бочонка, вина накурил со своим пьяницей-винокуром целый котел. И теперь на столе бочечка малая серебряная с медом появилась, оловянничик с горячим вином и малиновым морсом и патокой янтарной и кувшины с пивом и брагой.
   - У порядливой жены, - самодовольно оглядывая стол, молвил Грязной, запасных яств всегда вдоволь. А кто с запасом живет, тому и перед людьми не срамно.
   Хлебник, - лицо все в муке, одно усердие в глазах мукою не засыпано, - принес хлеба и иное печенье на трех блюдах.
   Целый ряд сосудов: сулеи, кубки и чарки, радовали и веселили взор хозяина.
   - Эк мы с тобой живем!.. Будто бояре, - приговаривал Грязной, принявшись после молитвы за еду. - Придет время - будем и того лучше жить. Обожди, не торопись, своего добьемся. Война покажет: кто более прямит государю... кто храбрее... кто за него готов в огонь и в воду! Война откроет царю глаза на многое, смахнет завесу с лицемерных. Вчерась я согрешил перед князем Владимиром и его друзьями.
   - Чем же ты согрешил, батюшка?
   - Не скажу, не скажу! И не проси. Будет теперь всем им от царя!..
   Василий, чокнувшись с женой, опорожнил свой большой бокал и тихо рассмеялся. Что-то вспомнил.
   - Испрокажено боярами не мало. Бог простит меня. Едут бояре на войну тяжело, неохотою. Павлушко, дьяк Разрядного приказа, сказывал: вздыхают, молитвы шепчут. К легкости привыкли.
   Феоктиста Ивановна, слушая мужа, бросала робкие взгляды на его лицо с постоянно усмешливыми и черными, как вишни, глазами под тонкими дугами черных бровей и густых ресниц. Подстриженные усики чуть-чуть скрывали крупные, розовые и тоже усмешливые губы. "Такой не может быть праведником... - думала она. - Грешные глаза, грешные губы! Владычица небесная! За что мне такая беда? Опять Феклушка затяжелела!"
   Василий усердно жевал свинину и самодовольно говорил:
   - А Колычеву с моей легкой руки поезло. Царь преобидные глумы вчинил ему... Семка - государев шут, - чурилка, детинка, хорош хоть куда! Сумеет царя потешить...
   И вдруг Грязной стал сумрачным, вздохнул:
   - Э-эх, господи!
   Жена с удивлением посмотрела на него.
   - Батюшка, Василий Григорьеич, вздыхаешь ты, я вижу?.. И тебе, видать, неохота на войну-то идти. Непохоже то на тебя.
   Василий еще раз вздохнул и перекрестился.
   - О тебе, яблочко мое неувядаемое, думаю... На кого я тебя спокину?
   Слукавил дядя! Думал он вовсе не о Феоктисте Ивановне. Вспомнилась маленькая, нежная, ласковая, как птичка-малиновка, Агриппинушка, жена "проклятого" боярина Колычева. Вспомнилась зеленая, согретая солнцем сосновая ветвь под окном боярыниной опочивальни. Над этой широкой ветвью, в солнечных лучах играли две красивые бабочки, - одна побольше, другая поменьше. Агриппинушка тихо прошептала, ласкаясь: "Хорошо бы и нам улететь из терема и играть, как играют эти два мотылька!" Ну, разве сдержишься и не вздохнешь, вспомнив о том, что было дальше? О Феоктиста! Какое бы счастье, коли и ты была такая!
   Точно сквозь сон слышал Грязной тихий, слезливый голос жены:
   - Государь мой, Васенька, красавчик мой! Матушкина да женина молитвы сберегут от стрелы и меча вражеского. Не кручинься обо мне! Буду я молиться денно и нощно о тебе и о себе.
   - Молись! Молись! - громко, с какою-то неприязнью в глазах и голосе крикнул Грязной. - Молись, чтобы одолеть нам боярскую спесь, чтобы побить нам и внутренних врагов, как бьем мы врагов чужедальних. И не унывай обо мне: рукодельничай, чадо свое малое расти и всякое дело делай, благословяся... А государь твой и владыка - Василий Грязной - дело свое знает и бесстрашия ему не занимать стать, и злобы ему на боярские утеснения никогда не избыть! Много горя колычевский род причинил моему отцу, осудили его в те поры не по чести... Ужо им! Да и не одному мне, Грязному, а и многим иным худородным дворянам памятно своевластие бояр... У Кускова всю семью по миру пустил Курлятев... Наделил его болотной недрой, а себе пахотную лучшую землю утянул... Вешняков, что постельничим стал у царя, тоже посрамлен был Мишкой Репниным... Не по нутру ленивым богатинам, что царь к себе его во дворец взял.
