В ответ на возглас дьяка Ивана, однако, все быстро вскочили со своих мест.
   Дьяк Иван, усерднейше придумывая разные льстивые славословия епископу, провозгласил за него здравицу. Все выпили свое вино с не меньшим аппетитом, чем за царя.
   Потом принялись за питье и еду безо всяких здравиц, но с великим усердием, с чистою душою и веселою дружеской застольною беседою.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Второй час ночи. Много выпито вина, много всего наговорено. Яков Пушников, распустив пояс и положив нога на ногу, вразумительно поучал Шилова:
   - В Богородске кожу делаем по-новому. Старое забыть надо, понеже юфть делается с дегтем и, когда мокроты хватит, распалзывается, и вода проходит.
   Иван Михайлович бил кулаком по столу и, покраснев, громко отчеканивал:
   - Воистину, во всех делах, как слепые, бродим и не знаем, что и будет. Стали везде великие расстрои, а где прибегнуть и что впредь строить? Леший знает.
   Его старался слушать и понять совершенно раскиснувший от вина и обиды на свою судьбу Калмовский, но, хотя он и кивал в знак согласия головою, однако, говорил совершенно не относящиеся к делу слова:
   - Мошенники! Воры! Заколю! Заколю!
   Дьяк Иван неподвижным, мутным взглядом смотрел на пустые кувшины и тихо, зловеще рычал:
   - Истребить! Истребить!
   Нестеров, сердито насупившись, отвалился к стене, в обнимку с Овчинниковым, и медленно, хриповато тянул что-то непонятное. Овчинников плакал. Сквозь слезы ныл:
   - Распростись навеки со мною, ненаглядный мой цветок... Рай пресветлый... Дочку мою... дочку в монастырь заточили!..
   Нестеров тряхнул его со всей силой:
   - Молчи, Иуда! Рай пресветлый променял ты на две лавки в гостином. Продал веру, продал совесть, продал дочь родную - и помалкивай.
   Овчинников сокрушенно качал головой в такт словам Нестерова: "продал", "продал", "продал"! И опять у него потекли слезы.
   - Оставь его, не тронь! - тихо, наклонившись над ухом Нестерова сказал самый трезвый из всех - Олисов. - Нешто он один? Я три церкви построил православных и сопричислен к стае трехперстников. Понял? И хлебную торговлю по Волге мне отдали, и бороду не бреют, хожу в кафтане, в каком мне угодно. Понял? А за что? За проданную совесть. Что уже тут? Одурманены. Беда! Совесть ныне - дешевый товар и нечего о ней говорить! А вот три церкви... Мало ты думаешь мне это стоило? Подумай!
   - А нешто даром ты строил? - заплетающимся языком перебил его Нестеров. - Врешь, сукин сын, ты не такой!.. Ты знаешь... Царь оплатит тебе... Подавишься от богатства, ненасытная твоя душа!
   Олисов вскипел, стал, брызжа слюнями, не говорить, а шипеть, крепко сжав руку Нестерова:
   - Ты подавишься! Ты! Вы, царские тиуны, дьяки да подъячие, кровь из нас пьете. Великая власть вашей волчьей породе над нами дана... Без посулов ни одного дела не делаете! Воры вы! Кровопивцы!
   Нестеров с недоумением глядел на Олисова, стараясь вникнуть в то, что он говорит. Олисов могучей пятерней сжал ему плечо:
   - Увядает благочестие, процветает же злое бесчестие. С виду златоцвет, много всякого блеска, а посмотришь в нутро - пустые цветы, тернии. Вон в Питере преподобная троица: адмирал Апраксин, Шафиров и Петька Толстой, благо у царя в доверии, завели фабрику шелковых парчей. Привилегию на пятьдесят лет взяли, а потом, псы алчные, заскулили: "Отдайте подряды купецким людям!" Не справились. Полотна, демоны, настряпали в заморский отпуск узкие, а Федор Веселовский из Лондона промеморию прислал: "За этою узостью полотна плохо продаются". Не за свое дело дворяне хватаются. Вот что. Дворянам воевать, купцам - торговать. Вот что. Понял? Плохо еще купцов ценят. Да, плохо. Вот что!
