- Спаси Христос! - низко поклонился Курбскому Колычев и быстро вышел из горницы.
   - Пусть будет по его цареву указу, друзья! - вздохнул Курбский. Оттерпимся - и мы владыками станем. Иной раз оное и на пользу.
   Опять зашевелились военные таборы во Пскове: деловито загудели боевые трубы, всполошились соборные колокола. Царское слово - закон! Московские всадники, стрельцы, копейщики, наряд и обозы тронулись в путь.
   Шиг-Алея, Глинского и Данилу Романовича отозвали в Москву. Об этом много было разговоров. Ходил слух, что царь недоволен грабительскими налетами прежних воевод. Да в заморских странах худая молва пошла про русское воинство. Оставлять Шиг-Алея и его сподвижников нельзя стало. Так говорили. В угоду, мол, иноземным царствам то сделано.
   Была жаркая, знойная погода.
   В броне и кольчугах идти было не под силу. На ходу все это сбрасывалось на телеги. Уж лучше погибнуть от пули иль от стрелы, нежели пасть от зноя и духоты.
   Дымились торфяные болота, горели леса. Воздух пропитался едким дымом. Желтые, мутные тучи в безветренном воздухе заслоняли солнце. Темно-серые пятна ожогов зияли на полях и лугах. Посевы погибли.
   Мелкие ручьи и реки пересохли. Безводье стало бичом людей, скотины и растений.
   Андрейка скинул с себя не только теплый стеганый тегиляй, но и рубаху.
   На обнаженной спине Чохова товарищи разглядели следы рубцов от батожья.
   - Память о боярине Колычеве, - усмехнулся он, почесываясь, - да еще в Пушкарской слободе прибавили малость.
   Головы повязали тряпками. Кони в мыле, хотя шли еле-еле. Пушки накалились - не дотронешься. Разговаривать не хочется. Голова, словно свинцовая, тяжелая! Клонит ко сну, но... желание сразиться с немцами превыше всего.
   Степняки - татары и казаки - выглядят бодрее. Андрейка удивлялся им: джигитуют, смеются, весело болтают; на спинах стеганые ватные зипуны, а на головах меховые шапки. Терские горцы, в барсовых и овечьих шкурах, бодро поглядывают на всех черными любознательными глазами.
   Иногда над наконечниками копий с глухим шелестом пролетали темные полчища саранчи, пугая коней, вызывая тошноту у людей. Всадники пробовали разгонять саранчу копьями, но это им не удавалось, - саранча наваливалась плотной массой, пригибая наконечники копий. Чудное дело! Никогда раньше в этих местах не видывали саранчи. Что-нибудь это означает. Не иначе, как некое предзнаменование.
   Птица вся попряталась в лесах, в гнездах, в норы.
   Войско изнывало от жажды.
   На реке Великой, во время стоянки во Пскове, ратники наловили рыбы, которой в той реке неслыханное множество. Теперь, после ухи, нестерпимо мучила жажда, а воды не хватало. По дороге рек почти не встречалось. Да и дух пошел от бочек с рыбой тяжелый. Нечего делать, надо терпеть! На то и война!
   Пешие воины еле передвигали ноги, словно кандалы на ногах десятипудовые. Однако никто не падал духом: там и тут раздавались шутки, прибаутки, смех.
   Среди воевод и их помощников, тяжело покачиваясь на коне, ехал и Никита Борисыч Колычев. Волосы на голове слиплись, лицо блестело от пота. Хмуро посматривал он на толпу ратников; не нравилось ему, что так много мужиков вокруг него, и что все они так дружны между собою, и что вооружены все они и идут, как равные, с боярами и дворянами...
   - Вон он, мой бывший хозяин! - показал на него пальцем Андрейка.
   - Эк его разнесло, голубчика! - засмеялся один молодой пушкарь.
   Посыпались шутки и прибаутки. Колычев догадался, что ратники говорят про него, плюнул, отвернулся.
   Василий Кречет, сутулясь, исподлобья глядел по сторонам. Он шагал рядом с телегой, на которой лежали волконейки. В последнее время он скучал, был недовольным и нерзаговорчивым. Куда девалась его веселость! Никакой корысти не получалось в походе. Он вслух на это ворчал.
