- И Колычевы бы власть великую имели, а теперь Никиту на войне кто-то из своих же убил, а других - кого в темницу, кого казнили... Курбский поклялся вчера отомстить за них, - шепотом на ухо Кайсарову сказал Иван Колымет. - Обождите, еще все изменится... все повернется не туда, куда царь тянет... Есть тайное дело у меня. Всех его злодеев, льстецов и прихлебателей мы еще на плаху потащим... Сам я возьму в руки топор и головы начну им рубить... Вот как!.. Обождите.
   Иван Колымет заставил поклясться Кайсарова и Нефедова, что они сохранят в тайне все, о чем он им скажет. Оба поклялись богом, что будут хранить его слова в глубокой тайне.
   Колымет сообщил шепотом: как ни охраняли пристава польско-литовских послов, а все же пан Вишневецкий, родственник бежавшего в Литву воеводы, удосужился передать ему кисет с деньгами для раздачи государевым служилым людям, имеющим мысль бежать в Литву, да и на Курбского он же намекал, чтоб те люди придерживались его. А один из них, Козлов, перешедший в польское подданство, из наших же, - он тоже был в посольстве, - и вовсе о выдаче королю нашего царя речь вел. Как токмо сам царь в поход пойдет... никто помехи чинить не будет, и Челяднин тоже. Люди свои. А царь, как слышно, собирается сам вести войско в Ливонию... Выждем год-два, а дождемся... Спасибо королевскому великому посольству - большое дело сделали!
   В дверь постучали.
   Колымет испуганно перекрестился: кто там? Вошел стрелецкий десятник Меркурий Невклюдов. Помолившись на иконы, он поздоровался со всеми.
   - Давно не видались... Мороз, гляди, загнал?
   - Нет, Иван Иванович, не мороз, а тоска-кручина.
   - Што такое, дружок?
   - Нелегко мне опальных в пыточную избу таскать... Душа болит. Воин я, да токмо сердце мое слабое... Жаль мне всех!.. Глазыньки бы мои не глядели на лютость царскую!..
   - Ладно. Садись. Вот... пей!..
   - Бог спасет, Иван Иванович. Благодарствую! За твое здоровьице и за упокой Григория Лукьяныча!
   - Вот еще, дьявол появился! Откуда наш царек Малюту выкопал? спросил Кайсаров.
   - Басманов будто во дворец его ввел... - ответил Колымет.
   - Сукин сын! Какой страх на всех нагнал. Собаки - и те притихли... боятся лаять... хвосты поджали.
   - Обожди, еще хуже будет, - угрюмо сказал стрелец Невклюдов. - Слыхал я - особый полк государь собирает... из дворян-головорезов... Клятвы с них будут брать, штоб от отца и матери отрекались... Окромя царя, никого штоб не признавали...
   - Неужто правда? - в страхе воскликнули Колымет и Кайсаров.
   - Правда.
   V
   Поздно вечером освободился от работы в литейной яме на Пушечном дворе пушкарь Андрей Чохов. Вышел на волю, вобрал в себя всей грудью свежий воздух. Так хорошо кругом! Словно ему, именно ему, мигнула вон та маленькая звездочка, что высоко-высоко в небе над оснеженным Кремлем. Да что говорить! Где найдешь, в какой стране, город лучше Москвы?! А Кремль? Его три белые стены - словно волнистые ступени, устланные зеленоватым изумрудным ковром, полосами лунного света, и восходят те ступени вверх, к золоченым главам соборов, и дальше к небу.
   Андрей помолился на сияющий в вышине крест - и ай-да на усадьбу Печатного двора! Там маленький бревенчатый домик, а в том домике она, Охима. Двадцать семь лет! Такому дородному, веселому парню, как он, Андрей, не грешно иметь и зазнобу... Не первый ведь день той любви. Правда, был долго в разлуке, в походах, но любовь побеждает года...
   Ночь хоть ветрена, но месячна, идти легко, легко и весело. Перешел Неглинку-реку и на холм взобрался. Вот она, диковинная хоромина Печатного двора, и расписные ворота его. Татарин-воротник - друг. Пропустил без ворчанья. "Селям алейкум!" - "Алейкум селям!"