   Дьяк Иван, стиснув за горло кувшин, хриплым, властным голосом, басил: "Степка Нестеров - анафема, будь проклят"! Но, видя, что на него не обращают внимания, он вдруг дернул за кафтан Овчинникова и, пьяно улыбаясь, показал рукой на Нестерова:
   - Не говори ему. Предаст.
   - Молчи, подкидыш поганый, чернопузая змея.
   - Ладно, Степка. Все одно повесят. Я знаю.
   Отец Паисий пьяно расхохотался около самого лица обер-ландрихтера. Нестеров толкнул его так, что тот съехал на пол, выкрикнув:
   - Зверь! Зверь! Тигра!
   Нестеров, отвернувшись от Олисова, еще крепче обнял Овчинникова и тихо на ухо спросил:
   - Неужели откачнулся?
   Овчинников молчал.
   - Ужели и тебя сломили? Страшно мне.
   Отец Паисий повернул пьяное, злое лицо в сторону Нестерова. Насторожился.
   Овчинников прошептал!
   - Хоша убей, - ничего не скажу.
   - Запугал?
   - Нет.
   - Подкупил?
   - Нет.
   - В чем же дело, пташка ты желтобрюхая?
   - Идет жизнь не по-нашему, а мы не можем управлять. Вожжи не у нас в руках. Сила у них. Посмотри на ружья мушкетеров. Где фитильно-колесный замок? Где?
   - Не к делу говоришь.
   - К делу! - капризно вскрикнул Овчинников. - Ружье зажигает кремень. Стреляет скоро и метко. В писании сказано: от кремня и чугуна погибнем. С запада сила великая идет на нас, и ружья новые. Торговлей токмо, деньгой зашибешь антихриста. Его нутро требует злата. Сила в богатстве. Алчными надо быть!
   Олисов, стоявший в нетерпении около Нестерова, хлопнул его по плечу:
   - Оставь, говорю, недужит он после тюрьмы. Заговаривается.
   Нестеров даже в пьяном виде уважал Олисова и, крепко облобызав бородача, потянулся за ним через комнату. Олисов его увел. Иван Михайлович, опустив голову на стол, богатырски храпел на весь дом. Пушников откинулся затылком на спинку кресла, дремал. Заслышав шаги Нестерова и Олисова, приоткрыл глаза:
   - Куда?!
   - На волю, - ответил Олисов.
   Калмовский тоже очнулся; мутными, заплаканными глазами недовольно осмотрел Нестерова. Дьяк Иван сопел, опустив голову на грудь, Отец Паисий спал на полу, около дьяка, уткнувшись головою в стенку. Олисов ухмыльнулся.
   - Вот они, светоначальники наши.
   - Тля! Червь!.. - процедил сквозь зубы Нестеров в сторону дьяка Ивана.
   На дворе было темно и холодно. В ограде разваленного Архангельского собора тявкали волкодавы, гремя цепями, да в слободе кремлевской дребезжала трещотка. Четкие светили звезды.
   - Пойдем, пройдемся, - указал Олисов рукой на кремлевский двор перед Духовным приказом.
   - Идем.
   - Сколь мне показалось, Стефан Абрамыч, хороший ты у нас человек, однако... говори, делай, но без дальней огласки - неровен час. Знаешь наши порядки? Языки кругом. Языки и уши... Между прочим, понятно и без того: не в свое дело лезут попы.
   На минуту он остановился, остановил и Нестерова, как бы осматривая залитые луною храмы и дома. Хмель понемногу улетучивался.
   - Какая красота ночью! - и, понизив голос, вдруг спросил: - А как по-твоему, Стефан Абрамыч, кто у них возьмет верх: Питирим или Александр? Кто кого переспорит?
   Нестеров ухмыльнулся:
   - Питирим. Он же и скиты погубит.
   Олисов тяжело засопел, втянув голову в высокий воротник шубы.
   - Не допустим.
   - Кто?
   - Мы... купечество... гостиная сотня.
   - Полно, - засмеялся Нестеров, - своя рубаха ближе к телу.
