Страница:
Василий Грязной и его брат Григорий назвали себя "отцами крестными" немца Штадена. Это они добились в приказах, чтобы он стал корчмарем; это они добились и того, чтобы он попал на службу в иноземный полк.
За это Генрих даром поит вином своих благодетелей; у хмельных гуляк подслушивает "супротивные речи", ведет тайный сыск в пользу государя.
Мало того - приходит однажды к Штадену его друг, Фромгольц Ган, вместе с которым он пробрался в Россию, и говорит:
- Для московских господ великая радость, когда иноземец принимает их веру. Что ты думаешь по этому поводу?
За чаркой вина решили подать челобитную, чтобы окрестили: выгода!
Там, на родине, в Вестфалии, ведь ждут его, Генриха, с хорошей добычей: отец его, Вальтер Старший, да мать, да брат Вальтер Младший, да Марта!.. Ради этого любую веру примешь на время!
"Подождите еще немного, мои родные! Дело только начал. Барыш предвидится немалый. Дай бог здоровья московиту Ивану Васильевичу. Упаси, боже, коль враги-бояре изведут его! Тогда все дела у тебя, Генрих, вверх дном пойдут. Помогай царю!"
Генрих Штаден, конечно, далек от мысли вмешиваться в "семейные дела" русских правителей. В сущности, и он был бы совсем не прочь полюбоваться, "как бояре вздернут на дыбу царя". Важно только, чтобы при нем царь был жив. А там... когда он, Генрих, уедет в Германию, к своим родным, "пускай будет междоусобица в Московской земле. Можно даже помочь этому".
На днях удалось подслушать у бывшего царского опекуна, ближайшего к Ивану Васильевичу боярина Бельского, что осуждает государя родной дядя его - Василий Михайлович Глинский... Он говорил, что-де "Иван Васильевич зело лют стал и непослушен, и оттого великая поруха царству будет, а моря ему, Ивану Васильевичу, не мощно удержать!".
Слова Глинского уже переданы Грязному. Свара будет! "Э-эх, сюда бы теперь братьев Вальтера да Генриха! Вот бы весело было всем троим в Москве! Есть над чем посмеяться! Смешной народ - русские! Среди них немец, если он не глуп, может свой век прожить совсем безбедно. Надо только быть немножко подальновиднее". Так тешил себя мыслями Штаден.
Он, Штаден, знает, что Василий Грязной взял у него деньги, и знает для кого: для царского постельничего Вешнякова. Разве не лестно это? Ходят "люди" Вяземского, "люди" Басмановых, ходят дьяки Земского приказа, пьют вино, берут деньги... а за вино не платят и деньги не возвращают, но разве от этого обедняет Штаден?! Смешно! Наоборот, в корчме делается день ото дня все люднее и доход от нее увеличивается не по дням, а по часам...
Скучно одному? Так разве нельзя свою жизнь сделать веселее?!
На днях Штаден с одним бродягою-кнехтом отправил на родину письмо, а в нем писал:
"Когда болела великая княгиня Анастасия Романовна, великий князь послал в Лифляндию, в Дерпт, за некоей вдовой Катериной Шиллинг. Ее везли в Москву в золоченой карете. Великий князь надеялся, что она поможет великой княгине. Он щедро одарил платьем эту женщину и сказал ей: "если ты поможешь моей царице, мы пожалуем тебя на всю твою жизнь половиной доходов с Юрьевского уезда в Лифляндии".
Великая княгиня говорила: "Ты же можешь помочь мне! Помоги же!" Она умерла, и женщина эта была обратно отвезена в Лифляндию...
Генрих в письме родителям должен был признаться, что дочь Катерины Шиллинг, Гертруда, обворожила его своею добротою, стройным, пышным станом и умением обходиться с ним, Генрихом. Царь Иван Васильевич не прогневался на Катерину Шиллинг, одарил ее великими подарками, хотя ей и не удалось вылечить царицу. Царь великодушен.
Судьба сжалилась над бедным Генрихом. Катерина Шиллинг снова в Москве, а с нею ее дочь - Гертруда. Им очень понравилось здесь.
"Увы, мои дорогие родители и дорогие братья! Ваш Генрих открылся этой девушке в своей нежной любви!"
Письмо к родителям было наполнено самыми кроткими признаниями. Разве можно милых родителей, добрых христиан, верующих протестантов, огорошить вестью о том, что и мать и дочь... ("Пресвятая дева, прости мне, одинокому скитальцу Генриху, прегрешения вольные и невольные!")
По приказу Ивана Васильевича немецкой лекарке отвели "особый" двор на Болвановке, где она и занималась теперь своим заморским знахарством.
Дом был небольшой, но теплый, уютный. В горницах чистота и порядок. А главное, и мать и дочь приветливы, просты, гостеприимны. Генрих Штаден чувствовал себя у них лучше, чем дома, особенно когда сама Катерина Шиллинг уходила к соседям, тоже ливонским немцам. По его собственному признанию, он несравненно хуже чувствовал себя, когда уходила к соседям ее дочь, Гертруда, и ему приходилось развлекать мамашу.
Однако можно ли требовать у немецкого бога, чтобы все было хорошо?! Немецкий бог расчетлив и знает меру человеческим удовольствиям. Немецкий бог снисходителен только там, где немцу удается поживиться за счет других людей.
В день своего рождения Штаден закрыл шинок ранее обыкновенного. У Шиллингов в доме оставалась одна мамаша.
Штадена всегда пробирала дрожь, когда при его появлении в доме Шиллинг на него надвигалась пышная громада хозяйки дома. К тому же от нее всегда пахло какими-то едкими лекарственными снадобьями, от которых тошнило.
И теперь он стоял перед ней, маленький, неловко улыбающийся, с трудом скрывая свое неудовольствие. О, эта большая голова! О, эта прическа, напоминающая морские валы! Сильно выпуклые, шарообразные щеки и толстые губы сверкали малиновой краской и сластолюбием.
"Ради тебя, прелестная Гертруда, я готов на всякие жертвы!" - каждый раз одно и то же думал в этих случаях Генрих Штаден.
Неумеренные объятья со стороны фрау Шиллинг и нудные ласки с его стороны.
Усевшись на скрипнувшую под ее тяжестью скамью, Катерина грустно вздохнула:
- Мой друг, Генрих, в этой стране так холодно, что трудно любить, как бы хотелось!
Штаден, смиренно опустив глаза, тоже вздохнул:
- Это - страна наживы, а не любви, мейне фрау! Обладать Московией, во имя священного чувства любви, пожелаем нашему императору. На Московию посматривает жадно целая стая королей и герцогов! Нет того года, чтоб у них душа не страдала о московском добре.
Катерина удивленно пожала плечами:
- Зачем ты мне говоришь об императоре?
Штадену хотелось по возможности отдалить час любовной ласки. Он решил поведать ей одну из своих немецких тайн.