   Пробрался по сугробам в дальний угол двора к заветному домику.
   - Холодно. Уф! - сказал Андрей, остановившись на пороге и отряхивая с себя снег. - Вот уж истинно: пришел Федул - ветер подул! Не серчай, что поздно.
   - Буде, Федулище! Где пропадаешь? - усмехнулась Охима.
   - Седни день святого Федула, к тому и говорю. Не серчай. Об эту пору постоянно ветры дуют. Старики пророчат: к урожаю-де. Врут или правда - не ведаю.
   - Да ты садись. Полно болтать.
   - Постой, - отстранил он ее. - Не торопись. Дай богу помолиться. Видать, понапрасну тебя крестили. Была ты язычница, ею и осталась.
   Помолившись, Андрей смиренно опустил голову.
   - Добрый вечер, сударыня!
   Охима встала со скамьи и низко поклонилась Андрею.
   Облобызались.
   - Ох, матушка моя, великие дела у нас творятся... - располагаясь за столом, произнес Андрей. - Любовь - любовью, а дело свое требует.
   - А ты нынче чего запоздал?
   - То-то и оно. Работа!.. Хоть ночуй на Пушечном. Большое государево дело!
   - Какое?
   Андрей наклонился к ней:
   - Молчи. Никому не говори. Государева тайна.
   И совсем шепотом добавил:
   - Пушки для кораблей куем, новые, широкодульные...
   - Для кораблей?!
   - Чего же ты удивляешься? Нарву, чай, брали не ради того, чтоб в воду глядеть. Плавать надо. Слыхала, поди: топят наши корабли. Вон к твоему же хозяину, к Ивану Федорову, станки из Дании везли заморские, а немецкие либо литовские разбойники потопили их. Пушки нам надобны малые, но убоистые. Нынче у нас на дворе сам батюшка государь Иван Васильевич был... Доброю похвалою нас пожаловал. Чего же ты сидишь? Аль нечем угостить, аль гость не люб тебе?
   Ой, юница-молодица,
   Подавай живой водицы!
   Охима с улыбкой засуетилась, слушая парня. Поставила кувшин с брагой, да чашу с грибами солеными, другую - с капустой квашеной, чеснок накрошила, хлеба нарезала.
   - У нас с тобой истинно княжеский пир, - сказал Андрей, потирая от удовольствия руки, и зачастил вполголоса:
   Рябой кот блины пек,
   Косой заяц нанес яиц,
   Вывел детей - косых чертей...
   Охима обняла парня, крепко поцеловала, раскраснелась:
   - Ах ты мой бубень-бубенек! Все бы тебе прибаутошничать.
   К пиршеству приступили с молитвою. За стол сели чинно. Наливая третью чарку, Андрей, совсем повеселевший, играя глазами, тихо запел:
   Как по сеням, сеничкам,
   По частым переходичкам,
   Тут и ходила - гуляла
   Молодая боярыня,
   Приходила, пригуляла
   Ко кроваточке лисовою,
   Ко перинушке пуховою...
   На этот раз хмель быстро ударил в голову Андрею. Охима крепкую брагу сберегла для него. Свою чашу она только пригубила, поднимала так, для вида. Он это заметил, но ничего не сказал: пусть поступает, как знает, ему больше достанется. На Пушечном дворе ведь и в самом деле большой праздник - царь похвалил работу пушкарей-литцов; по гривне приказал выдать им. На душе весело. Пускай на воле мороз, зимняя погода! Пускай бесы воют в трубе да наметают сугробы поперек дороги. Здесь уютно. Охима ласковая, глаза ее блестят, сверкают; до самого сердца проникает их полный любви взор, а в печурке тлеют красные угольки. Тепло. Хорошо.
   И опять Андрей заговорил о войне.
   - Видать, самим богом так указано. И до Ивана Васильевича воевали, и теперь воюем. Русь крепка, неподатлива. Своего никому не уступит! Э-эх, Охимушка, дорогая, люблю тебя! Никому не отдам!..
   Андрей ударил кулаком по столу:
   - Слыхала? Телятьев, сукин сын! Порочил меня, батожьем сек, сгубить хотел, а ныне царю изменил... Ускакал, будто заяц, в Литву... Наш брат как был на Пушечном, так на нем и сидит, а бояре все с него утекли... Словно их корова слизнула.
   Охима толкнула его:
   - Буде. Што нам бояре? Есть они или нет - нам о них заботы мало. Прижмись покрепче!
   - Врешь! - сердито крикнул Андрей. - Не забыл я, как меня, заместо Пушечного, плотничать послали... Кто?! Телятьев! Царь шлет в литейные ямы, а боярин гонит мост уделывать. Не забыл я, как он бродягу Кречета подкупил, штоб меня в лесу зарубить... За што? Што я - пушкарем был исправным, пожалован царским словом ласковым...
   - Чего старину поминать?.. Да и царь-государь тебя не забывал, обиды учинял тебе немалые...
   Андрей уставился с хмельной улыбкой на Охиму:
   - Баба ты, баба! Царь один, а бояр сотни... Царь коли прогневается, тебе один ответ, а коли сотня бояр пройдется палкой по твоей спине, тогда уж лучше царь, нежели стая бояр! Тоже... спина-то человечья, не каменная...
   Охима грустно вздохнула:
   - Ваш бог злой, несправедливый.
   Андрей погрозился на нее пальцем:
   - У нас с тобой теперь один бог... Не забывай!
   Охима покачала головой. На лице ее выступили красные пятна. В голосе ее слышалось волненье:
   - Меня крестили, но я от мордовского Чам-Паса не отреклась. У меня два бога...
   Андрей насупился:
   - Полно. Двум богам не молись. Либо нашему, либо Чам-Пасу... Ну, говори! Какого бога избираешь?
   Охима с улыбкой тихо сказала:
   - Твоего. Потому что он - твой.
   Андрею почему-то стало жаль Охиму. Он погладил ее по плечу ласково.
   - Ладно. Молись Чам-Пасу, все одно ты наша, русская... И все одно ты меня полюбила больше своего жениха Алтыша...
   Андрей вспомнил, как бывший жених Охимы, мордовский наездник Алтыш Вешкотин, вернувшись с войны из Ливонии, сказал ей, вынув из ножен саблю:
   - Я или он?
   Охима бесстрашно ответила:
   - Он.
   Сабля вывалилась из рук Алтыша.
   - Прощай! - сказал он, и больше его уже не видала Охима.
   Андрей подвинулся к ней и тихо, вкрадчиво заговорил:
   - Люблю я тебя, то ты знаешь... И ни на кого я тебя не променяю. Так вот слушай. Боярин Басманов вчера сказал мне: "ты добрый пушкарь, и пошлем мы тебя на тех кораблях в чужие страны"... Охима, Охимушка, не плачь, коли на корабль меня посадят. Жив буду - вернусь. Богу не угожу, то хоть людей удивлю. Чего нахмурилась? Посмотрю, какие там пушкари! Свой глаз - алмаз, чужой - стекло. Ливонских пушкарей видел: похвальбой богаты, а делом бедны. Погляжу на иных...
   Охима прикинулась спокойной, будто ее не тронули слова Андрея, отвела его руки в стороны.
   - Уймись, - сказала она небрежно. - Чего красуешься?
   - Семь кораблей снаряжает царь... Наши пушки ставят на них... Будем с морскими разбойниками воевать... Топить их будем!..
   - Да уймись же, тебе говорю. Не болтай! - дернула она его за рукав. Не хвались. Доброе дело само себя похвалит.
   Андрей замолчал, сел за стол, опустил голову на руки, тяжело вздохнул:
   - Эк-кое времечко, - тихо произнес он. - Дай-ка еще браги!
   - Нету больше... Што было - выпил.
   - Мда... Не хочется мне тебя покидать...
   - Милый, желанный... Не уезжай! - прижалась она к его могучей груди.
   - Милая... желанная и ты!.. - отстранив ее и снимая с нее бусы, шепчет Андрей.
   Бусы отложены далеко в сторону.
   Уже косы ее распущены, и голос уже не тот...
   - Велик день, красна заря, как сошлись мы с тобой тогда на Волге... И чудесен путь, по которому шли мы с тобой в сей светлорусский град, чтоб увидеть государя батюшку... - говорил тихо, с восторгом пушкарь, в то время как Охима прикрывала шелковым лоскутом икону.
   - Время идет, будто хлопья снега; летят и месяцы... Но любовь к тебе все крепче и крепче, моя ненаглядная!
   - Пускай была бы жизнь наша как тихая река... Хочу с тобой быть всегда.
   - Эх ты, ягодка моя!.. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее... Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение богу. Быль наша котлу жаркому подобна... Кипит и бурлит она непрестанно... Огонь...
   - Молчи! Ты не на Пушечном дворе. Что за огонь?!
   - Ладно, лебедушка... Молчу.
   - Коли так, думай об одном: не светел ли месяц светит? А?
   Андрей рассмеялся:
   - Ах ты, цветик мой, царская дочь! Трень-трень, гусельцы!
   - Давно бы так... Глупый! Не пущу я тебя никуда! Мой... ты!
   Василий Грязной начисто раскрыл свою душу перед братом Григорием.
   Караульная изба в Котлах. Ночь, мороз, тоска, а он жалобно, не своим голосом, бубнит:
   - Полюбилась она мне с давних пор... И ни еда, ни питье не идут в горло... Не угощай меня, брат, не томи... Хушь бы руки мне наложить на себя, разнесчастного...
   Григорий старше Василия на семь лет. Степенный, черноглазый бородач. Ему смешно слушать эти речи брата.
   - Эх, молодчик! К лицу ли тебе, царскому слуге, нюни распускать? Добывай счастье своей рукой...
   - Да как же так? Венчанный ведь я на Феоктисте, бог ее прости!.. Не люба она мне. Не хочу я ее. Засушит она меня.
   - Ну, какая тут беда! Мало ль ныне чудес между венчанными... Возьми да и напусти на нее потворенную бабу...* Пущай на грех ее, Феоктисту, наведет... А посля того - в монастырь ее... грехи замаливать.
   _______________
   * Сводня, сваха и т. п.
   - Эх, брат! - тяжело вздохнул Василий, растрепав свои черные, как смоль, кудри.
   - Ну, чего вздыхаешь? Аль не дело я говорю?
   - Это одно. А другое того хуже...
   Григорий с удивлением посмотрел на брата.
   - Ну, чего еще хуже? Аль перед царем провинился?
   - Не угадал, братец... Пропала моя головушка!
   - Да ну, не тяни, сказывай, што еще у тебя? - всполошился Григорий.
   Немного помолчав, совершенно раскиснувший Василий робко промолвил:
   - Та, о которой страдаю я, из головы у меня не выходит. Монахиня она...
   - Ого!.. - задумчиво протянул Григорий. - Дело суматошное... Худо, брат, худо. Опять блажить начал.
   - То-то и оно! Не избыть мне моего горя-гореванного... Видать, уж конец мне пришел...
   - Буде, щипаный ус! Негоже. Небось, горе - не море: выпьешь до дна, охнешь, да не издохнешь... Тебе еще жить, да гулять, да грешить вдосталь на роду написано.
   - Так што же мне делать? Научи!
   - Беда - ум родит... Вывертывайся сам, а я помогу...
   Василий оживился, вскочил с места, крепко сжал рукоять сабли.
   - Давно бы так, - добродушно ухмыльнулся брат. - Далеко ль та монахиня? Да и кто она?
   - Не догадался? Григорьюшка, братец, подумай-ка! Может, вспомнишь? Я тебе сказывал о ней.
   - Не колычевская ли блудница?..
   Василий побелел от гнева.
   - Нет, Григорий! Она - святая, подобная ангелу. Не изрыгай хулу, не видя ее. Не блудница она.
   Щеки его покрылись густым румянцем.
   - Она ни в чем неповинна, не охотою ушла она и в монастырь, а заточил ее царь-государь батюшка.
   - Не беда. Государю батюшке не до нее. Война.
   - Ну, так присоветуй же мне, што теперь делать?
   Григорий задумался. После продолжительного молчанья он спросил:
   - Далече ли тот монастырь?..
   - В глухих раменях Устюженской земли...
   - Эге! Далече, - покачал головою Григорий. - Путь, как говорится, мерила старуха клюкой, да и махнула рукой... А выручать надо. За грехи свои на том свете распокаемся... А докудова поблудим малость.
   - Говори же скорее... чего придумал? - нетерпеливо, вскочив с места, в отчаяньи крикнул Василий.
   - Скоро сказка, братец мой, сказывается, да не скоро дело делается... Садись-ка лучше да слушай... Не торопись. Исподволь и ольху согнешь, а вдруг - ель переломишь.
   Василий сделал над собой усилие, притих. Стал терпеливо ожидать. Черные, цыганские глаза его с крупными белками, опушенные густыми ресницами, вопросительно остановились на лице брата.
   - Есть у меня тут один... Изловили мы тать...* - медленно начал Григорий. - Молодец хоть куда. А у него еще молодцов с десяток... Разбойнички один к одному. Ведь тебе из Москвы не уехать незаметно... Может государь спохватиться да Малюта... Теперь ведь он твой начальник. А эти молодцы вот как у меня в руках!
   _______________
   * Т а т ь - вор, грабитель.
   Григорий энергично выбросил вперед обе руки с крепко сжатыми кулаками.
   - Вот они здесь у меня. У немца они, у Штадена, сокрыты, в сарае.
   - Ну, ну, слушаю!.. - шептал взволнованный Василий.
   - Они поскачут в ту обитель, ограбят ее и увезут твою зазнобу... А допрежь того ты удали от себя Феоктисту... Пока ты сего не совершишь, отправлять молодцов мне не рука. Я держу их под замком. Они уже помогали мне в иных делах. Гляди у меня: язык за зубами, не болтай! Виду не показывай, что тоскуешь... Станет все по-твоему, а государю батюшке подлинно не до нас... Литвой он занят. Да и братец его, Юрий Васильевич, помре. Митрополит тоже на ладан дышит. Не до нас ему.
   - Ладно, браток. Благодарю. Бог спасет! Сам бы хитрец-дьяк Висковатый того не придумал, что ты, братец, мне присоветовал... Прощай, сяду на коня. В объезд!..
   Братья облобызались.
   Василий, зло сжимая рукоять сабли, вышел из избы бодрою, размашистой походкой. На душе сразу полегчало... Григорий весело рассмеялся ему вслед: "Дело будет!"
   VI
   В приемных покоях митрополита Макария людно, но тихо. Собравшиеся здесь игумны, монахи, белое духовенство, дьяконы, пономари и просвирни перешептываются о том, что митрополиту стало хуже. Недуг усиливается.
   Предвидя скорую кончину митрополита, духовные лица тайно судили, всяк по-своему, об умирающем архипастыре.
   Одни, уединившись в сторонке, обвиняли митрополита в том, что он, якобы честолюбия ради и по робости духа, потворствовал царю, не наставлял его "на путь правды и добра, как Сильвестр и Адашев". Ведь Макарий стал около царя с тринадцатилетнего возраста его. "Хитрец он, - говорили они, руки умывал, подобно Пилату, видя жестокость государя, и тем его портил".
   Другие, наоборот, восхваляли митрополита, говоря о его мудрой кротости и справедливости, называя его "тихим деятелем, его же любит бог". Они отвергали обвинения, возводимые на Макария, в честолюбии, напоминая о том, что сам митрополит много раз отказывался от своего сана, прося царя отпустить его в монастырь, чтобы провести остаток жизни "в молчальном уединении".
   Они напоминали и о том, что мудрейший из старцев, Максим Грек, восхвалял "христолепную тихость, кротость и книжную ученость" болящего первосвятителя.
   Третьи указывали на преклонный возраст Макария. Может ли немощный восьмидесятилетний старец обуздать объятого страстями буйного, грозного царя? Благо, что он никогда не льстил царю и не унижался перед ним. Сан митрополита держал с честью двадцать один год. Прежние митрополиты не могли продержаться на первосвятительском месте и двух лет.
   Духовенство собралось для встречи царя с подобающей торжественностью.
   Немногим из московского духовенства выпало счастье удостоиться чести лицезреть в этот день Ивана Васильевича.
   На иеромонаха Димитрия Толмача было возложено блюсти чин этой встречи. Толмач ранее слыл помощником Максима Грека, мужа ученейшего и своей мудростью привлекшего к себе внимание великих князей Ивана Третьего и Василия Ивановича. После великокняжеской опалы, павшей на Максима Грека, Димитрий Толмач был бесстрашно взят митрополитом Макарием к себе на подворье. В благодарность Толмач посвятил митрополиту свой перевод псалтыря Брюно, епископа Вюрцбургского, за что Макарий его щедро одарил.
   По пути следования государя от дворца до митрополичьего подворья Грязной расставил самых видных стрельцов с секирами. Они стояли в ожидании царя, будто вкопанные, - строгие, неподвижные великаны.
   Пригревало полуденное солнце. Золоченые купола кремлевских церквей пламенели в вышине, похожие на громадные светильники, уходящие языками огней в голубую высь...
   По сторонам устланной коврами дорожки, где должен был следовать государь, стояли с непокрытыми головами кремлевские жители, вышедшие из домов поклониться царю.
   Иван Васильевич, опираясь на длинный посох, появился на красном крыльце дворца, окруженный рындами и боярами.
   На нем бархатная, широкая, опушенная соболями шуба, бобровая шапка, осыпанная драгоценными каменьями.
   Ступал он тихо, медленно, в задумчивости. Иногда останавливался. Внимание его на минуту привлекла стая белоснежных голубей, - закружилась, взлетела высоко над собором Успенья. В стороне, на кремлевском дворе, царь увидел толпу ратников. Они волокли на плечах бревна. Остановился, покачал головой, видимо чем-то недовольный, двинулся дальше по дорожке к собору. Провожавшие его вельможи подобострастно замедлили шаг, боясь забежать вперед. Они не спускали глаз с высокой фигуры царя, робко поглядывали на его шею, слегка прикрытую подстриженными скобою волосами. Шея сильная, жилистая, говорит об упрямстве и властности. Такая шея может склониться только перед богом.
   Боярин Воротынский Михаил Иванович, как и другие бояре, угнетаемый страхом и угодничеством перед царем, шел и думал: "Кто же ныне мы? Чего ради мы ходим по его пятам, как стадо несмысленное?!" Не торопясь, исподволь, унизил царь княжескую знать... Их же, боярскими, руками писал новые законы, их же, боярским, усердием судил неугодных ему бояр и князей.
   А теперь проснулись, но уже многих не нашли в своей толпе... Их не стало. Кое-кто еще есть. Не заржавели мечи у князей. Но где вожак? Тому делу голова нужна. Вся надежда на Курбского.
   И не один Воротынский, за спиною царя, втайне размышлял о Курбском. Не настал ли час? Смерть митрополита выбьет царя из колеи. Церковь осиротеет, ослабнет. Поддержки царю не будет. Самое время боярам и князьям поднять голос. Царь Иван Васильевич не таков, чтобы останавливаться на полдороге. Ни дед его, ни отец, ни мать, великая княгиня Елена, так круто не поступали с ближними к ним вельможами. Вот уже казнен прославившийся воинскими подвигами брат Алексея Адашева, окольничий Данила Адашев, со своим двенадцатилетним сыном, казнены родственные Адашеву трое Сатиных, казнен Иван Шишкин, убиты Юрий Кашин и боярин Дмитрий Курлятев да и еще кое-кто. Страх и ожидание еще худших дней носятся в воздухе. Все потеряло ценность. Ни богатство, ни наряды, ни пиры, ни праздники, ни почет и знатность - ничто не радует. Все разом может рухнуть, обратиться в прах.
   "Страшно! Смотришь на жену и думаешь: "Долго ли, голубка моя, придется тебе жить с супругом твоим, богом тебе предназначенным? Не увезут ли от тебя его и не срубят ли ему головушку неповинную, незнамо почему, незнамо за что?" Взглянешь на дите, и сердце захлестнет тоска смертельная: "Что-то с тобою в те поры будет, злосчастное мое дите?"
   День прошел - и слава богу; угождать царю надо пуще прежнего, смиренно кланяться, с пристрастием улыбаться, во всем выказывать свою покорность, при всяком удобном случае унижать себя "в угоду тирану".
   Тяжелые, мучительные думы. Воротынский еле передвигал ноги от душевной усталости.
   Остановившись около митрополичьего подворья, Иван Васильевич оглядел с унылым, недовольным видом толпу своих провожатых. Бояре низко поклонились ему.
   В это время, распевая псалмы, навстречу государю вышли архипастыри в полном облачении; впереди всех с крестом в руке выделялся игумен Чудова монастыря, старец Левкий, снискавший особое расположение царя.
   Приняв благословение от Левкия, Иван Васильевич, в сопровождении духовенства, направился в покои митрополита Макария. Митрополит принял государя, лежа в постели. После взаимных приветствий царь и митрополит пожелали остаться одни.
   - Стар я, государь, мой батюшка... Стар и немощен. Видать, уже и с постели не подняться мне. И молитва не помогает. Давно жажду повидаться с тобой, батюшка Иван Васильевич. И лекари твои не помогли... Видать, господу богу угодно прибрать меня... Пожил я... устал... Прощай! Совесть моя спокойна. Молитвою послужил родине. Не страшусь предстать пред всевышним.
   Иван Васильевич сел около митрополита, участливо посмотрел в его исхудалое, морщинистое лицо.
   - Многоценная жизнь твоя, - тихо произнес он, - во благо царю и всей земле нашей! Твоя паства, как цветы от солнечного согревания, растет и множится. И счастье и страдания твои меркнут перед тем, что содеяно тобою. А мои дела ничтожны перед теми страданиями, что выпали на мою долю. Сделанное вчера сегодня разрушается, и кем? Моими же людьми. Что сделаю завтра - не могу верить в незыблемость того. Твои дела всем видны и никогда не забудутся!.. Своими писаниями ты говоришь с веками.
   Царь встал, прошелся из угла в угол по келье. В глазах его - тревога, подозрительность.
   - Ангелы восхваляют имя твое, ты добр и милостив. Ради тебя, святой отец, снял я опалу с бояр... Простил Ивана Кубенского, князя Петра Шуйского, князя Александра Горбатого, Федора Воронцова, Димитрия Палецкого и других. Их было немало. Простил я и Семена и его сына Никиту, то бишь, князей Лобановых-Ростовских. Оба они были пойманы на явной измене. Я по слову твоему помиловал их.
   - Помню, Иван Васильевич, помню, родной наш государь... Бог спасет тебя, батюшка!
   - Увы, отец мой! Ведомо мне - князи те тайно сносятся и ныне с Литвою. Готовят гибель мне и посрамление нашему царству.
   - Слыхал я и такое, Иван Васильевич... Правда ли? Не изветы ли их врагов?
   Царь задумался. Видно было, как подергивается его плечо. Митрополит знал, что это обозначает сильнейшее волнение у царя.
   - Клеветники есть... Проклятие им! Запутали. Ни один владыка не уберегся от увития сих ядовитых змей... Где сила, власть - там и клеветники! Не раз пытались они оклеветать и тебя, но я оттолкнул их от себя, жестоко наказал... Но могу ли я быть глухим к доказчикам? Что ты скажешь мне, святой отец, о дворянине Скуратове-Бельском, о Малюте?
   Макарий слабо улыбнулся и тихо проговорил:
   - Знаю я его... Мой богомолец. Благословил я его на службу тебе, государь... Упрям он, жесток, но предан тебе...
   - То и я мыслю. За воинское дородство приблизил я его к себе. Он недруг мятежникам, правду молвил, преосвященный отец наш.
   - Сила святого духа буди над вами!.. Пришли, государь, его ко мне ради смертного моего поучения. Блажен муж, еже печется о своем отечестве. Смягчить его сердце хотел бы я перед кончиною.
   - Скажи мне, святитель, не есть ли грех в том, что восхотел я на службу свою, царскую, посадить чужеземца, латинской веры, душегуба морского, дацкого разбойника, коему поручить задумал я бережение наших судов в Западном море?
   - Трудами чужеземцев не гнушались... древние пророки и цари. Вспомним Давида и Иисуса Навина... И ты бы, государь, вспомнил и своего деда и отца. Они в супруги взяли иноземок... И да благословен будет путь твоих кораблей, ибо то ко благу нашего царства.