   Олисов загорячился:
   - Не дело говоришь. Возьми меня: построил я три православных храма в Нижнем и даже около своего дома храм Успения, а все же на скиты дал, даю и дам много больше.
   - А другие? - с любопытством спросил Нестеров.
   - И Пушников, и Строганов, и Шилов, и многие другие. Всяк из них по-новому крестится, да не всяк молится.
   - Однако поморский вождь Андрей Денисов и на молитвах поминает в своих скитах "о пресветлейшем императорском величестве". И не он ли писал достохвальное сочинение, выражавшее "высоту и отличие в российских венценосцах первого императора Петра Алексеевича?" Что скажешь на это, Афанасий Фирсович?
   Олисов, немного подумав, ответил:
   - Богови - богово, кесареви - кесарю, купеческое - купцу. И царь не забыл Денисова. Старец Андрей им же и скиты обогатил. Немало денег заработали выговские скитожители на Повенецких заводах. И Денисов не забыл царя.
   - А вот оно то-то и есть, - вздохнул Нестеров. - Деньги вс? делают, и еще - остроги, и еще - зарожденная в каиновом нутре жадность, алчность. В заклинания я не верю, а естествословие на стороне Питирима. Когда-нибудь помянешь мои слова. Раскольники народ хороший, но пестрый, и многие сами себя бьют, путаясь в понятиях. В тумане ходят.
   - Кто такой себя бьет? - опешил Олисов.
   - И ты, и другие купцы из гостиной сотни.
   Вблизи вынырнул из темноты сторож с трещоткой. Оба замолчали.
   - Пойдем скорее отсюда... от греха... - потащил Нестерова за руку Олисов. - Идем.
   Дьяк Иван очнулся, встал и облапил Пушникова.
   - Чего хочешь, проси, - сказал он, чмокнув его в губы.
   В глазах блеснуло пьяное добродушие. Пушников поморщился, но сейчас же лукаво улыбнулся.
   - А не обидишься?
   - Нет. Для мил-дружка и сережка из ушка.
   - Тогда - приими! От чистого доброго сердца.
   Пушников сунул в руку дьяку Ивану горсть червонцев. Тот что-то промычал, молниеносно спрятав деньги в карман. На пьяном лице дьяка появилось озабоченное выражение.
   - На Ладогу, для рытья канала посылать хотят с Керженца молодых торговых людей... Бью челом, Иван Дмитрич! Заступись! Польза государству! - нашептывал Пушников на ухо дьяку, который посмотрел на него с деланным изумлением.
   - Тебе что?
   - Держащиеся старой веры живут богаче ревнителей веры новой. А это показывает, что бог благословляет не новую, а старую веру. Мы тут ни при чем.
   Дьяк Иван, не глядя на Пушникова, пьяно ухмыльнулся. Пушников продолжал:
   - Торг любит волю, а ум - простор. Не так ли? Пуганый хлеб не кормит, не поит. Надо смело торговать, а в кабале да в пристрастии какая может быть торговля!
   - На вашей улице праздник. Запомни! Я знаю, - угрюмо молвил дьяк.
   Пушников достал список керженских торговых людей и сунул дьяку в руку. Тот посмотрел в список, нахмурился.
   - Барин за барина, мужик за мужика, а купец, выходит, за купца. Кожа коже сноровит. Всяк за своего, - проворчал дьяк, пряча записку в карман. Сукины дети!
   Хотел Пушников еще что-то сказать, но дьяк провел своей ладонью по его лицу:
   - Довольно! Всякая сосна своему бору шумит.
   Дьяк Иван оперся локтями на стол и задумался.
   - Ты о чем, Иван Дмитрич? - спросил озабоченно Пушников.
   - Об епископе.
   Больше дьяк Иван ничего не сказал, а Пушников счел удобнее отойти от него и сесть в кресло якобы подремать. Пушникову, однако, не дремалось. Его мысли были о торговых людях старой веры. Втайне он желал им успеха, ибо сам был мыслию с ними. И на исповедание стал ходить в православную церковь, и бургомистром согласился быть только ради общего дела. И не один он. Так же поступали и Строгановы, и Шилов и многие другие именитые нижегородские купцы, а зато - берега Оки и Волги заселены сплошь торговыми людьми - раскольниками; и судоходство и судостроение, токарная посуда, обработка кож, прядение льна, рыбные промыслы - все в руках раскольщиков. Все торговые дороги, идущие по Нижегородской губернии в разные соседние области, заняты ими же, а рынки в Макарьеве, Горбатове, Павлове, Городце полностью во власти "рачителей древлего благочестия".