- Задумал я, фрау Катерин, когда вернусь на родину, подать всепресветлейшему, вельможнейшему римскому императору...
Штаден прошептал ей дальнейшее на ухо:
- ...всеподданнейшее и всепокорнейшее прошение о том, каким образом Русскую землю обратить в немецкую провинцию...
Шиллинг вскочила со скамьи, громко вскрикнув и в ужасе оглядываясь по сторонам. От ее тяжелых ног, казалось, содрогнулся весь дом.
- Бог с вами, Генрих!.. Вы погубите всех нас! Молчите.
Штаден тоже вскочил со скамьи и, схватившись за голову, сказал громко, плачущим голосом:
- Как вы напугали меня, фрау!.. Зачем вы вскочили?!
- Он так много хорошего сделал для меня и моей дочери!.. Он добр к иноземцам!.. Великодушен. Как же мне не вскочить?!
- Сядьте, говорю я вам! Сядьте! Умоляю! Ах, что со мною делается! Наш император к нам будет еще более добр, если мы поможем ему...
Штаден, воспользовавшись произведенной его словами суматохой, прикинулся до последней степени напуганным, ошеломленным словами Катерины.
Она не унималась. Она схватила его за ворот.
- Так, значит, это правда?!
- Что - правда? Зачем вы меня душите? Умерьте любовный пыл!
- Так это вы, значит, хотели отравить датского матроса?..
- Какого матроса?
- Керстена Роде?
- Молчите! Безумная! Вы же немка!
Теперь уже Генрих Штаден и в самом деле испугался до смерти... Он побледнел и потянулся, чтобы зажать ей рот своей рукой...
Она с силой отбросила его. Он ткнулся лицом в подушки.
- Я думала, что вы честный человек... - тихо, со слезами на глазах проговорила она, засучивая рукава.
- Молчите - или вам грозит смерть! Не я, так другие убьют вас! Кто вам сказал это?
- Эберфельд!.. Вы, кажется, думаете, что я дура?!
- Болтун он!.. Пьяница!.. Развратник! Обкаркал на всю Москву нашу тайну!
Штаден не ожидал такого оборота дела. Неужели Эберфельд способен на такое предательство?!
- Послушайте, фрау Катерин, вы не дура, вы немка, вы дочь того народа, на которого напал дикий варвар, московит... Надо ли мне просить вас, чтобы вы молчали? Надо ли...
- Не надо! Отвечайте, правда ли это? - прошипела разъяренная фрау.
- Правда. Керстен Роде, бродяга, датчанин, поступает на службу к московиту. Он будет топить немецкие и литовские корабли. За его смерть нам обещаны литовским королем большие деньги... Вот я вам все сказал... Не сердись на меня, Катерин! И молчи! Не то смерть будет тебе и мне, и многим боярам! В заговоре против корсара много людей...
- Но кто же вам передаст королевские деньги?
- Имена их не назову. Два московских дьяка. Да и зачем вам? Деньги верные. Можно будет уделить и вам.
- Мне не жаль московитов, Генрих, но этот матрос... Он такой большой, сильный... Сохраните ему жизнь! Зачем вам литовские деньги? Вы и так богаты. Если же вы поднимете руку на этого красавца, берегитесь - все открою царю.
Штаден от души расхохотался, услыхав эти слова:
- Кра-са-вца! Ха-ха-ха! Я охотно уступлю свое место этому датчанину... Я даже могу вас познакомить с ним... Пускай поблудит еще немного перед смертью.
- Мой бог! - с жаром всплеснула руками Катерина. - О, это было бы для меня благодеянием с вашей стороны! Какое счастье!
- А с меня была бы снята одна из тяжелых обязанностей в отношении вас, фрау.
Он и она застыли в радостном объятии: сговорились! Роде будет жить.
В это время в дом вошла Гертруда.
Она в смущении остановилась на пороге при виде объятий матери. (Для нее это не было новостью.)
- Я думала, что вы уже ушли, - сказала она Штадену.
- Да, Гертруда, я ухожу... Завтра я опять приду к вам...
- А после того Генрих к нам будет приходить только через день... весело произнесла мать.
Гертруда проводила Генриха в сени, шепнув:
- Не понимаю!.. Что случилось?!
- Послезавтра вам станет все ясно, фрейлен.
По дороге к себе домой Штаден мысленно ругал Эберфельда: "Ах, болтун, болтун! А еще немец!" Как же так он решился выдать этой ливонской жабе тайну его, Генриха Штадена? Правда, и она немка, и она ненавидит русских, но она баба... тетка... дура... кровопийца!.. Легко сказать - целых три месяца уж она его терзает своей гнусной любовью! Если бы не Гертруда, никогда бы его нога-то не была в ее доме! Надо во что бы то ни стало временно сохранить жизнь подлецу Роде и свести его с этой ливонской скалой! Пускай!..
На улицах было безлюдно, чему весьма обрадовался Штаден. Не хотелось ему ни с кем встречаться. В душе остался неприятный осадок. Вот так день рождения!
"Да и сам я... тоже - болтун! На кой бес понадобилось мне рассказывать ей про свои замыслы против русских?"
Генрих Штаден теперь горько раскаивался в этом. Думал, что это пройдет так, незаметно, а вышло совсем не так просто. Да, если теперь и сдохнет разбойник Роде, эта бешеная корова, чего доброго, донесет, из мести, царю на него, на Штадена! Бабы в подобных случаях голову теряют... Пускай бродяга поживет! Черт с ним! Пускай разобьет свой дурацкий лоб об эту бочку! Об эту ливонскую тумбу.
"Надо быть осторожным!" - твердо решил Штаден, подходя к своему дому.
"В немце должны быть две души, когда он находится на службе у московитского царя, - размышлял Штаден. - В Московии надо как можно больше угождать царю и его любимым вельможам, славословить их на всех перекрестках, а о литовских, польских, ливонских и прочих посулах пока забыть. Ругать надо шведов, Польшу! Пока!.. Пускай даже у московских голубей не будет никаких неприязненных чувств к немцам!.."
Прав Сенг Вейт, когда говорит, что "величайшего наказания заслуживают те государственные люди, которые столь неразумны и слепы, что не видят великой пользы для империи от сношений с русскими...".
Понятно! С русскими необходимо до поры до времени весьма дружить; это отнюдь не мешает в дальнейшем протянуть руку к Москве. Даже напротив: это скорее поможет захвату русских земель римским императором... Уж лучше Германия, нежели Турция, либо крымский царь!
С такими мыслями вошел к себе в жилище Генрих Штаден и нашел у себя на постели спящего Эберфельда.
В ярости, с негодованием, он надавал ему тумаков. Он дрожал весь от злости при виде проснувшегося товарища.
- Ты с ума сошел, ослиная голова! - крикнул на него Штаден. - Зачем ты проболтался, что мы хотим отправить в ад датского корсара?