   Грязной опять наполнил вином кубок и разом опорожнил его.
   - Бог правду видит, Васюшко... - скорбно воззрившись на икону, заныла Феоктиста. - Не кручинься! Не надо кручиниться...
   Глаза Грязного стали злыми. Сверкнули белки.
   - Не бреши! - стукнул он кулаком по столу. - Да нешто я кручинюсь? Чего мне кручиниться? Радуюсь я! Дуреха! Войне радуюсь! Вельжи хрюкают, сопят, ровно опоенные свиньи, а мы - нас много, больше бояр нас! - мы ликуем. Никита Романыч Одоевский, хуть и князь, а нашу сторону принял. Его тоже изобидели, в черном теле томят. Он слышал, будто государь сказал, что многие от этой войны славу приобретут и земли, и думное звание... Поняла? Обожди! И ты у меня в боярских колымагах кататься удосужишься, и тебе люди до земли учнут кланяться! Чего же мне кручиниться? Подумай!
   Феоктиста уж и не рада была, что посочувствовала мужу. Такой он стал обидчивый. Прежде того не было. И гордость какая-то у него появилась даже перед женой. И все говорит о боярах, о царских делах, о дворянах и о посольских приемах, а прежде, бывало, домом занимался, избяные порядки наводил, - с плотниками да кирпичниками все советуется о квашнях, о корытах, о ситах, бочонках для продовольствия заботится иль охотой да рыбной ловлей потешается, да крепостных мужиков на конюшне наказывает. Всегда у него находилось домашнее дело. Теперь целые дни, а иногда и ночи, пропадает нивесть где, на стороне. Сваливает то на дворец, то на Пушечный двор, то на Разрядный приказ либо на тайные государевы дела. А бывает и так, что придет в полночь с ватагою дворян, своих друзей, хмельной, и до утра бражничает, девок заставляет дворовых угождать. Срам и грех!
   Прежде никогда того не было.
   Грязной выпил еще и еще вина. Его глаза разгорелись хмельным озорством.
   - Человече, не гляди на жену многоохотно! - провозгласил он, будто поп на клиросе. - И на девицу красноличную не взирай с истомой, да не впадешь нагло в грех...
   Феоктиста, попросив у мужа разрешения, встала из-за стола и сбегала в девичью. Велела Аксютке, Феклушке, Катюшке и Марфутке удалиться в соседний дом сестры Антониды Ивановны. (Раз о "грехе" заговорил, - стало быть, надо девок угонять.)
   Когда Феоктиста вернулась в горницу, и села за стол, Грязной низким голосом затянул песню:
   Женское дело перелестивое,
   Перелестивое, перепадчивое.
   В огонь и жену одинаково пасть...
   Кудри его растрепались. Шелковый пояс на рубашке он распустил, напевая такие песни, что Феоктиста Ивановна слушала, краснела и отплевывалась. Раньше он не знал таких песен и был тише, смиреннее.
   Накричавшись вдосталь, он насупился, шумно поднялся с места и гаркнул голосом грубым, властным:
   - Жена! Иль я тебя давно не стегал? Иль ты думаешь - ослаб я? Пошто ты не велела подать мне коня? Не видишь разве, разгуляться захотелось доброму молодцу? Поеду к Гришке, к брату единокровному, на обыск ночной... Ловить будем беглых и бездомных, может, и знатная рыбешка попадет... Гришку сам царь "объезжим головою" поставил. Пошарим в Сокольничьих перелесках, угодим царю... Не рука мне тут с бабами сидеть! Айда! Кличь конюха!
   Феоктиста Ивановна попробовала уговаривать мужа не ездить в такую позднюю пору, посидеть дома, как бы лихие люди не учинили какого-нибудь злодейства ему, Грязному. Ничто не помогло.
   Ругаясь и ворча на конюха и дворовых мужиков, топая сапогами, сел он при свете фонарей на коня и скрылся во мраке.
   Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка снова вернулись в дом, дрожащие от страха и холода (убежали на соседний двор налегке). Плакать им не полагалось. Плакать можно было одной хозяйке, а им, когда только это прикажет хозяйка. Молиться на хозяйские иконы им тоже Грязным строго-настрого было запрещено. В людской, у "подлых людей", есть свои иконы, на которые ни хозяин, ни хозяйка тоже никогда не молятся. Забились девки в угол, в запечье, ни живы, ни мертвы.
   Феоктиста Ивановна, накинув шубку, вышла на крыльцо. В безветренном воздухе медленно падают крупные хлопья снега. Воют собаки где-то над Сивцевым Вражком; послышался отдаленный выстрел со стороны Кремля... Кругом мрак, костяки оголенных деревьев и снег, громадные сугробы, завалившие сараи, амбары, хлева...
   Скучно, страшно! Что-то будет?
   В доме князя Владимира Андреевича собрался кружок его близких людей. Из Литвы через рубежи пробрался чернец-униат от князя Ростовского и от других отъехавших в Литву русских вельмож. Лопата-Ростовский уведомлял, чтобы не мешали царю Ивану углубляться в Ливонию. Вместе с литовскими и польскими друзьями он уже вошел в сговор с королевским правительством, которое полностью на стороне бояр, и сам король благословляет боярскую партию в Литве на упорную борьбу с московским царем. Он не советует Боярской думе мешать царю. Пускай оголяет южные границы. Хотя атаман Дмитрий Вишневский и откололся от Польши, перейдя на службу к царю, однако он не надежен. Он уже теперь поговаривает, что не намерен один воевать с крымцами. Пускай царь понапрасну надеется на казаков, приведенных им, Вишневецким, из Польши. Сначала Девлет-Гирей думал, что полки Ржевского, Вишневецкого и черкесов лишь передовой отряд Иванова войска, а теперь из Польши ему дано знать, что "все тут" и что главные силы царского войска ушли к ливонскому рубежу.
   Чернец был худущий, запуганный, весь в угрях от долгого немытия, когти черные, длинные, как у зверя, и говорил заикаясь, - сразу не разберешь, что он хочет сказать. Поэтому обступившие его бояре, потные, грузные, тяжело дыша, с нетерпением ловили каждое его слово.
   - Сталыть... - тянул чернец. - Степь голая безлюдная назаду у Раевского и Визневицкого... князь Лопата... уведомляет...
   Наконец-то бояре поняли, что польский король, по совету отъехавших московских вельмож, намерен поднять Девлета - крымского хана - против русских войск, ушедших далеко в степь и в надежде на царскую военную помощь осадивших и взявших город Хортицу у днепровского устья. Нет нужды, что Вишневецкий побил в этом месте крымцев и сжег Ислам Кирмень, - все одно ему там не удержаться без помощи Москвы. Вишневецкий - храбрый казак, но и похвастать любит и обмануть кого хочешь может. Ненадежный он слуга московскому царю.
   Скоро "покоритель царств" потерпит такой урон от крымского хана, какого не видела Москва за все свое существование. Князь Лопата-Ростовский и все его товарищи клянутся в этом своим московским друзьям. Они советуют им быть наготове и перевезти своих детей и жен подальше от Москвы, чтобы не было им от той беды несчастья.
   Униат поклялся перед иконами, что все сказанное им - истинная правда и что через трое суток он снова уйдет в Литву, а потому и просит доброго князя Старицкого и бояр шепнуть ему слово для передачи зарубежным боярам.
   Владимир Андреевич посоветовался с матерью своею, княгиней Евфросинией. Она желчно произнесла: "Хотим власти, как в Польше. Скажем спасибо братьям-боярам и королю, коли тому помогут!" Бояре сочувственно поддакнули княгине, ибо каждому из них был по душе боярский порядок польского правления. Польская рада не облекает такою властью короля, какая захвачена в России царем Иваном.
   После тайной беседы с чернецом все усердно помолились. Ах, как хотелось в душе каждому из бояр, чтобы Девлет-Гирей "проучил Иванушку-царя", нарушившего все древние уставы, препятствуя князьям быть самовластными правителями. Если бы даже сатана предложил свои услуги боярам против самодержца-гордеца, похитителя княжеской власти, то и с ним бы пошли в союз истомившиеся в жажде мщения, оскорбленные царем друзья Старицкого князя Владимира Андреевича.
   Через трое суток бояре устроили тайный побег униату из Москвы в Литву.
   Как ручейки из большой лужи, так из дома князя Владимира Андреевича поползли по боярским и преданным князю Старицкому служилым домам вести, кои принес с собою литовский чернец.
   Московская боярская партия собралась у незнатного приказного служаки в маленьком домике Сущевской слободы Федора Сатина. Человек он был незаметный - Адашев не любил ставить на первые места своих родственников, но и родственники его старались оставаться в тени, служа добросовестно в приказах дьяками и на иных приказных должностях. Царь ценил это в Алексее Адашеве и сам нередко одаривал и деньгами и подарками адашевских родичей, таких, как Иван Шишкин или тесть Адашева - Петр Туров. Не забыты были денежно и самим Алексеем все эти Андреи, Федоры, Алексеи Сатины, Туровы, Шишкины, Петровы и прочие, а их было не мало. Никто из них в вельможи не лез и не хотел быть на виду, кроме братьев Алексея: Данилы и Федора, выдвинутых за боевое усердие на высокие посты самим царем Иваном.
   Здесь-то, в доме Сатина, и сошлись для тайного сговора знатные люди московского боярства: боярин Челяднин, Казаринов с сыном, десять Колычевых (в том числе и Никита Борисыч), явился и сам Иван Васильевич Большой Шереметев, обладавший несметными богатствами. В одежде монаха пожаловал он к незнатному дьяку Сатину в гости, а с ним и горячий сторонник Польши Никита Шереметев. Тут же оказались Разладин и Пушкины, родственники Челядниных и близкие к колычевскому роду вельможи.
   Потомки великих князей Ростовских, Смоленских и Ярославских: князья Шаховские, Темкины, Ушатые, Львовы, Прозоровские, все три брата - Василий, Александр и Михаил - Заболоцкие, Андрей Аленкин и другие отпрыски этих великокняжеских родов, во главе с князем Андреем Михайловичем Курбским, собрались в доме выходца из Швеции служилого человека Семена Яковлева, близ Сокольничьих выселков. После всех, в лохмотьях убогого странника-слепца, явился богатейший вотчинник, выходец из Касуйской орды, Хабаров-Добрынский. Поводырем у него был юный Кошкаров. Многие и другие собрались на этот тайный совет одетыми разно: кто монахом, кто мужиком, кто бродягой...
   А за Яузой в келье отшельника Порфирия, друга Вассиана и заволжских старцев, среди густой рощи, собрались знатные вотчинники: Сабуровы-Долгие, Сырахозины, Шеины, Морозовы, Салтыковы, Курлятевы, Телятьевы, Чулковы, Сидоровы и многие другие. Набились в избу так, что дышать было нечем. А тут еще всех напугал явившийся немного под хмельком Александр Горбатый и начал громко и некстати хвастаться тем, что его предок - великий князь Андрей Суздальский - владел Волгою, "аж до моря Каспийского". С трудом заставили его умолкнуть Чулков и Сидоров. Он всердцах обругал их "литовскими подкидышами", ибо они выехали в Россию из Литвы. Михайла Морозов, погрозив ему кулаком, сказал:
   - Что же, что они из Литвы? А мой род из Пруссии, стало быть, и я подкидыш?
   Кулак Морозова, огромный, волосатый, заставил Горбатого немедленно смириться. Шеины тоже обиделись на Горбатого - они ведь тоже отъехали к московскому царю из Пруссии.
   Князья Петр Оболенский-Серебряный, Петр Михайлович Щенятев, Дмитрий Шевырев, Иван Дмитриевич Бельский, Семен Ростовский и Михайло Репнин собрались у пономаря одной маленькой церковушки на берегу Москвы-реки, занесенной снегом и не отправлявшей службы. Ждали именитых князей Мстиславского и Воротынского, но они не пришли. Князь Михайла Репнин обозвал их "ползающими гадами", а Семен Ростовский предупредил собравшихся, что и Мстиславского и Воротынского надо опасаться. Они не надежны.
   На всех собравшихся в разных местах Москвы вельмож большое впечатление произвело известие о замыслах Польши и все то, о чем сообщил в доме князя Владимира Андреевича Старицкого приходивший из Литвы тот чернец. Стало быть, Ливонской войне мешать не след. Наоборот, надлежит всем князьям и боярам, кои будут в походе, проявлять прилежание и великое усердие на войне и жечь и громить ливонские земли безо всякой пощады. Пускай таковой поход еще более напугает иноземных королей и обозлит их на царя Ивана, а главное - поссорит Фердинанда Германского с Иваном Васильевичем.
   Коли царь не слушает бояр, так да будет воля его! Андрей Курбский в доме Семена Яковлева, в Сокольниках, предсказал горькую судьбину начатой царем Иваном войны с Ливонией. Он уверял присутствующих, что "оная станет капканом, в который и попадет зазнавшийся самодержец". В выигрыше от войны останется только Польша.
   Иван Васильевич Большой Шереметев в сущевском доме Сатина, с пеною у рта, почему-то, ни с того, ни с сего, ополчился на устроенный царем Иваном Печатный двор. Он кричал, что от этой "дьявольской затеи" будет великий урон вотчинникам на Руси, ибо ничего не стоит тогда царю свои уставы рассылать по городам и селам во множестве и единообразно.
   Присутствовавшие здесь бояре, словно обухом пришибленные этим неожиданным заявлением Шереметева, сразу притихли, задумались: в самом деле, царь неспроста воздвиг Печатный двор! Все это - к возвеличению власти Москвы, власти самодержца.
   Тесть Адашева Петр Туров успокоил бояр. Он сказал, что Алексей смеется над этой затеей государя. Он говорит, что и сам бы желал иметь печатные книги, но не верит советник царя в искусство и опытность московских печатников. Уж очень долго они и неумело возятся над одною только книгою, над Апостолом, Адашев будто бы уже говорил царю, что без иноземных печатников московский печатный двор ничего не сделает, да царь его не послушал.
   - Ну, и слава богу! - облегченно вздохнул, перекрестился Шереметев.
   На берегу Москвы-реки, у пономаря в хибарке, произошло самое бурное сборище вельмож. Михаил Репнин едва не подрался с князем Оболенским-Серебряным, назвавшим царя Ивана "мудрым государем".
   Михаил Репнин считал, что все совершаемое царем во вред боярству губит Россию и что заигрывание царя с дворянской мелкотой, с незнатными писарями и воинниками убьет Боярскую думу и тем самым лишит государство головы, а без головы туловище - труп, тлен, прах.
   - Где же тут царская мудрость?
   Репнин зло издевался над словами "мудрый государь".
   И не будет ошибкой всячески помочь польскому королю, чтобы он "проучил Ивашку", чтоб помрачил его непомерную гордыню.
   Однако Михаил Репнин не во всем согласился со своими друзьями. По его мнению, идти на войну, - стало быть, еще более баловать царя. Видя такую покорность вельмож, он объярмит бояр неслыханным игом. Тогда и вовсе из-под него не вылезешь.
   Напрасно князья старались доказать Репнину, что Ливонская война ослабит власть царя, заставит его снова обратиться к помощи бояр, преклониться перед старинными княжескими родами.
   Гордый, самолюбивый князь Михайло сидел за столом темнее тучи. Жилы на висках надулись, волосы на голове, взъерошенные пятерней, упрямо раскосматились, брови нахмурились.
   - Пускай голову срубят, но Ливонию воевать я не стану. Никогда род Репниных не был на поводу у царей!
   Он сердился не только на царя, но и на всех бояр: изолгались-де, совесть и гордость потеряли, своего ума не имеют - живут по указке. О незнатных дворянах князь говорил, брезгливо отплевываясь, называя их "псами".
   - Вы воюйте, а я не стану! Не стану! Не стану!
   Князь Репнин еще больше рассердился, когда узнал, что боярина Алексея Даниловича Басманова также посвятили в тайну, что ему тоже стало известно о литовском чернеце и о тайных сговорах бояр.
   - Сами в петлю лезете! - закричал он, вскочив с места. Напялил со злом на себя шубу и вышел вон из избы.
   В полночь, возвращаясь из ночного объезда с урочища Трех Гор, где находился загородный дворец князя Владимира Андреевича, братья Грязные, Василий и Григорий, с тремя конниками заметили притаившегося у Козьего болота некоего человека. В темноте трудно было разобрать, кто и что он, но ясно было видно, как этот человек шмыгнул за забор одного из домов. Он то и дело высовывал свою голову из-за угла, поглядывая за всадниками.