   Пушников самодовольно улыбнулся и, оглядевшись кругом, скорехонько осенил свою широкую грудь двуперстием.
   После этого вечера у Волынского много передумал всего Олисов о себе, о купечестве и больше всего о раскольниках. Да, он твердо решил уклониться от порабощения керженских старцев на лесной работе. И вести о ватаге Ивана Воина его взбудоражили несказанно. Возмечтал и он обо многом, а тем более, что ватажники его струги с товарами ни разу не тронули.
   Он, как всегда в минуты больших размышлений, достал из сундука Библию в тяжелом, кованном серебром переплете и стал читать любимое место из книги пророка Захарии; и то, что читал он, все относил к судьбе керженского раскола и к своей торговле.
   "...Ликуй от радости, дщерь Сиона (т. е. Керженец), торжествуй, дщерь Иерусалима (т. е. Нижний); се царь твой грядет к тебе праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле".
   Афанасий Фирсович, как и многие другие, был убежден в том, что царевич Алексей Петрович жив, скрываясь где-то в лесах Стародубья, и что он явится, рано ли поздно ли, в Россию и свергнет своего отца. И поэтому с особой радостью читал он дальнейшее:
   "...Тогда истреблю колесницы у Ефрема и коней в Иерусалиме, и сокрушен будет бранный лук; и Он возвестит мир народам, и владычество Его будет от моря до моря и от реки до концов земли".
   Олисов встал на колени перед иконостасом и помолился "о здравии раба Алексия", несколько раз с чувством и сердцем стукнулся лбом об пол. А затем опять стал читать:
   "...А что до тебя..."
   Олисову представилось, что пророк Захария говорит это о Петре.
   "...ради крови завета твоего, я освобожу узников твоих изо рва, в котором нет воды. Возвращайтесь на твердыню вы, пленники надеющиеся! Что теперь возвещено, воздам тебе вдвойне..."
   Опять оторвался от библии Афанасий Фирсович, засуетился, снова распластавшись перед иконостасом, с особою необычайною богомольностью и усердием...
   Дальше он читал со слезами радости:
   "...Ибо, как лук, я натяну себе Иуду (Петра, по мнению Олисова) и наполню лук Ефремы (расколом, по мнению его же) против сынов твоих, Иония (против никонианцев), и сделаю тебя (царевича Алексея) мечом ратоборца".
   "...И явится над ними господь и, как молния, вылетят стрелы его, и возгремит господь бог трубою, и шествовать будет в бурях полуденных..."
   И долго в глубоком волнении читал Олисов Библию, и ко всему он находил объяснение, и все разгадывал по пророчествам Захарии и иных библейских "мудроучителей".
   Перед сном он подсчитал доходы истекшего дня, оставшись ими весьма доволен, помолился еще и еще раз и пошел к себе в спальню, где уже давно почивала, купаясь в золотых сновидениях, его супруга Варвара Степановна Олисова, родная племянница купцов-солепромышленников Строгановых.
   Он погасил свет, заглянув заботливо в окно. Над Нижним светили холодные осенние звезды...
   - Ладно, светите...
   Олисов с самодовольной, лукавой улыбкой уснул, обернувшись на постели к окну...
   V
   На другой день после веселья в доме Волынского в Нижний примчался верхом на неоседланном коне помещик Петр Трофимович сын Всеволоцкий: без шапки, в холопьем кафтане и прямо к Волынскому. Помощника губернатора он застал во дворе, в бане; тот, выкупавшись, сидел в предбаннике, закутанный в белоснежную простыню, и, облизываясь, тянул из кувшина брагу. Опохмелялся после вчерашнего. Удивленно вскинул глазами он на ошалелого гостя.