- Кому? - почесываясь, зевая, спросил тот.
- Ливонской жабе... Катерине Шиллинг! Забыл разве?!
Эберфельд поднялся с постели и, протирая глаза, глуповато улыбнулся:
- Она просила меня тайком от тебя привести его к ней... Пивом угощала меня. Я обиделся за тебя. Я сказал ей, что он тебя оскорбил тогда... в тот вечер у дьяка Гусева. И мы за это хотим отправить его к чертям в ад! Она заревела. Вот и все! Глупая баба!
Штаден, обессилев от злобы и растерянности, опустился на скамью.
- А я открыл ей истинную причину. Я - глупец! Что наделал?! Ты... Ты!.. Один ты виноват!
Эберфельд обозлился, плюнул, надулся и ушел из дома.
Долго лежал на постели в тяжелом раздумьи Штаден.
И вдруг вспомнил Григория Грязного, в пьяном виде рассказавшего ему, Генриху, о желании своего брата Василия избавиться от жены. Григорий Грязной намекал и на то, что есть у Василия зазноба на стороне, какая-то инокиня, бывшая боярыня... Она в монастыре недалеко от Устюжны Железнопольской... Он говорил, что умыслил тайно увезти ее из монастыря, но не находит головорезов для этого тайного дела.
Вот оно что! Надо помочь Грязному. В случае беды Грязной окажет поддержку ему, Штадену. Найти людей для сего дела, чтоб отослать их в Устюженские леса, нетрудно. В корчме всякий народ толчется. Есть молодцы, головорезы. Им доставит удовольствие похитить ту инокиню. Генрих Штаден должен помочь Василию Грязному, а Грязной в случае беды выручит его, Штадена. "Не унывай, Генрих! Бог не обидел московского царя; способные отвратить его гнев от любого человека, а тем более от иноземца при царском дворе найдутся. Есть люди и у Генриха Штадена. Они могут совершить любое злодеяние. О! Штаден, владелец корчмы, всех привлекающей к себе, способной поглотить любое московское чадо своей ненасытной, хмельной глоткой, всесилен".
"Помолившись богу, можешь спокойно заснуть, добрый, честный ландскнехт. У русских есть хорошая пословица: "утро вечера мудреней". Ты родился под счастливой звездой - тебе суждено выполнить великую миссию своего императора, богом хранимого цезаря!"
- Спокойной ночи, гер Штаден, - с самодовольной улыбкой сказал немец вслух, укладываясь спать. - Лишь бы не приснилась фрау Катерина. Сохрани бог!
XIII
Не всем молодым побегам суждено стать большими деревьями, не всем и "новым людям" суждено стать угодными, полезными государю, помощниками.
В бурях, в зимних стужах, в лесных пожарах растут молодые деревца, и немало их гибнет. Оставшиеся вырастают крепкими, прямыми, подстать самому старому дубу. Добро и на том!
Такие мысли мелькали в голове царя Ивана Васильевича, когда он верхом на коне объезжал ряды своего недавно обновленного молодого полка "тысячников". Каждого из этих людей знал он в лицо, - не первый год присматривается к московским и иных уездов дворянам.
Они стоят, вытянувшись, смирнехонько, провожая глазами царственного всадника. В их глазах послушанье, готовность по первому слову государя ринуться в огонь и в воду. Многие из них уже бились на глазах царя и под Казанью и под Полоцком, где одержаны были великие победы. Они явили себя храбрыми воинами, не жалевшими своей жизни.
Многие из них были усланы им, царем, и в иные земли.
В Англию плавал Федор Писемский; в Данию - князь Ромодановский и дворянин Петр Совин. В Горские Черкасы "у черкасских князей дочерей смотрети" ездил Федор Векшерин; в те же горские края на Кавказ царем были не раз посылаемы Иван Федцов и Никита Голохвостов. К турецкому султану ездил послом Иван Новосильцев.
Да и многие другие "тысячники" славно послужили царю и родине, будучи в послах.
Мог ли царь не полюбить их?! Мог ли он оставить без внимания их усердие, их молодое удальство, их бешеную смелость, их ратную дерзость?!
В Москве говорили втихомолку, будто Иван Васильевич хочет набрать себе таких молодцов до шести тысяч. А зачем, - никто того не знает.
Бояре дивуются затее царя, не могут спокойно смотреть на его привязанность к новым этим людям, молодым, почти не знавшим тихой, мирной жизни теремов.
Бояре не раз говорили царю, что неладно так-то: молодость-де подобна ветру, и нельзя положиться на полк из худородных либо вовсе безродных посадских и уездных молодых дворян, на детей боярских, на "робят земских и подьяческих", ибо нет у них должного понятия о чести, нет у них и твердых уставов домовитости, как у боярства и княжеских детей.
В глазах своих вельмож, сопровождавших его, Иван Васильевич видел холод и презрение.
Снежная площадь перед царским дворцом наполнилась народом. Из кремлевских улочек и проулков в изобилии хлынул на площадь кремлевский обыватель. Пристава и стремянная стража оттеснили толпу от места царского смотра, щелкая бичами.
Князья и бояре в накинутых на плечи пышных златотканых шубах, из-под которых выглядывали теплые стеганые кафтаны, гарцевали важные, надутые, на тонконогих скакунах поодаль от царя.
Здесь были: князь Владимир Андреевич Старицкий, Шереметевы, Мстиславский, Бельский, Воротынский, Воронцов, Данилов, Челяднин и многие другие всадники княжеского и боярского родов.
Им было непонятно: зачем царю вдруг понадобился этот смотр?
В последнее время, что царь ни делал, все было неожиданно, все в д р у г, а подготовлялось, видимо, царем много раньше втайне, ни для кого, кроме немногих его теперешних слуг, неведомо.
В новом полку стояли на конях же Василий Грязной, Басманов Федор, князья Черкасские Михаил и Мастрюк Темрюковичи - братья царицы, и другие, вновь приближенные царем люди.
Многие ратники вооружены мушкетами и пищалями.
Под звуки труб и грохот набатов* войско быстро двинулось по площади в обход царя и бояр.
_______________
* Н а б а т ы - подобие барабанов.
Впереди на конях Басманов Алексей, князь Вяземский и Малюта Скуратов-Бельский.
Царь внимательно, испытующим взглядом осматривал каждого из проходивших мимо воинов.
Вот стройный, румяный, чернокудрый юноша - любимец царя Борис Годунов и другой такой же молодец - Богдан Яковлевич Бельский. Шагают твердо, красиво, с достоинством.
Вот бойкий, молодой Одоевский Никита, тоже любимец царя. Он княжеского рода. С ним рядом Осип Ильин, "зело способный к грамоте" юноша. А это - князек Хворостинин Митька - один из любимых царем воевод, с ними Новосильцев Лука, Григорий, Никита и Дмитрий Годуновы. Тут же Иван Семенов - отчаянная голова из дьяческих сынов, а с ним Холопов Андрейка стрелецкий сын... и многие другие.