   - Негде душе разгуляться! - говорил он, мотая головой. - Один убыток! Зря Шиг-Алея убрали. Попировали бы мы с ним.
   Ворчал, но от войска не отставал.
   Андрейка спорил с ним, стыдил его:
   - Не корысти ради, а чтоб землю оборонять пошли мы в поход; не свою, а государеву выгоду ратники соблюдают. Храбрый врагов побивает, а трус корысть подбирает, - так говорят старики. Так оно и есть. В поле - две воли; чья сильнее - вот о чем думай! Дурень!
   - Войну гоже слышать, да худо видеть, - вздыхал Кречет.
   - Эх, ты! Воевать бы тебе на печи с тараканами!
   Кречет ничего не ответил, только стал еще более дичиться товарищей.
   Андрейка смотрел с коня на его взмокшую от пота рубашку и на его уныло опущенную голову и думал: "Чего ради такие люди живут? Ноют они и хорошего нигде ничего не видят. В бою быть, так и вовсе не о чем тужить. Смешной! Хлеба не станет - песни запоем. Тяжело одно: ждать, коли врагов не видать".
   Палимое солнцем войско двигалось на запад, по прямому пути к ливонскому замку Нейгаузен.
   Ертоульные добыли в разных местах несколько десятков "языков", пригнали их к воеводам. Из расспросов выяснилось: к Нейгаузену движется три тысячи немецких всадников и пехоты под начальством самого магистра Фюрстенберга, а расположилось оно, это войско, в двадцати пяти верстах северо-западнее Нейгаузена, близ городка Киррумпэ.
   В Нейгаузенской долине сама природа создала черту, отделявшую одно государство от другого. С русской стороны отлого спускались возвышенности псковские, с немецкой - ливонские бугры. Нейгаузен находился на возвышенном месте, на высоком берегу реки Лелии. Сложенный из серых необтесанных каменных глыб, замок выглядел мрачной, дикой махиной. Казалось, в этой громадине, окруженной толстенной неуклюжей стеной с четырьмя такими же неправильно сложенными, угловатыми башнями, обитают не люди, а какие-то первобытные, волосатые великаны, которые вот-вот перешагнут через стены и задавят всякого, кто появится в этой безмолвной, пустынной долине.
   С трех сторон замка - глубокие овраги, с четвертой - река Лелия.
   А вдали, по левую сторону замка, - цепь Гангофских гор, и самая высокая вершина их, прозванная некогда русскими "Яйцо-гора". С ее вершины видны окрестности на сто верст, видны башни Печерского монастыря и даже водная ширь Псковского озера.
   Всего пятнадцать верст пройдено от рубежа, а как все устали!
   Трубы и рожки возвестили: "Готовься к бою". Вот тебе и отдых!
   Воины, разомлевшие от жары и переходов, снова облеклись в кольчуги и латы... надели накалившиеся от солнца шлемы и, набравшись сил, ускорили шаг, стали пристально всматриваться в сторону замка.
   Только что вышли из леса и стали на виду у замка, как с городских стен посыпались вражеские пули и стрелы; началась жестокая пальба из пушек. Андрейка насилу сдержал испуганного неожиданной стрельбой коня.
   - Ай ты, бирюк! Ровно змея ужалила! Что ты? Дурень! - дернул его за повод изо всей силы Андрейка, озабоченно оглядываясь на свои подводы с пушками.
   Войско не останавливалось ни на минуту, невзирая на стрельбу немцев. Оно еще быстрее двинулось к городу, а ертоульные уже гарцевали под самыми стенами города.
   Андрейка был уверен в непобедимости московского наряда. С насмешливой улыбкой он молвил: "Попусту лыцари шумят!"
   Было у него три орудия с ядрами в пятьдесят два и пятьдесят пять фунтов. В других десятках было шесть орудий, из которых пускали ядра по двадцать, двадцать пять и тридцать фунтов. Много было орудий, стрелявших ядрами по шесть, семь и двенадцать фунтов. Но больше всего радовали Андрейку две пушки, из которых били каменными массами весом в двести с лишним фунтов. При этих пушках везли около двух тысяч ядер, а при остальных орудиях по семьсот ядер. И это не все! Были еще пять пушек, а при них полторы тысячи ядер. Но и это еще не все! Сотни телег тянули еще шесть мортир, стрелявших огненными ядрами, которых было запасено две с половиною тысячи.
   Можно ли бороться врагу с такою силою? Андрейка торжествовал. На его лице появилась озорноватая усмешка, когда остановились.
   - Ну, воины! - крикнул он своим товарищам пушкарям. - Готовьте зелья больше! Без масла каша не вкусна.
   По приказу воевод татарские, черкесские и казацкие всадники рассыпались по окрестностям Нейгаузена, чтоб оберегать войско от внезапных нападений со стороны. Лихо промчались они мимо Андрейки на своих низкорослых быстроногих конях, коричневые от загара, со сверкающими белками. Впереди всех скакал, размахивая саблей, Василий Грязной.
   Кто-то в толпе запел, а все подхватили:
   Что не пыль то ли в полечке запыляется,
   Не туман с неба поднимается,
   Запыляется, занимается с моречка погодушка,
   Поднимаются с моря гуси серые, летят.
   Что летят-то, летят, расспросить лебедя хотят:
   - Где ты, лебедь, был, где ты, беленький, побывал?
   - Уж я был-то, побывал во всех нижних городах...
   Голоса певцов, дружные, бодрые, оживили даже Василия Кречета, и он стал подпевать ратникам. Как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песен, да и ничего без них не делал! А уж ратнику песня и вовсе - первейший друг.
   Пушкарями хорошо было видно городские валы и рвы, за ними каменные стены, поросшие травой, а на них множество людей.
   Солнце, громадное, красное, пряталось вдали за лесами. Жар свалил. Стало легче дышать, веселее - к делу ближе!
   Войско расположилось на пушечный выстрел от городских стен. Со скрипом и шумом бревенчатые махины движущихся осадных башен окружали город. Каждую везли лошади, запряженные попарно шестерней. На место валившихся от пуль и стрел коней тут же быстро впрягали новых, на место убитых и раненых конюхов и возниц тотчас же вылезали "из нутра" новые люди, втаскивая павших во внутреннее помещение башни и заменяя их.
   Вышел приказ вдвинуть в прогалины между осадными башнями пушки.
   Андрейка, соскочив с коня, горячо принялся за дело.
   - Дай бог нам попировать!.. Веселей!.. Веселей!.. Семка! Гришка! Эй, парень! Вологда!.. Ну, ну, бери ядро!.. Тащи земли! Мало ее! Рой мечом! Глубже, глубже! Насыпай! Так! Подноси зелье! Готовься... Бога хвалим, Христа прославляем, врагов проклинаем! Эй, ребята, не зевай!.. Бей в стену, вон, где помелом машут!.. Туды их... мышь!
   У самых ног Андрейки упала стрела.
   - Ишь ты, дьявол! - нахмурился он. - Ну-ка за это я его!
   Андрейка навел пушку на то самое место стены, откуда стреляли по его пушкарям. Заложил огненное ядро, приставил фитиль.
   - Эй, лыцарь, закуси губу!.. Прикуси язычок! Хлоп!
   Раздался выстрел. Андрейка пригнулся, сосредоточенно стал вглядываться вдаль. Ядро сбило верхушку стены, а вместе с ней посыпались вниз и ливонские стрелки, только что обстреливавшие пушкарей.
   - Прощай, Агаша, изба - наша! - с торжествующей улыбкой осмотрел пушкарей Андрейка. - Стену на том месте надобно до подошвы пробить... Довольно ей на земле стоять. Ну-ка, Сема, валяй первый, потом Гришка, посля ты, друг Вологда! А уж за вами и я. Мне - что от вас останется. Я не жадный.
   Вскоре пришел наказ воеводы сбить городскую башню, откуда особенно метко стреляла пушка, побившая многих ратников.
   Андрейка с товарищами общими силами перетащили свой наряд на новое место. Быстро обосновалась Андрейкина десятня, и здесь, хотя неприятельские пушки и бросали ядра совсем рядом с московскими пушкарями, Андрейка даже похвалил ливонских стрелков: "Видать, тут народ знающий. Таких стоит и погладить!"
   С этого дня началось состязание Андрейкиных пушек с ливонскими. Бороться с ними было трудно. Башня толстая, крепкая, и пушки и пушкари укрыты в бойницах, а Андрейка со своими товарищами как есть на виду - в открытом поле. И притом - "сидячую" крепостную пушку не сравнить с полевой. Она больше и убоистее.
   "Гуляй-города" и осадные махины кольцом обложили Нейгаузен. С каждым днем осады это кольцо все суживалось, и осадные башни двигались все ближе и ближе к стенам города.
   Ливонские воины под рукою командора Укскиля фон Паденорма защищались с отчаянным упорством и храбростью. Их было мало, всего шестьсот человек, имевших оружие, но они отважно выходили из городских ворот и дрались насмерть.
   Петр Иванович Шуйский и Федор Иванович Троекуров не находили слов для похвал командору и его воинам.
   - Вот бы все были таковы, - говорил Шуйский, потирая руки. - Веселее бы нам воевать! Гляди! Гляди! Какие петухи!
   Воеводы близко подъезжали на конях к крепости, любясь храбростью защитников Нейгаузена.
   - Посмотрел бы на то Иван Васильевич, - сказал Шуйский с глазами, увлажненными слезой. - Он бы с великой похвалою отпустил Укскиля на волю. Наш народ честных воинов всегда уважал.
   - И мы должны сделать то же, - произнес Троекуров. - Царь велел храбрых чествовать, трусов брать в полон.
   Андрейка, не щадя своей жизни, храбро и без устали изо дня в день бил из пушек по упрямой башне. И очень сердился, что дело не подвигается вперед.
   Следующая ночь была тихой. Накануне сильно утомились московские ратники. Ливонцы тоже приумолкли, - может быть, сберегая снаряды, может быть, выжидая, не уйдет ли московская рать дальше.
   Из оврагов повеяло освежающей тело прохладой, сразу легче, бодрее стали чувствовать себя люди. Несмотря на усталость, многие из них уселись на траве около своих шалашей и стали мирно беседовать, вдыхая свежий воздух.
   Ярко светили звезды.
   Никита Борисыч подстерег и зазвал к себе в шатер Грязного.
   - Полно нам с тобой дичиться, Василь Григорьич!.. Где лад, там и клад и божья благодать, - приятельски похлопывая Грязного по плечу, сказал Колычев. Лицо его было приветливо.
   На сундуке ярко горела толстая восковая свеча, красовался кувшин с вином, еда.
   Грязной, тихий, почтительный, помолился на икону, низко поклонился боярину.
   - Мир дому твоему! Да нешто я дичусь? Господь с тобой, боярин! Устал я. Рубился гораздо. Э-эх, жизнь, жизнь!
   - Милости прошу, Вася! Уж и до чего глаза мне твои по душе! Тебе бы девицей надо быть, а не мужиком и не таким храбрецом. Ай, какие у тебя глаза! Огонь! Ей-богу, огонь! А какие кудри! А зубы! Зря ты в бою лезешь вперед. Такой молодец, как ты, тысячи иных молодцов стоит. А убьют тебя либо пулей, либо стрелой, тогда такого-то уж и не сыщешь.
   Грязной сконфуженно потупил взгляд, усаживаясь на маленькую дорожную скамью у сундука.
   - Таков я, добрый боярин, каковым меня матушка, царство ей небесное, родила, каковым господь бог батюшка создал... Любо и мне, милостивый боярин, что ты не погнушался мной и как равный с равным беседуешь, одинаково.
   - Не попусту тебя похваливал при боях батюшка-государь Иван Васильевич... Стоишь!.. Ты стоишь!..
   - Служу ему, боярин Никита Борисыч, нелицеприятно, как верный слуга... Ино саблей, ино лётом, ино скоком, а ино и ползком.
   Оба рассмеялись.
   - Так-то оно и лучше, особливо ползком. Батюшка-царь такое любит... сказал Колычев и тяжело вздохнул. - Кто ныне мал - завтра велик будет, а ныне велик - завтра мал будет. Видно, господом богом так установлено. Времечко все меняет, переиначивает.
   Василий Грязной тоже вздохнул.
   - Страшно из малых-то да в великие! Ой, страшно! Много дается, так много и спросится... Не задаром! Да и всегда ли счастлив малый, будучи возвеличен?
   Никита Борисыч налил вина в две большие сулеи.
   - Ну-ка, выпьем во здравие отца нашего государя Ивана Васильевича!..
   Выпив вино и обтирая платком усы и губы, Колычев вздохнул.
   - Сочувствую. Коли плавать не горазд, как сунешься в воду, чтобы переплыть Волгу либо Оку? Реки большие, глубокие, надо одолеть. Так и всякая власть. Коль силы нет, коли нет большого понятия, - как ни возвышайся, все одно, при больших делах утопнешь. Ну-ка, выпьем еще, Василий Григорьич, за победу над рыцарями! Чтоб нам завтра взять сей замок!
   Грязной опорожнил сулею с явным удовольствием, даже причмокнул.
   - Ого, Вася! Любо пьешь, скакунок, любо! За царевым столом многих осилил бы. Что за человек! И в бою храбр и в вине уместителен. Бог не обидел тебя талантом.
   - Хоть и незнатный наш род, а питьем не обижены. На что и жить, коли не пить! - улыбнулся Грязной, перекрестив рот.
   Колычев, разжевывая рыбу, усмехнулся.
   - Не смеши! С тобой тут подавишься еще! Ей-богу, подавишься. Будь я царем, первым бы вельможею тебя сделал. Бес с тобой! Будь ты тогда у меня первым! Наплевать! Все одно! Люблю я, Вася, таких вот, как ты, бедовых. Да что говорить, Иван Васильич достойных не обижает... найти умеет. Его не проведешь. Лестью не обманешь. Пей еще! Запасено у меня винца-леденца на всю войну.
   Василий теперь уже сам осторожно налил вина из кувшина в обе сулеи.
   - Ласкатель - тот же злодей, - сказал он, подавая кубок боярину. Подобно гаду под цветами, умыслы ласкателя укрываются под словами приятными, умильными. Далек я от батюшки-царя, родом не вышел, чтоб за одним столом с ним бражничать, а так думаю, что бог его охраняет от льстецов...
   Колычев удивленно уперся в своего собеседника мутным взглядом. Его брови поднялись на лбу, как рога. В голове мелькнуло: "А сам-то ты кто?"
   - Думаешь, охраняет? - тихо, глухим голосом спросил он.
   - Охраняет! Никого мы не видим, чтоб его обманывали да лестью обволакивали. Честные, прямые люди около него. Вот бы хоть ты, боярин, все бросил, ото всего отказался, а на войну пошел.
   - М-да!.. Правильно говоришь! - задумчиво промычал Колычев, разглаживая бороду. - "Сукин сын, как врет, как врет!"
   - А про Курбского князя, либо Адашева, либо отца Сильвестра скажу прямо: это первые люди, самим царем за дородство и за честь выдвинуты, и служат они царю нелицеприятно, по божьи, как и всем служить надо.
   Колычев недоумевал. Он ждал, что Грязной под хмельком будет порицать сторонников Сильвестра и Адашева, а он и пьяный их хвалит. "Стало быть, решил про себя Никита Борисыч, - надо хулить их". И он, причмокнув, покачал головой:
   - Хороши-то они хороши, советники государя, да тоже... как сказать, хотя бы и про отца Сильвестра - постригся кот, посхимился кот, а все кот. И поп, как был попом, так им и остался... У него свой закон: по молебну и мзда. Возводит в сан и чины простым обычаем тех, кто ему угодлив да полезен. За что он тащит в великие люди Курлятева?! Скажи, Вася, токмо не криви душой. Смотри у меня! Говори прямо! Не люблю я лукавства! Сам честен и прям, так хотел бы, чтоб и люди все были такими же. О господи! Как душа истосковалась о правде!
   Грязной опять взялся за кувшин. Налил. Перекрестился.
   - Вот тебе, батюшка Никита Борисыч, крест! Когда же я кого обманывал? За прямоту, за совесть я и страдаю. Спроси мою жену, супругу мою верную. Лучше камень бы на шею я надел да в воду канул, нежели неправду сказывать либо обманывать кого.
   Колычев замахал руками:
   - Верю! И так верю! Не крестись! Жены нам не указ. Ты видел мою, когда был у нас? Видел?
   - Плохо что-то помню. Да как можно нашему брату на боярынь глядеть? Не осмеливался я...
   Колычев тяжело вздохнул, сумрачно склонившись над крепко сжатым в ладони кубком.
   - М-да! Жена! Агриппинушка!.. Чай, с тоски обо мне там теперь высохла!.. Любит она меня, а уж как верна, предана мне! Если б не эта проклятая война, никогда бы я не спокинул ее. Дитё ведь у нас должно народиться... Дитё! Чудак! Не понимаешь ты! О, скоро ль кончится сия проклятущая война!
   - Да, от войны сей многие учинились несчастья! - пробормотал Грязной, задумчиво вздохнув. Вспомнил об Агриппине.
   - Ой, не говори! - с досадой махнул рукой на него Колычев. - Не говори! Пагуба она для нас, для русских... И что вздумалось батюшке...
   Колычев сильно закашлялся.
   - Пагуба? Стало быть, Никита Борисыч, попусту государь воюет Ливонию? Не так ли? И я так думаю - успели бы...
   - Успели бы, сынок!.. Отдохнуть бы надо. Пожить бы, повеселиться, а уж коли руки чешутся, колотить бы ногаев либо татар. Все бы легче было, чем с немцами! Бог с ними со всеми и рыцарями! Без них тошно жить на белом свете. А уж коли войны-то не было бы, разугостил бы я тебя в ту пору, как бы я тебя ублажил! Господи!
   - Так-то. Стало быть, боярыня сынка должна тебе принести? - засмеялся Грязной, снова наливая вина. - В таком деле испить надобно чарочку за будущего сына... за отпрыска именитого колычевского рода!..
   Василий поднял свою сулею. На лице его появилась какая-то страдальческая улыбка.
   Колычев, чокаясь с ним, тихо произнес:
   - Дочь ли, сын ли, за все приношу великое благодарение всевышнему!.. Не забыл он нас, милостивец!
   Оба разом, с особым усердием, опорожнили свои сулеи.
   - А что война? - продолжал раскрасневшийся от вина, сильно захмелевший Колычев. - Кому она в пользу? Кто ей радуется? Боярам мало корысти от нее...
   - Но царство? - робко вставил свое слово Грязной.
   - А кто государство? Мы! - Колычев с гордостью ударил кулаком себя в грудь. - Мы - бояре, Боярская дума... Худо, грешно о том забывать.
   Грязной притих, навострив уши.
   - А ныне, - тяжело вздохнул, помотав головою, Никита Борисыч, видать, мы не нужны стали... Все делает сам государь... И жалует, и милует, и наказует, и войны, и всякие дела учиняет - все опричь нас... Раньше царские милости в боярское решето сеялись, теперь нет уж... Псаря своего может сделать стольником, а стольника псарем... И все без нашего ведома. Так-то не бывало раньше. Вот что, милый мой Василь Григорьич! Говорю с тобою, как с другом!.. Дай облобызаю тебя... Уж больно ты занятен, леший тебя побери! Орленок! Истинно орленок!
   Колычев крепко сжал в своих объятиях Грязного. Тот покорно подчинился, сделал вид, что ему приятна ласка боярина.
   - Говорю тебе, Вася, а сердце плачет... Убьют меня на войне, чую сам, а вотчину мою разорят, разграбят разбойники, мужики... Агриппинушку... Ой, лучше и не думать, что с нею учинят!.. Наливай, Вася, еще!.. Все одно. Грозен царь, да милостив бог! А уж как меня обидел царь!.. Господи!
   Грязной сочувственно покачал головой.
   Колычев уставился на него слезливыми, выпученными глазами...
   - Клянись!.. Целуй мне крест, что никому про то не скажешь!
   И он вынул из-за пазухи большой золотой крест и дал его поцеловать Грязному. Тот с великим усердием облобызал крест и поклялся держать слова боярина в тайне.
   Колычев тут же рассказал Грязному о том, как над ним надругался царский шут, и о том, как его сам царь хотел пытать в подвале под своим дворцом.
   Грязной, слушая, прослезился.
   - Неужто сам царь?! Неужто у него под дворцом застенок? Да не может того быть!
   - Верь мне, Вася! Ей-богу! Не лгу! Говорю, как перед богом. Изобидел меня Иван Васильевич!
   Расстались поздно ночью, по-братски, долго обнимались и кланялись друг другу.
   Но только что вышел Грязной на волю, как в шатер ввалился, тоже слегка хмельной, друг Колычева, боярин Телятьев.
   - Милый! Микитушка! И ты не спишь?
   - Где тут, Степа! Нешто уснешь... Всю душу разъели царевы обиды... Брр-р! Зверь, а не царь! Васька Грязной, дворцовый прихлебатель, сегодня у меня был. Ну и сукин сын! Ну и сволочь!
   - Микита! Родной! А я-то!.. А мне-то!.. Легко ли перенести мне обиду? Погляди на мою харю - словно сажу черт в кровь напустил. Какие пятна получились! И после этого царь меня же на простого мужика променял. Ты хоть за боярский круг снес обиду, что тайны боярской не выдал, а я за что? Ведь и меня царь хотел убить... Спать я не могу, как вспомню то проклятое ядро, что царь-батюшка не верную погибель мне, боярину, зарядить в пушку велел... Нешто он не знал, что разорвет пушку? Знал. Заведомо велел зарядить, чтоб меня убило... А холопа деньгами одарил... За ребра бы его, на крюк нужно было вздернуть, сукина сына, а царь его ефимками наградил... А? Ну не обидно ли это? Князь Курбский за меня тогда заступился! Будто бы велел холопа выпороть...
   Колычев, слушая друга, заснул. Голова его низко опустилась на грудь. Мясистые губы вылезли из-под усов; пьяный, дремотный шепот повис на них.
   Телятьев, вытирая ладонью потное, слезливое лицо, продолжал:
   - Чем мне успокоить душу свою? Убить того холопа, благо он здесь, в войске? Заколоть его невзначай, коли случай к тому явится? Помоги мне, господи, покарать раба злого, недоброго, яростию хищного увитого! Зачем ему после такого греха жить на белом свете? Уж лучше боярин пускай живет, нежели подобная тварь! Господи, услыши молитву мою! Микита, да очнись! Доброе дело я задумал! Слушай! - дернув за рукав спящего Колычева, крикнул Телятьев. - Казнить я задумал того парня царю наперекор... Лучшего пушкаря его, им одаренного, в могилу свести... Микита!.. Вот-то будет дело... Убью пушкаря, ей-богу! Подкуплю бродяг... Слышь?! Пьяный осел! Проснись!
   Но напрасно Телятьев дергал то за рукав, то за бороду своего приятеля, - не просыпался! Зато притаившийся около шатра Василий Грязной слушал боярина Телятьева с великим вниманием и удалился только тогда от шатра, когда захрапели оба боярина.
   Следующая ночь была страшной.
   С утра воздух, пропитанный густым, словно раскаленное масло, зноем, душил - нечем было дышать. К вечеру все небо закрыла громадная иссиня-бурая, чешуйчато-слоистая туча. Вдруг потемнело кругом. Налетел ураган с востока, с песчаной стороны, срывая шатры, поднимая в воздух не только полотнища, сено, солому, балки и доски, но и телеги со всяким добром, разметывая все это по полю. Под напором ветра валились набок осадные башни, роняя пушки и пищали. Глаза слепил песок, носившийся чудовищными воронками по полям и взгорьям. Кони бешено срывались с привязи и в испуге бежали из лагеря.
   Затем хлынули потоки ливня, заливая орудия, топя в глубоких лужах ящики с зельем, ядра, пронизывая насквозь одежду людей.
   В стане московского войска произошло замешательство. Этим воспользовались укрытые в бойницах ливонские пушкари и стали без умолку палить по московскому лагерю. Каменные ядра падали в лужи, обдавая ратников мутными гребнями воды и грязи. Огненные ядра с зловещим шипением шлепались в мокроту трав, медленно угасая. Ко всему этому прибавилась гроза. Молнии давали возможность сидевшим в башнях ливонцам метко пристреливаться к наряду и обозам. Оглушительные удары грома подавляли все: и грохот пушек, и крики людей, и вой сторожевых псов, и ржанье коней - все это было сметено, придушено ревом небесной стихии.