   - Бью челом, Иван Михайлыч, будь благодетелем, спаси! - еле переводя дух, говорил Всеволоцкий. - Гибнем! Помещики покидают дома свои, чтобы женам их и детям от разбойников побитыми и пожженными и поруганными не быть. Голытьба обнищалая, обозленная, озверелая, а во главе ваш нижегородский клирик какой-то, добралась и до наших мест. Близость керженских скитов охрабрила крепостных мужиков... Непослушание и дерзость в их глазах... Слухи зловещие идут из скитов, нарастает бунт... Грозят нападением воров. Мужики повсюду выходят из повиновения!
   - Знаю... - спокойно сказал Волынский, протянув гостю кувшин. Хлебни с дороги-то. Питиримовский ученик это... Софрон, или Иван Воин, как его прозвали на посаде... Ловим мы его.
   Петр Трофимов жадно вбирал брагу, обеими руками запрокинув кувшин.
   - В Васильсурске тюрьму разбили, - продолжал он, вернув кувшин Волынскому. - Всех колодников на волю выпустили... Сыщиков в наших местах нет... Воеводы запуганы. Что делать? А глядя на воров, бунтуют и мирные бурлаки и крестьяне, бьют купцов и воруют их товары. И солдаты, вместо честного солдатского званья, с охотою приемлют на себя воровское имя.
   Волынский, отдуваясь, встал неторопливо со скамьи, поморщился и принялся равнодушно обтираться простыней.
   - Все это многоизвестно... Позавчера из Питера новый опять приказ пришел о ворах. Царь напомнил о всеконечном суровом искоренении воров и разбойников и становщиков.
   Волынский стал одеваться, деловито разбираясь в своем белье. Всеволоцкий сидел, отвесив губу и глупо уставившись глазами в угол.
   - М-да-с! - вздохнул тяжело Волынский. - Приказано казнить их разною казнию без всякого милосердия...
   Всеволоцкий оживился. На лице его мелькнуло любопытство.
   - Какою же казнию?
   Иван Михайлович, затягивая ремень на талии, сказал с веселым блеском в глазах:
   - Вешать за ребра, резать языки, колесовать. Которые помещики знали про разбои и ничего не доносили - их тоже вешать... Понял? - щелкнул языком Волынский. - А если старосты и выборные крестьян знали и молчали, то колесовать их... Больше же всего стараться получить воровских атаманов... Понял? Сыщикам за пойманного разбойника пять рублей, а за открытие притонодержателя - все его имущество.
   Помещик завертел головой:
   - Ох, трудно! Ох, трудно! Сам народ их скрывает. Да что говорить... пристают воры и по монастырям и пустыням, у приходских церквей... у духовного чина... и у церковных причетников, под именем бурлаков или казаков, ханжей и трудников. Это ж известно!
   Волынский надел теплый халат и молча, вразвалку отправился к себе в дом.
   - Ох, ох, ох! - вздыхая, семенил за ним следом через пустырь Всеволоцкий! - Что же теперь нам, дворянам-то, делать?
   - Воюйте! - засмеялся помощник губернатора, но сейчас же его лицо стало серьезным. - У нас, братец мой, есть дела похуже этого.
   И он рассказал Всеволоцкому под великою тайною следующее:
   - Сын Петра, царевич Алексей, как известно, в прошлом тысяча семьсот восемнадцатом году скончался июня двадцать шестого дня в семь часов пополудни в граде Санк-Питербурхе и погребен бысть по христианскому обычаю с великокняжескими почестями. А в народе, в лесах, болтают люди, что царевич жив. Об этом рассказывали схваченные губернатором мужики из Порецкой волости Алатырского уезда, дворовые люди из вотчины царевича Алексея, которые будто бы сами были с поклоном у живого царевича и были им премного обласканы и обнадежены.
   В лесах, по деревням луговой стороны, говорят: "не надо-де сокрушатися, царевич-де жив и скрывается от отца в лесах стародубских, собирает войско, и польский король ему вспомогает".
   - А ты знаешь, что сие значит? - спросил с тревогой в глазах Волынский.
   - Нет, не знаю... - упавшим голосом ответил дворянин.