Татарский царек Симеон Бек-Булатович и с ним еще несколько молодых татарских князей красиво прогарцевали мимо царя.
О каждом у царя свое мнение. На каждого из них у него особые надежды. Нелегкое дело угадать, кто наиболее к чему способен, кто наиболее предан царю и стоек в житейских бурях, чья душа менее подвержена сомненьям, кто останется прямым, крепким под напором страстей честолюбия, гордыни, своекорыстия... А главное: кто из них способен променять отца, мать, жену и чад своих на государя.
Царь никогда не испытывал такой тоски по верным, преданным ему слугам, как теперь. Может ли он сберечь молодую поросль от ветров, дующих с польско-литовской стороны? И многие ли устоят перед слабостями своекорыстия, себялюбия? Многие ли не поддадутся искушению своеволия, воровства и властолюбия? Плаха одинаково беспощадна будет как к старым, так и к молодым.
Проходившие мимо царя его отборные воины искоса видели неподвижный, пронизывающий взгляд царя и приметили, что царь то и дело с сердцем дергает за узду спокойно стоявшего на месте коня.
Этот осмотр особенно встревожил пожилых, седобородых вельмож. Поступки царя день ото дня становились для них все более загадочными и страшными, круто идущими наперекор стародавним устоям. Вместо уюта теремов - смотровые площади, потешные стрельбища, поля сражений... Отдохнуть бы! А тут совсем иначе: жизнь все суетливее и суетливее становится...
Можно ли так жить дальше?
Царь Иван вдруг обернул коня в сторону бояр и сказал громко, с усмешкой:
- Вижу! Притомились? Бог спасет! Благодарствую!.. С миром! Отдыхайте.
Вельможи, расходясь по домам, продолжали недоумевать: "Чего ради царь устроил сию потеху?! Как видится, неспроста".
Григорий Лукьяныч Малюта Скуратов - Плещеев-Бельский, родич прославившегося своим бесстрашием во времена татарского ига святого митрополита Алексея, жил в небольшом, опрятном домике. Богатством жилище его не блистало, но во всем видна была заботливая рука домовитого хозяина. На широком дворе: житница, сушила, погреба, ледники, клети, подклети, сенницы, конюшня, поваренная изба. Все это было полно запасов. На крюках в сараях мясо, солонина, языки, развешанные в образцовом порядке. На погребицах сыры, яйца, лук, чеснок, "всякий запас естомый", соленая и свежая капуста с собственных огородов, репа, рыжики, квасы, воды брусничные, меды всякие, до которых хозяин дома был большой охотник.
В этот масленичный день Григорий Лукьяныч, устав от пыточных дел, вдруг задумал позабавиться лопатою на дворе.
Накануне была сильная вьюга, занесло снегом даже стоящие под навесом сани и дровни.
Из дома то и дело выходила жена Малюты Прасковья Афанасьевна, недовольная его затеей; наконец, она потеряла терпение:
- Полно, Григорий Лукьяныч, не к лицу тебе, батюшка! Чего еще придумал! Не дворянское то дело.
Малюта сердито махнул ей рукой, чтоб уходила.
- Домом жить - не развеся уши ходить, матушка, - хмуро проговорил он, обведя строгим взглядом своих дворовых людей.
Услышав его голос, заржали лошади на конюшне. За ними подняли возню, хрюкая и взвизгивая, свиньи, а там всполошились гуси, утки...
Вся эта живность хорошо знала своего хозяина, который не только днем, но и ночью, со свечой, в сопровождении хозяйки, обходил конюшню, хлева и птичник. Малюта привык к ночной жизни. От света он постоянно жмурился.
Вдруг он бросил лопату, широко перекрестился, толкнул в грудь подвернувшегося по дороге ключника Корнея и пошел к себе в дом.
Воздух не особенно морозный, крепкий; дышится легко, пахнет сеном из сенницы, небо ясное, синее; на крыше, вылетев из чердака, расселась стая голубей.
- Эй, девки, побросайте голубям зерна! - крикнул в сени.
Еще раз по-хозяйски сердито осмотрел двор и вошел в дом.
Жена и дочь Мария, подросток, красавица, похожая больше на мать, терпеливо ждут его. Дочь худощавая, стройная, тонкие черные брови серпом, красиво изогнутая шея и простые, серые, добрые глаза.
Лицо Малюты прояснилось при взгляде на стол, убранный пирогами, лепешками, рыбными телесами, икрой всякой и прочими любимыми им кушаньями. Помолился на иконы, поклонился почтительно стоявшим у стены жене и дочери, сел за стол под иконами, в переднем углу. Сели после того и его домочадцы.
- Подавала ли нищим седни? - спросил Григорий Лукьяныч, оглядывая стол.
- Подавала, батюшка, подавала.
- По вся дни надлежит помнить о бедных, - все еще не приступая к трапезе, сказал он. - "Приодежь дрожащего от зимы излишнею своею ризою, протяни руку скитающемуся, введи его в хоромы, согрей, накорми. Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость! Насыщаяся питием, помяни воду пиющего..." И, погладив Марию по голове, ласково улыбнулся ей:
- Так, милая дочка, не забывай святое писание...
Он прикоснулся к пище. За ним последовали и мать с дочерью. Малюта не питал особого пристрастия к хмельному, предпочитая вину меды и квасы.
За столом заговорил о царе. Приказал при упоминании имени Ивана Васильевича встать и помолиться на иконы.
- Дай бог здоровья нашему батюшке государю на многие годы. Им всё держится. С той молитвою вставайте с ложа и с тою же молитвою отходите ко сну. Народ - тело, а царь - голова. Так-то!
- Молимся, батюшка, во вся дни молимся...
- Не почитающий государя - бездушное тело. Лучше грозный царь, нежели боярская тарабарщина... Натерпелись от безначалия при матушке великой княгине Елене... Боже упаси нас от смут многобоярщины!.. Увы, у нас еще и по сию пору царские милости через боярское сито сеются... Бушуют они, тайно бушуют, часа своего ждут. Не напрасно ли? Бог сохранит Ивана Васильевича! Да и мы постоим за него... Пускай велика их силища - ничего, справимся! Жизни своей не пожалею, а постою за правду!
Жена и дочь Мария не первый раз слышат такие речи Григория Лукьяныча о царе и боярах. Они хорошо знают, как он привязан к царю, как высоко ставит он Ивана Васильевича надо всеми людьми не только Московского государства, но и "выше всех живущих в пределах света". Мало того, он внушает это и всем друзьям своим. Подолгу беседует об этом с постоянным гостем своим Борисом Федоровичем Годуновым: "Москва - град священный, токмо в нем народится царь земли, царь вселенной, царь добра..." Не так ли учили преподобные старцы - первосвятитель Даниил и покойный митрополит Макарий?
За это Генрих даром поит вином своих благодетелей; у хмельных гуляк подслушивает "супротивные речи", ведет тайный сыск в пользу государя.
Мало того - приходит однажды к Штадену его друг, Фромгольц Ган, вместе с которым он пробрался в Россию, и говорит:
- Для московских господ великая радость, когда иноземец принимает их веру. Что ты думаешь по этому поводу?
За чаркой вина решили подать челобитную, чтобы окрестили: выгода!
Там, на родине, в Вестфалии, ведь ждут его, Генриха, с хорошей добычей: отец его, Вальтер Старший, да мать, да брат Вальтер Младший, да Марта!.. Ради этого любую веру примешь на время!
"Подождите еще немного, мои родные! Дело только начал. Барыш предвидится немалый. Дай бог здоровья московиту Ивану Васильевичу. Упаси, боже, коль враги-бояре изведут его! Тогда все дела у тебя, Генрих, вверх дном пойдут. Помогай царю!"
Генрих Штаден, конечно, далек от мысли вмешиваться в "семейные дела" русских правителей. В сущности, и он был бы совсем не прочь полюбоваться, "как бояре вздернут на дыбу царя". Важно только, чтобы при нем царь был жив. А там... когда он, Генрих, уедет в Германию, к своим родным, "пускай будет междоусобица в Московской земле. Можно даже помочь этому".
На днях удалось подслушать у бывшего царского опекуна, ближайшего к Ивану Васильевичу боярина Бельского, что осуждает государя родной дядя его - Василий Михайлович Глинский... Он говорил, что-де "Иван Васильевич зело лют стал и непослушен, и оттого великая поруха царству будет, а моря ему, Ивану Васильевичу, не мощно удержать!".
Слова Глинского уже переданы Грязному. Свара будет! "Э-эх, сюда бы теперь братьев Вальтера да Генриха! Вот бы весело было всем троим в Москве! Есть над чем посмеяться! Смешной народ - русские! Среди них немец, если он не глуп, может свой век прожить совсем безбедно. Надо только быть немножко подальновиднее". Так тешил себя мыслями Штаден.
Он, Штаден, знает, что Василий Грязной взял у него деньги, и знает для кого: для царского постельничего Вешнякова. Разве не лестно это? Ходят "люди" Вяземского, "люди" Басмановых, ходят дьяки Земского приказа, пьют вино, берут деньги... а за вино не платят и деньги не возвращают, но разве от этого обедняет Штаден?! Смешно! Наоборот, в корчме делается день ото дня все люднее и доход от нее увеличивается не по дням, а по часам...
Скучно одному? Так разве нельзя свою жизнь сделать веселее?!
На днях Штаден с одним бродягою-кнехтом отправил на родину письмо, а в нем писал:
"Когда болела великая княгиня Анастасия Романовна, великий князь послал в Лифляндию, в Дерпт, за некоей вдовой Катериной Шиллинг. Ее везли в Москву в золоченой карете. Великий князь надеялся, что она поможет великой княгине. Он щедро одарил платьем эту женщину и сказал ей: "если ты поможешь моей царице, мы пожалуем тебя на всю твою жизнь половиной доходов с Юрьевского уезда в Лифляндии".
Великая княгиня говорила: "Ты же можешь помочь мне! Помоги же!" Она умерла, и женщина эта была обратно отвезена в Лифляндию...
Генрих в письме родителям должен был признаться, что дочь Катерины Шиллинг, Гертруда, обворожила его своею добротою, стройным, пышным станом и умением обходиться с ним, Генрихом. Царь Иван Васильевич не прогневался на Катерину Шиллинг, одарил ее великими подарками, хотя ей и не удалось вылечить царицу. Царь великодушен.
Судьба сжалилась над бедным Генрихом. Катерина Шиллинг снова в Москве, а с нею ее дочь - Гертруда. Им очень понравилось здесь.
"Увы, мои дорогие родители и дорогие братья! Ваш Генрих открылся этой девушке в своей нежной любви!"
Письмо к родителям было наполнено самыми кроткими признаниями. Разве можно милых родителей, добрых христиан, верующих протестантов, огорошить вестью о том, что и мать и дочь... ("Пресвятая дева, прости мне, одинокому скитальцу Генриху, прегрешения вольные и невольные!")
По приказу Ивана Васильевича немецкой лекарке отвели "особый" двор на Болвановке, где она и занималась теперь своим заморским знахарством.
Дом был небольшой, но теплый, уютный. В горницах чистота и порядок. А главное, и мать и дочь приветливы, просты, гостеприимны. Генрих Штаден чувствовал себя у них лучше, чем дома, особенно когда сама Катерина Шиллинг уходила к соседям, тоже ливонским немцам. По его собственному признанию, он несравненно хуже чувствовал себя, когда уходила к соседям ее дочь, Гертруда, и ему приходилось развлекать мамашу.
Однако можно ли требовать у немецкого бога, чтобы все было хорошо?! Немецкий бог расчетлив и знает меру человеческим удовольствиям. Немецкий бог снисходителен только там, где немцу удается поживиться за счет других людей.
В день своего рождения Штаден закрыл шинок ранее обыкновенного. У Шиллингов в доме оставалась одна мамаша.
Штадена всегда пробирала дрожь, когда при его появлении в доме Шиллинг на него надвигалась пышная громада хозяйки дома. К тому же от нее всегда пахло какими-то едкими лекарственными снадобьями, от которых тошнило.
И теперь он стоял перед ней, маленький, неловко улыбающийся, с трудом скрывая свое неудовольствие. О, эта большая голова! О, эта прическа, напоминающая морские валы! Сильно выпуклые, шарообразные щеки и толстые губы сверкали малиновой краской и сластолюбием.
"Ради тебя, прелестная Гертруда, я готов на всякие жертвы!" - каждый раз одно и то же думал в этих случаях Генрих Штаден.
Неумеренные объятья со стороны фрау Шиллинг и нудные ласки с его стороны.
Усевшись на скрипнувшую под ее тяжестью скамью, Катерина грустно вздохнула:
- Мой друг, Генрих, в этой стране так холодно, что трудно любить, как бы хотелось!
Штаден, смиренно опустив глаза, тоже вздохнул:
- Это - страна наживы, а не любви, мейне фрау! Обладать Московией, во имя священного чувства любви, пожелаем нашему императору. На Московию посматривает жадно целая стая королей и герцогов! Нет того года, чтоб у них душа не страдала о московском добре.
Катерина удивленно пожала плечами:
- Зачем ты мне говоришь об императоре?
Штадену хотелось по возможности отдалить час любовной ласки. Он решил поведать ей одну из своих немецких тайн.
- Задумал я, фрау Катерин, когда вернусь на родину, подать всепресветлейшему, вельможнейшему римскому императору...
Штаден прошептал ей дальнейшее на ухо:
- ...всеподданнейшее и всепокорнейшее прошение о том, каким образом Русскую землю обратить в немецкую провинцию...
Шиллинг вскочила со скамьи, громко вскрикнув и в ужасе оглядываясь по сторонам. От ее тяжелых ног, казалось, содрогнулся весь дом.
- Бог с вами, Генрих!.. Вы погубите всех нас! Молчите.
Штаден тоже вскочил со скамьи и, схватившись за голову, сказал громко, плачущим голосом:
- Как вы напугали меня, фрау!.. Зачем вы вскочили?!
- Он так много хорошего сделал для меня и моей дочери!.. Он добр к иноземцам!.. Великодушен. Как же мне не вскочить?!
- Сядьте, говорю я вам! Сядьте! Умоляю! Ах, что со мною делается! Наш император к нам будет еще более добр, если мы поможем ему...
Штаден, воспользовавшись произведенной его словами суматохой, прикинулся до последней степени напуганным, ошеломленным словами Катерины.
Она не унималась. Она схватила его за ворот.
- Так, значит, это правда?!
- Что - правда? Зачем вы меня душите? Умерьте любовный пыл!
- Так это вы, значит, хотели отравить датского матроса?..
- Какого матроса?
- Керстена Роде?
- Молчите! Безумная! Вы же немка!
Теперь уже Генрих Штаден и в самом деле испугался до смерти... Он побледнел и потянулся, чтобы зажать ей рот своей рукой...
Она с силой отбросила его. Он ткнулся лицом в подушки.
- Я думала, что вы честный человек... - тихо, со слезами на глазах проговорила она, засучивая рукава.
- Молчите - или вам грозит смерть! Не я, так другие убьют вас! Кто вам сказал это?
- Эберфельд!.. Вы, кажется, думаете, что я дура?!
- Болтун он!.. Пьяница!.. Развратник! Обкаркал на всю Москву нашу тайну!
Штаден не ожидал такого оборота дела. Неужели Эберфельд способен на такое предательство?!
- Послушайте, фрау Катерин, вы не дура, вы немка, вы дочь того народа, на которого напал дикий варвар, московит... Надо ли мне просить вас, чтобы вы молчали? Надо ли...
- Не надо! Отвечайте, правда ли это? - прошипела разъяренная фрау.
- Правда. Керстен Роде, бродяга, датчанин, поступает на службу к московиту. Он будет топить немецкие и литовские корабли. За его смерть нам обещаны литовским королем большие деньги... Вот я вам все сказал... Не сердись на меня, Катерин! И молчи! Не то смерть будет тебе и мне, и многим боярам! В заговоре против корсара много людей...
- Но кто же вам передаст королевские деньги?
- Имена их не назову. Два московских дьяка. Да и зачем вам? Деньги верные. Можно будет уделить и вам.
- Мне не жаль московитов, Генрих, но этот матрос... Он такой большой, сильный... Сохраните ему жизнь! Зачем вам литовские деньги? Вы и так богаты. Если же вы поднимете руку на этого красавца, берегитесь - все открою царю.
Штаден от души расхохотался, услыхав эти слова:
- Кра-са-вца! Ха-ха-ха! Я охотно уступлю свое место этому датчанину... Я даже могу вас познакомить с ним... Пускай поблудит еще немного перед смертью.
- Мой бог! - с жаром всплеснула руками Катерина. - О, это было бы для меня благодеянием с вашей стороны! Какое счастье!
- А с меня была бы снята одна из тяжелых обязанностей в отношении вас, фрау.
Он и она застыли в радостном объятии: сговорились! Роде будет жить.
В это время в дом вошла Гертруда.
Она в смущении остановилась на пороге при виде объятий матери. (Для нее это не было новостью.)
- Я думала, что вы уже ушли, - сказала она Штадену.
- Да, Гертруда, я ухожу... Завтра я опять приду к вам...
- А после того Генрих к нам будет приходить только через день... весело произнесла мать.
Гертруда проводила Генриха в сени, шепнув:
- Не понимаю!.. Что случилось?!
- Послезавтра вам станет все ясно, фрейлен.
По дороге к себе домой Штаден мысленно ругал Эберфельда: "Ах, болтун, болтун! А еще немец!" Как же так он решился выдать этой ливонской жабе тайну его, Генриха Штадена? Правда, и она немка, и она ненавидит русских, но она баба... тетка... дура... кровопийца!.. Легко сказать - целых три месяца уж она его терзает своей гнусной любовью! Если бы не Гертруда, никогда бы его нога-то не была в ее доме! Надо во что бы то ни стало временно сохранить жизнь подлецу Роде и свести его с этой ливонской скалой! Пускай!..
На улицах было безлюдно, чему весьма обрадовался Штаден. Не хотелось ему ни с кем встречаться. В душе остался неприятный осадок. Вот так день рождения!
"Да и сам я... тоже - болтун! На кой бес понадобилось мне рассказывать ей про свои замыслы против русских?"
Генрих Штаден теперь горько раскаивался в этом. Думал, что это пройдет так, незаметно, а вышло совсем не так просто. Да, если теперь и сдохнет разбойник Роде, эта бешеная корова, чего доброго, донесет, из мести, царю на него, на Штадена! Бабы в подобных случаях голову теряют... Пускай бродяга поживет! Черт с ним! Пускай разобьет свой дурацкий лоб об эту бочку! Об эту ливонскую тумбу.
"Надо быть осторожным!" - твердо решил Штаден, подходя к своему дому.
"В немце должны быть две души, когда он находится на службе у московитского царя, - размышлял Штаден. - В Московии надо как можно больше угождать царю и его любимым вельможам, славословить их на всех перекрестках, а о литовских, польских, ливонских и прочих посулах пока забыть. Ругать надо шведов, Польшу! Пока!.. Пускай даже у московских голубей не будет никаких неприязненных чувств к немцам!.."
Прав Сенг Вейт, когда говорит, что "величайшего наказания заслуживают те государственные люди, которые столь неразумны и слепы, что не видят великой пользы для империи от сношений с русскими...".
Понятно! С русскими необходимо до поры до времени весьма дружить; это отнюдь не мешает в дальнейшем протянуть руку к Москве. Даже напротив: это скорее поможет захвату русских земель римским императором... Уж лучше Германия, нежели Турция, либо крымский царь!
С такими мыслями вошел к себе в жилище Генрих Штаден и нашел у себя на постели спящего Эберфельда.
В ярости, с негодованием, он надавал ему тумаков. Он дрожал весь от злости при виде проснувшегося товарища.
- Ты с ума сошел, ослиная голова! - крикнул на него Штаден. - Зачем ты проболтался, что мы хотим отправить в ад датского корсара?
- Кому? - почесываясь, зевая, спросил тот.
- Ливонской жабе... Катерине Шиллинг! Забыл разве?!
Эберфельд поднялся с постели и, протирая глаза, глуповато улыбнулся:
- Она просила меня тайком от тебя привести его к ней... Пивом угощала меня. Я обиделся за тебя. Я сказал ей, что он тебя оскорбил тогда... в тот вечер у дьяка Гусева. И мы за это хотим отправить его к чертям в ад! Она заревела. Вот и все! Глупая баба!
Штаден, обессилев от злобы и растерянности, опустился на скамью.
- А я открыл ей истинную причину. Я - глупец! Что наделал?! Ты... Ты!.. Один ты виноват!
Эберфельд обозлился, плюнул, надулся и ушел из дома.
Долго лежал на постели в тяжелом раздумьи Штаден.
И вдруг вспомнил Григория Грязного, в пьяном виде рассказавшего ему, Генриху, о желании своего брата Василия избавиться от жены. Григорий Грязной намекал и на то, что есть у Василия зазноба на стороне, какая-то инокиня, бывшая боярыня... Она в монастыре недалеко от Устюжны Железнопольской... Он говорил, что умыслил тайно увезти ее из монастыря, но не находит головорезов для этого тайного дела.
Вот оно что! Надо помочь Грязному. В случае беды Грязной окажет поддержку ему, Штадену. Найти людей для сего дела, чтоб отослать их в Устюженские леса, нетрудно. В корчме всякий народ толчется. Есть молодцы, головорезы. Им доставит удовольствие похитить ту инокиню. Генрих Штаден должен помочь Василию Грязному, а Грязной в случае беды выручит его, Штадена. "Не унывай, Генрих! Бог не обидел московского царя; способные отвратить его гнев от любого человека, а тем более от иноземца при царском дворе найдутся. Есть люди и у Генриха Штадена. Они могут совершить любое злодеяние. О! Штаден, владелец корчмы, всех привлекающей к себе, способной поглотить любое московское чадо своей ненасытной, хмельной глоткой, всесилен".
"Помолившись богу, можешь спокойно заснуть, добрый, честный ландскнехт. У русских есть хорошая пословица: "утро вечера мудреней". Ты родился под счастливой звездой - тебе суждено выполнить великую миссию своего императора, богом хранимого цезаря!"
- Спокойной ночи, гер Штаден, - с самодовольной улыбкой сказал немец вслух, укладываясь спать. - Лишь бы не приснилась фрау Катерина. Сохрани бог!
XIII
Не всем молодым побегам суждено стать большими деревьями, не всем и "новым людям" суждено стать угодными, полезными государю, помощниками.
В бурях, в зимних стужах, в лесных пожарах растут молодые деревца, и немало их гибнет. Оставшиеся вырастают крепкими, прямыми, подстать самому старому дубу. Добро и на том!
Такие мысли мелькали в голове царя Ивана Васильевича, когда он верхом на коне объезжал ряды своего недавно обновленного молодого полка "тысячников". Каждого из этих людей знал он в лицо, - не первый год присматривается к московским и иных уездов дворянам.
Они стоят, вытянувшись, смирнехонько, провожая глазами царственного всадника. В их глазах послушанье, готовность по первому слову государя ринуться в огонь и в воду. Многие из них уже бились на глазах царя и под Казанью и под Полоцком, где одержаны были великие победы. Они явили себя храбрыми воинами, не жалевшими своей жизни.
Многие из них были усланы им, царем, и в иные земли.
В Англию плавал Федор Писемский; в Данию - князь Ромодановский и дворянин Петр Совин. В Горские Черкасы "у черкасских князей дочерей смотрети" ездил Федор Векшерин; в те же горские края на Кавказ царем были не раз посылаемы Иван Федцов и Никита Голохвостов. К турецкому султану ездил послом Иван Новосильцев.
Да и многие другие "тысячники" славно послужили царю и родине, будучи в послах.
Мог ли царь не полюбить их?! Мог ли он оставить без внимания их усердие, их молодое удальство, их бешеную смелость, их ратную дерзость?!
В Москве говорили втихомолку, будто Иван Васильевич хочет набрать себе таких молодцов до шести тысяч. А зачем, - никто того не знает.
Бояре дивуются затее царя, не могут спокойно смотреть на его привязанность к новым этим людям, молодым, почти не знавшим тихой, мирной жизни теремов.
Бояре не раз говорили царю, что неладно так-то: молодость-де подобна ветру, и нельзя положиться на полк из худородных либо вовсе безродных посадских и уездных молодых дворян, на детей боярских, на "робят земских и подьяческих", ибо нет у них должного понятия о чести, нет у них и твердых уставов домовитости, как у боярства и княжеских детей.
В глазах своих вельмож, сопровождавших его, Иван Васильевич видел холод и презрение.
Снежная площадь перед царским дворцом наполнилась народом. Из кремлевских улочек и проулков в изобилии хлынул на площадь кремлевский обыватель. Пристава и стремянная стража оттеснили толпу от места царского смотра, щелкая бичами.
Князья и бояре в накинутых на плечи пышных златотканых шубах, из-под которых выглядывали теплые стеганые кафтаны, гарцевали важные, надутые, на тонконогих скакунах поодаль от царя.
Здесь были: князь Владимир Андреевич Старицкий, Шереметевы, Мстиславский, Бельский, Воротынский, Воронцов, Данилов, Челяднин и многие другие всадники княжеского и боярского родов.
Им было непонятно: зачем царю вдруг понадобился этот смотр?
В последнее время, что царь ни делал, все было неожиданно, все в д р у г, а подготовлялось, видимо, царем много раньше втайне, ни для кого, кроме немногих его теперешних слуг, неведомо.
В новом полку стояли на конях же Василий Грязной, Басманов Федор, князья Черкасские Михаил и Мастрюк Темрюковичи - братья царицы, и другие, вновь приближенные царем люди.
Многие ратники вооружены мушкетами и пищалями.
Под звуки труб и грохот набатов* войско быстро двинулось по площади в обход царя и бояр.
_______________
* Н а б а т ы - подобие барабанов.
Впереди на конях Басманов Алексей, князь Вяземский и Малюта Скуратов-Бельский.
Царь внимательно, испытующим взглядом осматривал каждого из проходивших мимо воинов.
Вот стройный, румяный, чернокудрый юноша - любимец царя Борис Годунов и другой такой же молодец - Богдан Яковлевич Бельский. Шагают твердо, красиво, с достоинством.
Вот бойкий, молодой Одоевский Никита, тоже любимец царя. Он княжеского рода. С ним рядом Осип Ильин, "зело способный к грамоте" юноша. А это - князек Хворостинин Митька - один из любимых царем воевод, с ними Новосильцев Лука, Григорий, Никита и Дмитрий Годуновы. Тут же Иван Семенов - отчаянная голова из дьяческих сынов, а с ним Холопов Андрейка стрелецкий сын... и многие другие.
Татарский царек Симеон Бек-Булатович и с ним еще несколько молодых татарских князей красиво прогарцевали мимо царя.
О каждом у царя свое мнение. На каждого из них у него особые надежды. Нелегкое дело угадать, кто наиболее к чему способен, кто наиболее предан царю и стоек в житейских бурях, чья душа менее подвержена сомненьям, кто останется прямым, крепким под напором страстей честолюбия, гордыни, своекорыстия... А главное: кто из них способен променять отца, мать, жену и чад своих на государя.
Царь никогда не испытывал такой тоски по верным, преданным ему слугам, как теперь. Может ли он сберечь молодую поросль от ветров, дующих с польско-литовской стороны? И многие ли устоят перед слабостями своекорыстия, себялюбия? Многие ли не поддадутся искушению своеволия, воровства и властолюбия? Плаха одинаково беспощадна будет как к старым, так и к молодым.
Проходившие мимо царя его отборные воины искоса видели неподвижный, пронизывающий взгляд царя и приметили, что царь то и дело с сердцем дергает за узду спокойно стоявшего на месте коня.
Этот осмотр особенно встревожил пожилых, седобородых вельмож. Поступки царя день ото дня становились для них все более загадочными и страшными, круто идущими наперекор стародавним устоям. Вместо уюта теремов - смотровые площади, потешные стрельбища, поля сражений... Отдохнуть бы! А тут совсем иначе: жизнь все суетливее и суетливее становится...
Можно ли так жить дальше?
Царь Иван вдруг обернул коня в сторону бояр и сказал громко, с усмешкой:
- Вижу! Притомились? Бог спасет! Благодарствую!.. С миром! Отдыхайте.
Вельможи, расходясь по домам, продолжали недоумевать: "Чего ради царь устроил сию потеху?! Как видится, неспроста".
Григорий Лукьяныч Малюта Скуратов - Плещеев-Бельский, родич прославившегося своим бесстрашием во времена татарского ига святого митрополита Алексея, жил в небольшом, опрятном домике. Богатством жилище его не блистало, но во всем видна была заботливая рука домовитого хозяина. На широком дворе: житница, сушила, погреба, ледники, клети, подклети, сенницы, конюшня, поваренная изба. Все это было полно запасов. На крюках в сараях мясо, солонина, языки, развешанные в образцовом порядке. На погребицах сыры, яйца, лук, чеснок, "всякий запас естомый", соленая и свежая капуста с собственных огородов, репа, рыжики, квасы, воды брусничные, меды всякие, до которых хозяин дома был большой охотник.
В этот масленичный день Григорий Лукьяныч, устав от пыточных дел, вдруг задумал позабавиться лопатою на дворе.
Накануне была сильная вьюга, занесло снегом даже стоящие под навесом сани и дровни.
Из дома то и дело выходила жена Малюты Прасковья Афанасьевна, недовольная его затеей; наконец, она потеряла терпение:
- Полно, Григорий Лукьяныч, не к лицу тебе, батюшка! Чего еще придумал! Не дворянское то дело.
Малюта сердито махнул ей рукой, чтоб уходила.
- Домом жить - не развеся уши ходить, матушка, - хмуро проговорил он, обведя строгим взглядом своих дворовых людей.
Услышав его голос, заржали лошади на конюшне. За ними подняли возню, хрюкая и взвизгивая, свиньи, а там всполошились гуси, утки...
Вся эта живность хорошо знала своего хозяина, который не только днем, но и ночью, со свечой, в сопровождении хозяйки, обходил конюшню, хлева и птичник. Малюта привык к ночной жизни. От света он постоянно жмурился.
Вдруг он бросил лопату, широко перекрестился, толкнул в грудь подвернувшегося по дороге ключника Корнея и пошел к себе в дом.
Воздух не особенно морозный, крепкий; дышится легко, пахнет сеном из сенницы, небо ясное, синее; на крыше, вылетев из чердака, расселась стая голубей.
- Эй, девки, побросайте голубям зерна! - крикнул в сени.
Еще раз по-хозяйски сердито осмотрел двор и вошел в дом.
Жена и дочь Мария, подросток, красавица, похожая больше на мать, терпеливо ждут его. Дочь худощавая, стройная, тонкие черные брови серпом, красиво изогнутая шея и простые, серые, добрые глаза.
Лицо Малюты прояснилось при взгляде на стол, убранный пирогами, лепешками, рыбными телесами, икрой всякой и прочими любимыми им кушаньями. Помолился на иконы, поклонился почтительно стоявшим у стены жене и дочери, сел за стол под иконами, в переднем углу. Сели после того и его домочадцы.
- Подавала ли нищим седни? - спросил Григорий Лукьяныч, оглядывая стол.
- Подавала, батюшка, подавала.
- По вся дни надлежит помнить о бедных, - все еще не приступая к трапезе, сказал он. - "Приодежь дрожащего от зимы излишнею своею ризою, протяни руку скитающемуся, введи его в хоромы, согрей, накорми. Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость! Насыщаяся питием, помяни воду пиющего..." И, погладив Марию по голове, ласково улыбнулся ей:
- Так, милая дочка, не забывай святое писание...
Он прикоснулся к пище. За ним последовали и мать с дочерью. Малюта не питал особого пристрастия к хмельному, предпочитая вину меды и квасы.
За столом заговорил о царе. Приказал при упоминании имени Ивана Васильевича встать и помолиться на иконы.
- Дай бог здоровья нашему батюшке государю на многие годы. Им всё держится. С той молитвою вставайте с ложа и с тою же молитвою отходите ко сну. Народ - тело, а царь - голова. Так-то!
- Молимся, батюшка, во вся дни молимся...
- Не почитающий государя - бездушное тело. Лучше грозный царь, нежели боярская тарабарщина... Натерпелись от безначалия при матушке великой княгине Елене... Боже упаси нас от смут многобоярщины!.. Увы, у нас еще и по сию пору царские милости через боярское сито сеются... Бушуют они, тайно бушуют, часа своего ждут. Не напрасно ли? Бог сохранит Ивана Васильевича! Да и мы постоим за него... Пускай велика их силища - ничего, справимся! Жизни своей не пожалею, а постою за правду!
Жена и дочь Мария не первый раз слышат такие речи Григория Лукьяныча о царе и боярах. Они хорошо знают, как он привязан к царю, как высоко ставит он Ивана Васильевича надо всеми людьми не только Московского государства, но и "выше всех живущих в пределах света". Мало того, он внушает это и всем друзьям своим. Подолгу беседует об этом с постоянным гостем своим Борисом Федоровичем Годуновым: "Москва - град священный, токмо в нем народится царь земли, царь вселенной, царь добра..." Не так ли учили преподобные старцы - первосвятитель Даниил и покойный митрополит Макарий?