   - Это значит, что наш уезд в крамоле обвинить могут. У нашего государя это недолго, и всем нам тогда петля. Царь разбирать не будет, пришлет свою гвардию да палачей, и конец! Конец всем нам и вам!
   Волынский рассказал: в Духовном приказе, под пыткой, раскольники стали упорнее, и в глазах их суровая уверенность, а один даже крикнул на дыбе: "Подождите, псы поганые, сгубят и вас!"
   Из Питера одна за другой идут бумаги об истреблении сеющих смуту странников и об учинении "жестокой расправы с замерзелыми раскольщиками и иными изуверами и бродягами, болтающими во вред государственному и церковному устроительству, не щадя людей, какого бы звания и чина таковые ни были, не взирая на лицы".
   - А ты говоришь о разбойниках... - покачав головой, сказал Волынский. - Так и жди бунта, а ты о себе трепещешь и о своих бабах... Чудак! Давай-ка лучше выпьем... Присаживайся.
   Волынский скрылся в чулан, уронив что-то там в темноте и ругаясь неизвестно на кого...
   Без него откуда-то, словно из-под земли, появился в горнице ночевавший у Волынского обер-ландрихтер Нестеров. Поздоровался с Всеволоцким, крякнул и завопил гласом велиим:
   - Михалыч... Неси... Душа лезет вон...
   Волынский вернулся с громадным кувшином в руке. Нестеров засуетился. Достал со стойки чашки. Всеволоцкий машинально подвинул одну из них себе.
   - Разбойники его, видишь, одолели, воры, - сказал, отдуваясь, Волынский Нестерову. - Жалуется...
   - Об истреблении разбойников многие взыскания чинятся, и многие сыщики жестокие посылаются, и многие разговоры ведутся, - наливая себе вино, сказал Нестеров рассеянно, не смотря ни на кого. - Однако разбойники числом приумножаются и лютее день ото дня становятся. Это понятно. Ничего нет удивительного.
   Нестеров опрокинул чашку с вином в рот, стал жевать хлеб с куском рыбы. Откусит хлеб, посмотрит, понюхает, потом начинает терзать зубами рыбу. И все говорит и говорит о разбойниках, да как-то спокойно, вроде как сочувствуя им. Всеволоцкий опять плаксиво зажалобился на воров. Волынский слушал его спокойно, с любопытством, а потом, указав на рыбу, заявил:
   - Судачок замечательный. Пожуй. Арестанты вчера мне целый пуд наловили...
   Всеволоцкий покорно взял кусок судака. Нестеров ухмыльнулся:
   - Ежели бы во всех градах, во всех слободах дворянских и у приказных людей порядка и правды было поболе, и людей не мытарили бы так, то и воров бы в лесах и на дорогах число сократилось бы...
   - Ладно. Пей. Потом поговоришь, - хмуро оборвал его Волынский.
   Дворянин вздохнул обидчиво. Нестеров и Волынский запалили рожки с табаком.
   VI
   Было пасмурно - день Покрова, день праздничный, а скучно... Небо суровое. И пошли разговоры на Керженце: "веру переменить - не рубашку переодеть - сказывается"; "бог не хощет видеть волка в овечьей шкуре среди праведных старцев". А другие: "Что солнце? Что нам миром увлекаться, если должно в гробе лечь?" И чем страшнее, безрадостнее шли слухи из Нижнего, тем скорее хотелось этим умереть, закрыть глаза навеки, чтобы ничего не видеть и ничего не слышать. И бродили по лесам люди, проповедывавшие "красную смерть" на костре. При получении известия, что в Пафнутьево едет Питирим, сожглись на Керженце уже три семьи. "Куда же деться? Нужда стала", - говорили они перед сожжением. А в лесу да в изгнании, да без крова, без хлеба, да еще накануне зимы, и так и эдак - голая гибель. И земля и небо холодны к таким беднякам.
   Сафонтьевцы, проповедывавшие самосожжение, становились толпами у окон по деревням и пели стихиры о "красной смерти".
   - Святая Русь, крестьянская Русь горит! - причитывали кликуши и юродивые, выматывая душу у крестьян своими исступленными голосами.
   Но епископ шел, неотразимо приближался к Пафнутьеву - об этом доносили в скиты разведчики; он имел свою цель и верил в свою звезду. Было страшно. Люди умирали от ужаса перед будущим, а у него не только не было страха, но заключена в уме своя цель, своя мысль, он что-то знает, знает то, чего никто здесь не знает. Ну не антихрист ли? Ведь и смерти он не боится, "злой демон духа!" "Лесной патриарх", глядя на смятение старцев и поселян, хмурился:
   - Этим пламя не заглушишь, а токмо больше раздуешь... Пожалуй, сожигайтесь, Питиримке только того и надо. Малодушие!
   Варсонофий собрал в скиту всех старцев и соседних стариц, и бельцов, и мужиков, и заявил во всеуслышание:
   - "Лесной патриарх" прав: держись спокойнее... Да! Епископ - не волк, а тоже человек. Ума терять не след. Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь. Не мешает хитрость свою иметь.
   "Лесной патриарх" смотрел недобрыми глазами на Варсонофия и говорил соседям:
   - Гляди, как вертит. И меня припутал... Ах ты, погибельный сын, бес преисподний!.. Не верю я тебе!
   Даже уведомление о том, что диакон Александр возвращается на Керженец, теперь мало кого утешило. Отец Авраамий смотрел на трусливое смятение старцев и с грустью качал головой:
   - Истинно сказано: "Тогда пошлет в горы и в вертепы, и в пропасти земные бесовские полки, во еже взыскати и изобрести скрывшаяся от отчию его и тех привести на поклонение его".
   По скитам из рук в руки передавалась картинка: внизу налево, под красным балдахином, сидит на престоле антихрист и указывает рукою вперед: перед ним вправо военный отряд, руководимый синим диаволом, направляется к скиту, стоящему среди дремучего леса. Наверху высокие горы с тремя пещерами; в них спасаются иноки, мужики, женщины с детьми. Два отряда гвардейцев, ведомые диаволами, подымаются туда по лесистым склонам. Антихрист одет в царские одежды, с короною на голове.
   Над этой картинкой немало было пролито слез и произнесено было немало горячих слов.
   Но "лесному патриарху" и этого было мало. Он громко говорил:
   - Ослабли мы, нет в скитах прежнего согласия, нет среди нас той крепости, какая бывала раньше. Яко кроты прячемся каждый в своем скиту, напугал епископ всех до смерти. Ой, срам! Ой, стыд!
   И бросилось Авраамию в глаза, что больше всех волновались те, кто побогаче, кто посытее, больше всех бегали и говорили, а сами все к отцу Варсонофию так и жмутся, как мухи к меду. И Варсонофий деловито секретничал с ними, - куда и игривость его девалась! - уходил с ними в лес, подальше с глаз. Бедняки жались к молельням, слезы проливали, бились лбами о пол перед иконами: "Отведи, господи, гибель от нас!" - и плакали.
   Беглый холоп, с серьгой в ухе, дернул "лесного патриарха" за рукав, ухмыляясь:
   - Из осинового дышла тридцать шесть холуев вышло.
   Авраамий понял, на что намекает этот замухрышка с серьгой. Тридцать шесть толков раскольничьих теперь насчитывалось на Керженце, и каждый толк старался показать, что на его стороне правда, спорили, ругались, храбрились, рвали друг другу бороды, а начальства страшились, в кусты прятались. В деревне Вязовой объявился "Христос" и собрал вокруг себя двенадцать "апостолов", а как приехали на Керженец пристава, он убежал в лес. Искали, искали новоявленного "Христа" пристава, да так и ушли обратно: нешто найдешь?
   Кого ни спросят - один ответ: "На небо вознесся". Выходит, и этот не что иное, как обманщик!
   Человек с серьгой все чаще и чаще встречался с "лесным патриархом". Куда ни пойдет Авраамий, везде, словно из-под земли, вырастает и он. Что за оказия?! И все заводит разные разговоры о том, о сем, а больше насчет крестьянской бедности, о тяготах государственных, ложащихся на народ, и все-то ему нужно, и все-то его волнует: