Страница:
- Не твое дело, - отрезал Софрон недовольно.
- Дело общее... Я не за себя - за людей. Всем студено теперь... болезнь пойдет.
- Так чего же ты хочешь?
- Я знаю один амбар с теплою одеждой. За монастырем он... От Великого Врага верст двадцать будет. Там полно одежды и сапогов. Могу провести...
Софрон задумался.
- Чей амбар?
- Губернской канцелярии. Тюремной стражи одежда... и военная...
- Ладно. Поговорю я со своими есаулами. Иди скорее, там ждут тебя...
Зубов побежал, заботливый, серьезный.
Вернувшись в становище, Софрон созвал есаулов: солдата Чесалова, Георгия, Тюнея Сюндяева и татарина Байбулата, чтобы совет держать о нападении на губернаторский цейхгауз. Все одобрили.
Чесалов ругал купцов-раскольщиков, а остальные ему поддакивали, особенно человек с серьгой.
- Мы им дали разбогатеть... Сколько они сплавили товаров на низы! Мы их не трогали, а теперь они православные церкви строят, солдат одевают, подкупают власть, а на нас дают денег скудно и с оговорками.
Тюней Сюндяев, как всегда, сказал коротко и печально:
- Двум богам молиться - не годится! А они молятся.
Идти вызвались Антошка Истомин, Филатка, Тюней Сюндяев, цыган Сыч и еще десять человек. Все переоделись, кто нищим, кто чернецом. Софрон приказал Зубову, как человеку, хорошо знающему Нижний, отнести в Крестовоздвиженский монастырь монахине Надежде письмо. Под видом ли нищего или богомольца Зубов должен подойти к монахине Надежде и передать ей незаметно это письмо.
Ватага оживилась. Засиделись братаны. Ноги стали отекать. Надоело "под святыми сидеть"!
Антошка Истомин пистоль засунул под рубаху, два ножа прихватил и, подмигивая, говорил остающимся товарищам, глядевшим на него с завистью:
- Пить нашу кровь - дело дворянское, а выпускать ее - дело крестьянское. Это мне моя бабушка говорила.
Антошка помолодел даже, глаза его блестели отвагой и радостью, щеки покрылись румянцем.
Софрон улыбнулся.
- Смотри, не попадайся... Горяч ты слишком.
- Ничего, - засмеялся Истомин. - И попадусь - не беда: кузнец закует - поп запоет, Питирим царю донесет: "Великою благостью всевышнего и вашею монаршею волей изловили мы вора и убивцу великого Антона сына Истомина..."
Слушали Истомина, покатываясь от хохота.
Шутя и смеясь, собрались четырнадцать человек идти в Нижний. Захватили пороху, топоры и пошли, провожаемые всей ватагой.
Человек с серьгой все настаивал, чтобы с ними шел сам атаман, но Софрон возложил команду на Георгия.
- Рано еще, - сказал он. - Не пришло мне время в Нижний идти. Но и такое время будет.
Человек с серьгой вообще суетился больше всех. Такой хлопотун оказался - всем на удивление! А главное - всезнающий человек. Кому же, как не ему, и письмо атаман должен был вручить для передачи монахине Надежде? Он и монастырь этот хорошо знал, и многих монахинь, и даже самое игуменью, с которой познакомился за заставой, ограбив ее там. Расстегнул ворот царапину показал, будто бы от ее ногтей. Многие царапину потрогали пальцем и покачали головами.
Отправляя письмо, Софрон мечтал снова увидеться с Елизаветой, чтобы увести и ее с собой на низовья Волги.
Где бы он ни был, что бы ни делал, мысль о том, что он снова встретится с ней и узнает, правда ли все то, что о ней говорил Питирим, и действительно ли она стала так близка этому деспоту, что предала отца! Вспоминались тайные свидания с дочерью Овчинникова, робкие надежды на лучшее будущее в их жизни, нежные ласки, ее честные, невинные глаза и тихий, трогательно звучавший ее голос, когда она говорила о том, что она добьется согласия у отца на их брак... Как же после этого можно поверить всему тому страшному, чудовищному, что ему, Софрону, приходится слышать о ней?!
Он до поры до времени держал в тайне от товарищей свое намерение в ближайшие дни, пока еще Волга не замерзла, перекинуться на низы. Дальше пребывание здесь становилось опасным. Но бороться надо. Лучше умереть, только оружия из рук не выпускать...
Временами, однако, он старался убедить себя, что Елизавета не достойна того, чтобы о ней страдать. Она предала отца, она была наложницею епископа, изменила ему, Софрону, невзирая на горячие клятвенные обещания бежать с ним из Нижнего и разделять с ним все невзгоды беглеца. Она недостойна того, чтобы думать о ней, но... рассудок уступал любви. Теперь, накануне расставания с Нижним, особенно хотелось снова увидеть Елизавету. Любовь не умерла. Она с новой силой проснулась в Софроне. Этого мало. День ото дня крепло убеждение в том, что и она, Елизавета, страдает о нем. Не может быть, чтобы, находясь в неволе, опозоренная, обманутая, она не вспомнила его, Софрона. Конечно, и она хочет его видеть и, конечно, уйдет с ним из Нижнего с радостью и полным доверием к нему.
Если бы она была вновь с ним, казалось Софрону, он был бы храбрее, удачливее, непобедимее. Постоянная тоска о ней не проходила даром. Сказывалась и на делах.
После ухода товарищей Софрон сильно волновался - огромное счастье казалось ему теперь и близким и несбыточным...
XV
Филька совершенно случайно узнал об ограблении цейхгауза. А вышло так: цыган Сыч деловито толкался по Конной площади на Арзамасских выселках за городом, присматривая товар, тут же бродил и Филька, приценяясь к коням (Степанида просила купить, чтобы ездить ей к тетке на богомолье в Кстово на праздники). С бельем, хотя бы и архиерейским, она уже покончила; больше ни у кого не берет, только стирает себе и Фильке. (На Нестерова и вовсе рассердилась она так, что имени его не могла слышать. И все из-за того, что приехала к нему жена.)
Итак, около одного белого жеребца, которого продавали монахи, столкнулись Филька и цыган. Посмотрели один на другого, огляделись по сторонам, потом бочком друг к дружке приблизились. Сыч шепнул: "Не мешай! Вечером приду". Филька отошел, не стал мешать. А под вечер явился домой Филька, не купив ничего, раздосадованный, усталый, а цыган у его дома на задворках уже кормил здорового красавца-жеребца, приговаривая:
- Буде тебе баклушничать... барахло монастырское возить... Послужи теперь разбойничкам, как служил попам...
Демид помогал цыгану - носил ему воду из колодца. Цыган не спеша чистил коня, то и дело отходил от него и любовался с гордостью, как мать на своего ребенка, которого купает в корыте.
Филька почесал затылок, увидя все это, а из горницы, словно ошпаренная, выскочила Степанида, до того следившая чересчур внимательно в окно за цыганом, и стала она ругать Фильку, на чем свет стоит. Цыган незаметно подмигивал ей: "Валяй, валяй, мол, так ему и надо!" Сыч был слишком красив, а зубы такие белые, здоровые сверкали из-под усов, что даже Степаниде сделалось завидно. Ходил он вокруг коня как-то мягко, пригибая голову, и ласкал он его нежно, как что-то очень близкое, дорогое. Все это еще более подогревало Степанидин гнев.
- Где же обещанный твой конь? Ах ты, мухомор! Карась бесхвостый! Крыса посадская! Только бы тебе лошадей чужих ковать да всем кланяться! Только бы тебе людей обманывать!..
Так и полыхает баба, словно в огне, в лютой небывалой ярости, да еще при чужих людях. Что такое с ней случилось? А когда Филька разбитой походкой, опустив голову, вошел в дом, она прошипела, как змея:
- Затем я спокинула всех, одному тебе далась, чтобы ты обманывал меня? Как же теперь я к тетке поеду? На чем?!
И заплакала. Прямо, хоть беги опять на конный и покупай какую ни попало лошадь, лишь бы Степанида замолчала, лишь бы ее успокоить.
А потом, когда Филька стал на коленях просить прощения, она сказала:
- Я провожу цыгана до Кстова. Он меня на лошадь посадит, а сам пешком пойдет... В Кстове мне надо увидеть свою тетку. Там я и ночую.
Филька вздохнул, но согласился. Степанида достала брагу из подполья. Наполнила ею глиняные кружки. Послала Фильку за цыганом и Демидом.
- Ну поладили, видать! - весело сказал цыган, входя.
- Горячая она у меня... - бодро отозвался Филька. - Замучился я с ней!..
- Люблю горячих! - гаркнул цыган, тяжело усаживаясь за стол.
Демид улыбнулся:
- Я тоже... - скромно сказал он, пригубив брагу.
Филька покосился на того и на другого, словно кот, у которого хотят вырвать из лап мясо. "И Демид - тихоня, забитый монастырский раб - и тот туда же! Что ты будешь делать?!"
Степанида сделала вид, будто не о ней идет разговор. Филька настроился философски:
- У тех, кои преданы плотским удовольствиям, проводя время в ястии, питии и наслаждениях, пока они едят или пьют, - хорошо, но скорбь великая после постигает, - говорил он нескладно, заикаясь, но со значением.
Цыгану стало скучно. Он зевнул. Степанида, заметив это, толкнула Фильку в бок:
- Буде! Угощай-ка лучше гостей.
Филька послушно опять наполнил кружки брагой. Тогда оживился цыган. Облокотившись на стол, он сообщил:
- Сегодня ночью мы разбили чихауз позади Печер. Оболочку зимнюю товарищам выбрали... Пристава порешили и монаха-соглядатая тоже...
У Фильки от страха едва не упала кружка на стол, а Степанида заинтересовалась.
- Не оживут? - спросила она.
- Что ты!
Цыган, улыбаясь глазами, подставил ей пустую кружку. Она поспешно налила.
- Нагрузили челны под горой полнехонько. Работы было много. А этого коня я для атамана захватываю. Подарок... В Нижний ему ездить... Позаботился.
Филька заерзал на скамье. Так бы, кажется, вскочил и убежал. Его трясло от страха. И сам-то он никак понять не может, что такое с ним стало. Раньше, бывало, радовался таким делам, а теперь стал бояться. А Степанида хоть бы что! Слушает цыгана и сочувственно качает головой, будто ей жизни человеческой не жалко.
"Вот бы мне такую бабу!" - думал цыган, облизывая губы.
Нечто подобное мелькнуло в голове и у Демида, но он перекрестился, отгоняя соблазн.
- Ты чего молишься? - спросил удивленно Сыч.
- Вспомнил...
- Чего вспомнил?
- О временах наших... тяжелые времена! Эх-эх!
Цыган и Степанида нахмурились: некстати Демид заговорил "о временах". Один Филька обрадовался случаю и стал разглагольствовать:
- Слепой слепого водит ныне... Плевелы лжеучений растут. Церковь старая и новая на кулачный бой вышли. Как устоять тут слабому человеку? Терпишь, терпишь - и поскользнешься. А поскользнувшись, и не встанешь.
Демид посмотрел на Фильку подозрительно, но тот, невзирая ни на что, упрямо продолжал:
- Поскользнешься - и развратишься... Долго ли! Вот Ивана Петрова Бартенева били кнутом на площади нещадно за то, что брал жонок и девок на постелю...
Сыч рассмеялся:
- Злее будет. Стеганый бойчее... По себе знаю. Это наша наука.
Степанида вздохнула, как бы сконфузившись:
- Полноте! О чем могут люди говорить!
Цыган, взглянув на нее, тоже стыдливо вздохнул.
- Я-эх, господи! Как мир устроен!
Фильке было не по себе. Он вскакивал, как будто бы хотел куда-то бежать, суматошился и без конца повторял:
- Пейте! Пейте! Еще есть! Степанида, лей!
Вечером, когда мрак окутал Печеры, цыган Сыч тронулся в путь. На лошадь верхом уселась Степанида. Перед этим Филька накручивал целый час всякой всячины на спину лошади. И когда Степанида взяла поводья, он спросил ее заботливо:
- Ну как? Мягко ли?
- Сойдет, - ответила всадница, дернув удила.
Жеребец рванулся, вскидывая передними ногами, зафыркал, но в сильных руках Степанидиных, - об этом Филька хорошо был осведомлен, - любой зверь станет кротким. Вот почему жеребец быстро смирился и, опасливо косясь на Фильку, суетившегося в темноте, пошел ровным красивым шагом вон из Печер. Цыган Сыч был очень вежлив с Филькой, покидая его гостеприимный дом.
Демиду цыган еще до этого рассказал, что его должен видеть один человек. Встретиться они должны в Крестовоздвиженском монастыре за Арзамасскою заставой. Указал час и место в храме.
- Больше некого нам послать... Услужи. Софрона ты знаешь, а это для него. В монастыре его невеста, овчинниковская девка... Ее надо нам украсть у монахинь. Тот человек тебе все расскажет... Беглопоповец же он. Имя его - Григорий Никифоров. В ухе у него серьга... Запомни.
Вот почему, не сказав ничего об этом Фильке, ушел от него и Демид Охлопков, которому цыган велел переименоваться в Андреева. Не Охлопков, а Андреев. Об этом твердо должен был помнить Демид.
И остался Филька один-одинешенек.
"Что за человек? - думал он о Степаниде. - Мало ей одного, который любит ее и богу о ней повсечастно молится. Мало! Не успеваешь за ней следить. Как за дитей малым. Недавно только покончила ублажать Нестерова, а с неделю назад опять ночевала в архиерейском доме. Белье теперь не стирает. Что же ей там делать? Какую-то шелковую рясу приволокла себе на платье, а над приставом Гавриловым, которого из-за нее же и посадили в острог, смеется. То есть жалости у человека никакой нет. Так же ведь и со мной она может поступить. Теперь, гляди, с цыганом потешается. Смеются, лиходеи". Вот кого Филька в эту минуту с радостью заковал бы в кандалы, чтобы держать в своем доме "неисходно и никуда не пускать". Довольно уж! И так не в обиде! А ведь и всего-то ей от роду двадцать три года - другая во всю жизнь того не увидит, что она в юных летах.
Филька начинал вспоминать других девок и жонок, сравнивал с ними Степаниду, и выходило у него так, что он - самый разнесчастный человек на свете.
И решил он грусть-тоску развеять в кабачке под горою, близ перевоза. Там не так многолюдно и мало встречается начальства.
На улицах была тишина, лаяли псы изредка и тяжело дышала темнота в оврагах. Филька шел и ворчал про себя, не особенно ласково поминая Степаниду. Быстро спустился он под гору к берегу, где ютился небольшой кабацкий теремок.
Вошел внутрь с твердым намерением крепко напиться с горя. Сел у окна за столик, за которым нахохлился в медвежьей дохе какой-то человек. И - о ужас! На него глянуло насмешливое лицо обер-ландрихтера Нестерова. Что же это такое? Как мог обер-ландрихтер в кабак попасть?! Чудно!
Филька смутился и, поклонившись судье, хотел уйти в другой угол. Однако Нестеров схватил его за руку, сказав решительно: "Куда?" Нестеров был уже во хмелю.
- Садись и рассказывай, только не кажи вида, что я - начальство. Рассказывай.
- О чем? - опешил Филька.
- Сколько ты людей заковал в последнее время? Не терпишь ли убытка. Доволен ли?
Филька не знал, что ему ответить. Говорить о том, что он делает в приказах, он не имел права никому, а тем более - в кабаке, при людях; а ведь в кабаке было немало народа и кроме них. Правда, в галдеже этом трудно слышать посторонним их разговор, но все же... А тем более спрашивает сам судья. Может, испытывает?
Нестеров продолжал сверлить его своим взглядом.
- В твоем промысле урожай... Скоро еще больше будет. Свою кралю разоденешь по-царски... Готовься!
Филька молча налил себе кружку браги и выпил разом.
- За ваше здоровье! - сказал он бойко, обтирая рукавом усы.
- Бабу ты себе отхватил сдобную, дородную, не по себе. Счастье таким никудышным людям, как ты.
Филька насторожился, хотя поданную ему кружку опорожнил быстрехонько.
- Ты - сударь, и я - сударь, ты - мужик, и я - мужик, и оба мы дураки... Обоих нас ужалила сия ядоносная тварь.
Нестеров печально склонил голову на грудь. Некоторое время сидел молча, о чем-то раздумывая.
- Был я в Питере, был за границей и много видел разных женщин, а такой не знаю... Одна только подобная есть... Очень схожая с этою... Ей богу!
- Кто? - встрепенулся Филька.
- Жена Петра... Катюша, - тихо и скорбно улыбнулся Нестеров.
Филька, точно его окунули в прорубь, похолодел весь: "Батюшки мои, господи Иисусе!.."
Оглянулся он с опаской по сторонам: не слыхал ли кто?
- Такие бабы, если захотят, дают счастье даже безумцам, останавливают кровь изрубленному жестокой жизнью, заставляют верить в бессмертие, и зимние сугробы обращают в цветы... Во грехе они рождают истинную любовь к жизни, но в нужную минуту они проявляют мужественную благорассудительность и, подобно матери, заботливо могут спасти человека, падающего в пропасть. У них больше средств принести добро или сотворить зло, чем у нас.
Он задумался и затем добавил:
- А могут и столкнуть... Понял?
Фильке показалось, что по щекам обер-ландрихтера текут слезы. И, действительно, Нестеров вытер глаза платком.
- Меня она столкнула... Видишь сам.
Филька смотрел на Нестерова, слушал печальную его речь и не верил себе: "Может ли это быть, чтобы боярин, такой знатный и дворянин, так полюбил холопку?"
- Я врагов имею столько теперь ради нее, сколько камней по берегам Волги рассеяно... И самый главный враг - Питирим.
- Кто?! - спросил окончательно обалдевший Филька.
- Да. Епископ. Вся его злоба ко мне через нее.
- Через Степаниду?!
- Ну да. Она мне все рассказала... Питирим так же пострадал от нее, как и мы с тобой, дурачок... Она все рассказала мне о нем, а ему обо мне. Все, что я говорил ей, все известно теперь епископу. А это значит: кто-нибудь из нас должен погибнуть... Она способствует преступлениям и фискалит... И теперь я вижу, что он и ко мне отпустил ее ради своей выгоды, ради того, чтобы сгубить меня.
Однако немного погодя, Нестеров поправился:
- А может быть, я и ошибаюсь... И не хочу я верить в такую гадость...
Филька положил голову на руки, точно собираясь уснуть на столе.
- Очнись, парень! - потрепал его за кудри Нестеров. - Не убивайся.
Поднявшись, Филька, тяжело двигая ногами, вышел вон из кабака. На воле было все так же тихо, все так же пустынно. С Волги тянул прохладный ветерок. На самой середине в одиноком челне виднелся огонек: кто-то жег головню, надо думать - рыбаки... Филька подошел к самой воде. В темноте набегала она на камни, на песок, неугомонная, беспечная, равнодушная к происходящим в человечестве страданиям, но готовая для человека сделать многое, сказочно огромное, ибо она - сила, вольность, неумирающая жизнь...
Филька глубоко вобрал в себя прохладный легкий воздух, помочил голову из реки и сказал вслух: "На то вы и дворяне, чтобы с вами так-то!"
Нет! Для него Степанида - другая. Он злобно погрозил в сторону кабака, где остался Нестеров...
XVI
За Печерами, в оврагах, пришлось прятаться от конного патруля. Власти шарили, искали воров, разгромивших цейхгауз. Цыган Сыч сумел положить лошадь на брюхо и обошелся с ней так, что она не шелохнулась. Он весь прижался к ней, обнял ее шею, дул зачем-то ей в морду и тихо приговаривал: "родной, родной"... Успокоил. Степанида, ревнуя, глупо смеялась; он сердился, дергал ее за рукав, шикал. Патруль прошел мимо. Цыган снова повеселел.
- Глупый человек Филька! - И вздохнул: - Эх, какие же люди бывают на свете!
- А кого ты почитаешь умным?
- Кто в песнях и в лошадях толк понимает, - задумчиво ответил Сыч.
Задумалась и Степанида, но через некоторое время, свесившись с коня, сказала тихо:
- А я умным считаю богатого...
Цыган засопел, а потом с сердцем сплюнул:
- Не думай так... Похудеешь, а потом умрешь...
- Чтой-то?! - удивилась Степанида.
- У Кстова есть лесок, а в том леске хорошо, и Волгу видно, и людей нет... Там я тебе и расскажу.
И вот теперь - как раз этот лесок. Привязав лошадь к сосне, Степанида весело ухватила цыгана за руку и стала просить его, чтобы он рассказал ей - почему она похудеет, а потом умрет, если о богатстве будет думать?
Сыч обтер усы и бороду и ласковым голосом:
- Дай я тебя, голубиная радость моя, поцелую...
- А расскажешь?
- Расскажу.
- Ну что же... - и Степанида подставила ему щеку.
Через несколько минут цыган, облизнувшись, стал рассказывать:
- Жила-была на свете старуха. У ней был сын. Жили так себе, для виду. Есть было нечего. Вот раз как-то пошел сын в чистое поле позавидовать на соседские озимые всходы. Вышел и видит: стоит недалече гора, высокая, ну как Васильсурская, а на той горе на самой макушке вьется дымок. "Мать ты моя родная! Что за диво такое? - думает он. - Уж давно стоит эта гора, никогда не видал на ней и малого дыма, а теперь густой пошел... Взлезу-ка на гору, посмотрю". Полез, сказать тебе, на гору, а она крутая-крутая. Насилу забрался на самый верх. Видит, большущий котел, полный золота, стоит... Мать моя, батюшки! И подумал парень: "Это господь бог клад послал мне на бедность!" На кого больше-то надеяться нашему брату? Но только что хотел он горсточку зачерпнуть себе на бедность, замычало, будто корова: "Не смей этих денег брать худо будет!" Оглянулся. Хуть бы чирей! Никого. Мать моя родная! И думает: "Верно, почудилось?" Нагнулся, и только протянул руку - опять замычало. Что такое, милый мой?!
Цыган Сыч, чтобы усилить впечатление, остановился. Степанида держится за него, дрожит:
- Ну, ну, дальше, дальше...
Цыган опять обтер усы и бороду:
- Дай-ка еще раз.
Степанида уж поскорее сама прижалась щекой к его губам. Он мечтательно закатил глаза:
- Хорошо! И вот, сказать тебе по совести, задумался парень. "Что такое? Никого нет, а голос слышу?" Думал-думал, подходит в третий раз к котлу. Опять нагнулся, и опять голос: "Тебе сказано - не смей трогать. А коли хочешь цапать золото, проваливай домой и сделай грех с попадьей, дьяконицей, и какой-нибудь сиротою. Тогда и приходи - все золото твое будет". Воротился парень домой. И-их, какие люди бывают! Рассказал попадье, рассказал дьяконице, сироту одну разыскал и той рассказал... Они каждая порознь выслушали, покачали головой и ничего не ответили. Стыдно. Бабы! Не мужик! Но потом каждая завернула мыслью: как бы, сам-дели, парня на грех навести? А это - чай, знаешь - дело не трудное: попадья вином угостила, когда поп в церкви молился, дьяконица - тоже, сирота без вина ну вот как мы с тобой. Мать ты моя родная! Собрался после этого парень опять туда же, влез на гору: золото - сама знаешь - мучает. И парень смотрит, стоит оно нетронуто, так и блестит. Но только он протянул руку, опять крик: "Куда? Не все еще ты сделал, чтобы богатым быть". Рассерчал молодец: "А что же мне тогда еще сделать, чтобы золото было мое?" "Догадайся сам".
После этого пустился он в разбой; всякого, кто только попадется ему навстречу, он допрашивает: "Что мне надо сделать, чтобы золото было мое?" И если не скажет - он убивает до смерти. Порядком загубил он душ: загубил мать, и сестру, куму, и попадью, и дьяконицу, и сироту; и многих других, а всего - девяносто девять душ. И никто ему не ответил на его вопрос... И пошел он после в темный дремучий лес.
- Ходил-ходил и увидел избушку - малая, тесная, вся из дерну складена, а в ней скитник спасается, раскольщик... вроде наших, керженских чудаков. Знаешь? Скитник спрашивает: "Откуда ты, добрый человек, и чего ищешь?" Разбойник рассказал. Скитник подумал, покачал головой: "Много за тобой грехов; надо наложить на тебя эпитимью". "Коли наложишь на меня эпитимью, а как золото достать, не скажешь, - так и тебе не миновать смерти... Загубил я девяносто девять душ, а с тобой будет теперя сто". Убил скитника, побрел дальше. Добрался до того места именно, где спасался другой скитник. Поведал ему все. "Хорошо, - говорит скитник, - больше ста тебе уж убивать нельзя. Дай бог вечный покой этим ста, а если убьешь сто первую душу - не видать тебе никогда золота". "Что же мне делать?" заревел парень.
Взял скитник горелую головешку и поволок разбойника на высокую гору...
Сыч опять провел рукой по усам: "Голубиная моя радость..."
- После, - стукнула его по спине жонка. - Рассказывай дальше.
Цыган покачал головой, подумав: "Ого, как засургучивает! Ну и сила!" Почесался с удивлением и как-то недовольно продолжал:
- ...вырыл там старик, чтоб ему пусто было, яму и закопал, старый черт, в ней головешку, чтоб ему ни дна, ни покрышки!
Цыган остановился, опять почесал спину, покосился на Степаниду.
- "Видишь, спрашивает он, озеро?" А озеро-то было внизу горы, с полверсты этак. "Вижу", - говорит разбойник. "Ну полезай же к этому озеру на коленках, носи оттудова ртом воду и поливай это место, где зарыта горелая головешка, и до тех пор поливай, покуда не пустит она отростков и не вырастет от нее яблоня. Вот когда вырастет от нее яблоня..." ...как у Питирима в кремлевском саду, знаешь?..
- Ну еще бы не знать! О, эта яблоня! - Степанида вспомнила несчастного пристава Гаврилова и вздохнула. - Ладно, рассказывай.
- "...Зацветет эта яблоня да принесет сто яблоков, а ты тряхнешь ее, и все яблоки упадут с дерева наземь, тогда знай, что золото твое будет и ты станешь богатым". Сказал это скитник и пошел себе в свою келью спасаться по-прежнему. А разбойник - на колени, да пополз к озеру и набрал в рот воды, взлез на гору, полил головешку и опять ползком за водою. Долго-долго этак он трудился. Целых тридцать лет. Выросла яблоня, расцвела и принесла сто яблоков. Тогда пришел к разбойнику скитник и увидел его, худого да тощего: одни кости. "Ну, брат, тряси теперь яблоню". Тряхнул тот яблоню, и сразу все осыпались до единого яблоки, но в ту же минуту с натуги и сам он помер. Скитник вырыл яму и предал его земле честно. Так никакого золота и не получил человек, а жизнь прошла. Сколько грехов сотворил, сколько пота пролил, сколько здоровья потерял из-за жадности, добиваясь богатства, а что получил?! Вот почему я тебе и сказал: похудеешь, а потом умрешь. Поняла? Зря прожил жизнь человек, думая о золоте... Я так не люблю. И людей загубил зря...
Степанида положила свою голову на плечо цыгану.
- Айда к нам! Там развеселят... Наплюй на своего Фильку. Что он тебе? Истинный господь, говорю, таких людей, как я, не найдешь... Смотри - какие зубы, какие ноги, какие глаза!..
- А это правда, что ты рассказал про клад, или сказка?
Сыч не растерялся.
- Да ну, какая же тут правда! Время занять, чтобы и человека развеселить, а ты - в слезы... Правда ли это или неправда, а так бывает. И это я к слову сказал, чтоб унять тебя, чтоб не думала ты о богатстве... Живи так, как живешь, по-ангельски, без корысти... Глупая! Дай вытру твои глаза... Смеяться надо, а ты плачешь... воду льешь. Э-э-эх, и люди!
- Дело общее... Я не за себя - за людей. Всем студено теперь... болезнь пойдет.
- Так чего же ты хочешь?
- Я знаю один амбар с теплою одеждой. За монастырем он... От Великого Врага верст двадцать будет. Там полно одежды и сапогов. Могу провести...
Софрон задумался.
- Чей амбар?
- Губернской канцелярии. Тюремной стражи одежда... и военная...
- Ладно. Поговорю я со своими есаулами. Иди скорее, там ждут тебя...
Зубов побежал, заботливый, серьезный.
Вернувшись в становище, Софрон созвал есаулов: солдата Чесалова, Георгия, Тюнея Сюндяева и татарина Байбулата, чтобы совет держать о нападении на губернаторский цейхгауз. Все одобрили.
Чесалов ругал купцов-раскольщиков, а остальные ему поддакивали, особенно человек с серьгой.
- Мы им дали разбогатеть... Сколько они сплавили товаров на низы! Мы их не трогали, а теперь они православные церкви строят, солдат одевают, подкупают власть, а на нас дают денег скудно и с оговорками.
Тюней Сюндяев, как всегда, сказал коротко и печально:
- Двум богам молиться - не годится! А они молятся.
Идти вызвались Антошка Истомин, Филатка, Тюней Сюндяев, цыган Сыч и еще десять человек. Все переоделись, кто нищим, кто чернецом. Софрон приказал Зубову, как человеку, хорошо знающему Нижний, отнести в Крестовоздвиженский монастырь монахине Надежде письмо. Под видом ли нищего или богомольца Зубов должен подойти к монахине Надежде и передать ей незаметно это письмо.
Ватага оживилась. Засиделись братаны. Ноги стали отекать. Надоело "под святыми сидеть"!
Антошка Истомин пистоль засунул под рубаху, два ножа прихватил и, подмигивая, говорил остающимся товарищам, глядевшим на него с завистью:
- Пить нашу кровь - дело дворянское, а выпускать ее - дело крестьянское. Это мне моя бабушка говорила.
Антошка помолодел даже, глаза его блестели отвагой и радостью, щеки покрылись румянцем.
Софрон улыбнулся.
- Смотри, не попадайся... Горяч ты слишком.
- Ничего, - засмеялся Истомин. - И попадусь - не беда: кузнец закует - поп запоет, Питирим царю донесет: "Великою благостью всевышнего и вашею монаршею волей изловили мы вора и убивцу великого Антона сына Истомина..."
Слушали Истомина, покатываясь от хохота.
Шутя и смеясь, собрались четырнадцать человек идти в Нижний. Захватили пороху, топоры и пошли, провожаемые всей ватагой.
Человек с серьгой все настаивал, чтобы с ними шел сам атаман, но Софрон возложил команду на Георгия.
- Рано еще, - сказал он. - Не пришло мне время в Нижний идти. Но и такое время будет.
Человек с серьгой вообще суетился больше всех. Такой хлопотун оказался - всем на удивление! А главное - всезнающий человек. Кому же, как не ему, и письмо атаман должен был вручить для передачи монахине Надежде? Он и монастырь этот хорошо знал, и многих монахинь, и даже самое игуменью, с которой познакомился за заставой, ограбив ее там. Расстегнул ворот царапину показал, будто бы от ее ногтей. Многие царапину потрогали пальцем и покачали головами.
Отправляя письмо, Софрон мечтал снова увидеться с Елизаветой, чтобы увести и ее с собой на низовья Волги.
Где бы он ни был, что бы ни делал, мысль о том, что он снова встретится с ней и узнает, правда ли все то, что о ней говорил Питирим, и действительно ли она стала так близка этому деспоту, что предала отца! Вспоминались тайные свидания с дочерью Овчинникова, робкие надежды на лучшее будущее в их жизни, нежные ласки, ее честные, невинные глаза и тихий, трогательно звучавший ее голос, когда она говорила о том, что она добьется согласия у отца на их брак... Как же после этого можно поверить всему тому страшному, чудовищному, что ему, Софрону, приходится слышать о ней?!
Он до поры до времени держал в тайне от товарищей свое намерение в ближайшие дни, пока еще Волга не замерзла, перекинуться на низы. Дальше пребывание здесь становилось опасным. Но бороться надо. Лучше умереть, только оружия из рук не выпускать...
Временами, однако, он старался убедить себя, что Елизавета не достойна того, чтобы о ней страдать. Она предала отца, она была наложницею епископа, изменила ему, Софрону, невзирая на горячие клятвенные обещания бежать с ним из Нижнего и разделять с ним все невзгоды беглеца. Она недостойна того, чтобы думать о ней, но... рассудок уступал любви. Теперь, накануне расставания с Нижним, особенно хотелось снова увидеть Елизавету. Любовь не умерла. Она с новой силой проснулась в Софроне. Этого мало. День ото дня крепло убеждение в том, что и она, Елизавета, страдает о нем. Не может быть, чтобы, находясь в неволе, опозоренная, обманутая, она не вспомнила его, Софрона. Конечно, и она хочет его видеть и, конечно, уйдет с ним из Нижнего с радостью и полным доверием к нему.
Если бы она была вновь с ним, казалось Софрону, он был бы храбрее, удачливее, непобедимее. Постоянная тоска о ней не проходила даром. Сказывалась и на делах.
После ухода товарищей Софрон сильно волновался - огромное счастье казалось ему теперь и близким и несбыточным...
XV
Филька совершенно случайно узнал об ограблении цейхгауза. А вышло так: цыган Сыч деловито толкался по Конной площади на Арзамасских выселках за городом, присматривая товар, тут же бродил и Филька, приценяясь к коням (Степанида просила купить, чтобы ездить ей к тетке на богомолье в Кстово на праздники). С бельем, хотя бы и архиерейским, она уже покончила; больше ни у кого не берет, только стирает себе и Фильке. (На Нестерова и вовсе рассердилась она так, что имени его не могла слышать. И все из-за того, что приехала к нему жена.)
Итак, около одного белого жеребца, которого продавали монахи, столкнулись Филька и цыган. Посмотрели один на другого, огляделись по сторонам, потом бочком друг к дружке приблизились. Сыч шепнул: "Не мешай! Вечером приду". Филька отошел, не стал мешать. А под вечер явился домой Филька, не купив ничего, раздосадованный, усталый, а цыган у его дома на задворках уже кормил здорового красавца-жеребца, приговаривая:
- Буде тебе баклушничать... барахло монастырское возить... Послужи теперь разбойничкам, как служил попам...
Демид помогал цыгану - носил ему воду из колодца. Цыган не спеша чистил коня, то и дело отходил от него и любовался с гордостью, как мать на своего ребенка, которого купает в корыте.
Филька почесал затылок, увидя все это, а из горницы, словно ошпаренная, выскочила Степанида, до того следившая чересчур внимательно в окно за цыганом, и стала она ругать Фильку, на чем свет стоит. Цыган незаметно подмигивал ей: "Валяй, валяй, мол, так ему и надо!" Сыч был слишком красив, а зубы такие белые, здоровые сверкали из-под усов, что даже Степаниде сделалось завидно. Ходил он вокруг коня как-то мягко, пригибая голову, и ласкал он его нежно, как что-то очень близкое, дорогое. Все это еще более подогревало Степанидин гнев.
- Где же обещанный твой конь? Ах ты, мухомор! Карась бесхвостый! Крыса посадская! Только бы тебе лошадей чужих ковать да всем кланяться! Только бы тебе людей обманывать!..
Так и полыхает баба, словно в огне, в лютой небывалой ярости, да еще при чужих людях. Что такое с ней случилось? А когда Филька разбитой походкой, опустив голову, вошел в дом, она прошипела, как змея:
- Затем я спокинула всех, одному тебе далась, чтобы ты обманывал меня? Как же теперь я к тетке поеду? На чем?!
И заплакала. Прямо, хоть беги опять на конный и покупай какую ни попало лошадь, лишь бы Степанида замолчала, лишь бы ее успокоить.
А потом, когда Филька стал на коленях просить прощения, она сказала:
- Я провожу цыгана до Кстова. Он меня на лошадь посадит, а сам пешком пойдет... В Кстове мне надо увидеть свою тетку. Там я и ночую.
Филька вздохнул, но согласился. Степанида достала брагу из подполья. Наполнила ею глиняные кружки. Послала Фильку за цыганом и Демидом.
- Ну поладили, видать! - весело сказал цыган, входя.
- Горячая она у меня... - бодро отозвался Филька. - Замучился я с ней!..
- Люблю горячих! - гаркнул цыган, тяжело усаживаясь за стол.
Демид улыбнулся:
- Я тоже... - скромно сказал он, пригубив брагу.
Филька покосился на того и на другого, словно кот, у которого хотят вырвать из лап мясо. "И Демид - тихоня, забитый монастырский раб - и тот туда же! Что ты будешь делать?!"
Степанида сделала вид, будто не о ней идет разговор. Филька настроился философски:
- У тех, кои преданы плотским удовольствиям, проводя время в ястии, питии и наслаждениях, пока они едят или пьют, - хорошо, но скорбь великая после постигает, - говорил он нескладно, заикаясь, но со значением.
Цыгану стало скучно. Он зевнул. Степанида, заметив это, толкнула Фильку в бок:
- Буде! Угощай-ка лучше гостей.
Филька послушно опять наполнил кружки брагой. Тогда оживился цыган. Облокотившись на стол, он сообщил:
- Сегодня ночью мы разбили чихауз позади Печер. Оболочку зимнюю товарищам выбрали... Пристава порешили и монаха-соглядатая тоже...
У Фильки от страха едва не упала кружка на стол, а Степанида заинтересовалась.
- Не оживут? - спросила она.
- Что ты!
Цыган, улыбаясь глазами, подставил ей пустую кружку. Она поспешно налила.
- Нагрузили челны под горой полнехонько. Работы было много. А этого коня я для атамана захватываю. Подарок... В Нижний ему ездить... Позаботился.
Филька заерзал на скамье. Так бы, кажется, вскочил и убежал. Его трясло от страха. И сам-то он никак понять не может, что такое с ним стало. Раньше, бывало, радовался таким делам, а теперь стал бояться. А Степанида хоть бы что! Слушает цыгана и сочувственно качает головой, будто ей жизни человеческой не жалко.
"Вот бы мне такую бабу!" - думал цыган, облизывая губы.
Нечто подобное мелькнуло в голове и у Демида, но он перекрестился, отгоняя соблазн.
- Ты чего молишься? - спросил удивленно Сыч.
- Вспомнил...
- Чего вспомнил?
- О временах наших... тяжелые времена! Эх-эх!
Цыган и Степанида нахмурились: некстати Демид заговорил "о временах". Один Филька обрадовался случаю и стал разглагольствовать:
- Слепой слепого водит ныне... Плевелы лжеучений растут. Церковь старая и новая на кулачный бой вышли. Как устоять тут слабому человеку? Терпишь, терпишь - и поскользнешься. А поскользнувшись, и не встанешь.
Демид посмотрел на Фильку подозрительно, но тот, невзирая ни на что, упрямо продолжал:
- Поскользнешься - и развратишься... Долго ли! Вот Ивана Петрова Бартенева били кнутом на площади нещадно за то, что брал жонок и девок на постелю...
Сыч рассмеялся:
- Злее будет. Стеганый бойчее... По себе знаю. Это наша наука.
Степанида вздохнула, как бы сконфузившись:
- Полноте! О чем могут люди говорить!
Цыган, взглянув на нее, тоже стыдливо вздохнул.
- Я-эх, господи! Как мир устроен!
Фильке было не по себе. Он вскакивал, как будто бы хотел куда-то бежать, суматошился и без конца повторял:
- Пейте! Пейте! Еще есть! Степанида, лей!
Вечером, когда мрак окутал Печеры, цыган Сыч тронулся в путь. На лошадь верхом уселась Степанида. Перед этим Филька накручивал целый час всякой всячины на спину лошади. И когда Степанида взяла поводья, он спросил ее заботливо:
- Ну как? Мягко ли?
- Сойдет, - ответила всадница, дернув удила.
Жеребец рванулся, вскидывая передними ногами, зафыркал, но в сильных руках Степанидиных, - об этом Филька хорошо был осведомлен, - любой зверь станет кротким. Вот почему жеребец быстро смирился и, опасливо косясь на Фильку, суетившегося в темноте, пошел ровным красивым шагом вон из Печер. Цыган Сыч был очень вежлив с Филькой, покидая его гостеприимный дом.
Демиду цыган еще до этого рассказал, что его должен видеть один человек. Встретиться они должны в Крестовоздвиженском монастыре за Арзамасскою заставой. Указал час и место в храме.
- Больше некого нам послать... Услужи. Софрона ты знаешь, а это для него. В монастыре его невеста, овчинниковская девка... Ее надо нам украсть у монахинь. Тот человек тебе все расскажет... Беглопоповец же он. Имя его - Григорий Никифоров. В ухе у него серьга... Запомни.
Вот почему, не сказав ничего об этом Фильке, ушел от него и Демид Охлопков, которому цыган велел переименоваться в Андреева. Не Охлопков, а Андреев. Об этом твердо должен был помнить Демид.
И остался Филька один-одинешенек.
"Что за человек? - думал он о Степаниде. - Мало ей одного, который любит ее и богу о ней повсечастно молится. Мало! Не успеваешь за ней следить. Как за дитей малым. Недавно только покончила ублажать Нестерова, а с неделю назад опять ночевала в архиерейском доме. Белье теперь не стирает. Что же ей там делать? Какую-то шелковую рясу приволокла себе на платье, а над приставом Гавриловым, которого из-за нее же и посадили в острог, смеется. То есть жалости у человека никакой нет. Так же ведь и со мной она может поступить. Теперь, гляди, с цыганом потешается. Смеются, лиходеи". Вот кого Филька в эту минуту с радостью заковал бы в кандалы, чтобы держать в своем доме "неисходно и никуда не пускать". Довольно уж! И так не в обиде! А ведь и всего-то ей от роду двадцать три года - другая во всю жизнь того не увидит, что она в юных летах.
Филька начинал вспоминать других девок и жонок, сравнивал с ними Степаниду, и выходило у него так, что он - самый разнесчастный человек на свете.
И решил он грусть-тоску развеять в кабачке под горою, близ перевоза. Там не так многолюдно и мало встречается начальства.
На улицах была тишина, лаяли псы изредка и тяжело дышала темнота в оврагах. Филька шел и ворчал про себя, не особенно ласково поминая Степаниду. Быстро спустился он под гору к берегу, где ютился небольшой кабацкий теремок.
Вошел внутрь с твердым намерением крепко напиться с горя. Сел у окна за столик, за которым нахохлился в медвежьей дохе какой-то человек. И - о ужас! На него глянуло насмешливое лицо обер-ландрихтера Нестерова. Что же это такое? Как мог обер-ландрихтер в кабак попасть?! Чудно!
Филька смутился и, поклонившись судье, хотел уйти в другой угол. Однако Нестеров схватил его за руку, сказав решительно: "Куда?" Нестеров был уже во хмелю.
- Садись и рассказывай, только не кажи вида, что я - начальство. Рассказывай.
- О чем? - опешил Филька.
- Сколько ты людей заковал в последнее время? Не терпишь ли убытка. Доволен ли?
Филька не знал, что ему ответить. Говорить о том, что он делает в приказах, он не имел права никому, а тем более - в кабаке, при людях; а ведь в кабаке было немало народа и кроме них. Правда, в галдеже этом трудно слышать посторонним их разговор, но все же... А тем более спрашивает сам судья. Может, испытывает?
Нестеров продолжал сверлить его своим взглядом.
- В твоем промысле урожай... Скоро еще больше будет. Свою кралю разоденешь по-царски... Готовься!
Филька молча налил себе кружку браги и выпил разом.
- За ваше здоровье! - сказал он бойко, обтирая рукавом усы.
- Бабу ты себе отхватил сдобную, дородную, не по себе. Счастье таким никудышным людям, как ты.
Филька насторожился, хотя поданную ему кружку опорожнил быстрехонько.
- Ты - сударь, и я - сударь, ты - мужик, и я - мужик, и оба мы дураки... Обоих нас ужалила сия ядоносная тварь.
Нестеров печально склонил голову на грудь. Некоторое время сидел молча, о чем-то раздумывая.
- Был я в Питере, был за границей и много видел разных женщин, а такой не знаю... Одна только подобная есть... Очень схожая с этою... Ей богу!
- Кто? - встрепенулся Филька.
- Жена Петра... Катюша, - тихо и скорбно улыбнулся Нестеров.
Филька, точно его окунули в прорубь, похолодел весь: "Батюшки мои, господи Иисусе!.."
Оглянулся он с опаской по сторонам: не слыхал ли кто?
- Такие бабы, если захотят, дают счастье даже безумцам, останавливают кровь изрубленному жестокой жизнью, заставляют верить в бессмертие, и зимние сугробы обращают в цветы... Во грехе они рождают истинную любовь к жизни, но в нужную минуту они проявляют мужественную благорассудительность и, подобно матери, заботливо могут спасти человека, падающего в пропасть. У них больше средств принести добро или сотворить зло, чем у нас.
Он задумался и затем добавил:
- А могут и столкнуть... Понял?
Фильке показалось, что по щекам обер-ландрихтера текут слезы. И, действительно, Нестеров вытер глаза платком.
- Меня она столкнула... Видишь сам.
Филька смотрел на Нестерова, слушал печальную его речь и не верил себе: "Может ли это быть, чтобы боярин, такой знатный и дворянин, так полюбил холопку?"
- Я врагов имею столько теперь ради нее, сколько камней по берегам Волги рассеяно... И самый главный враг - Питирим.
- Кто?! - спросил окончательно обалдевший Филька.
- Да. Епископ. Вся его злоба ко мне через нее.
- Через Степаниду?!
- Ну да. Она мне все рассказала... Питирим так же пострадал от нее, как и мы с тобой, дурачок... Она все рассказала мне о нем, а ему обо мне. Все, что я говорил ей, все известно теперь епископу. А это значит: кто-нибудь из нас должен погибнуть... Она способствует преступлениям и фискалит... И теперь я вижу, что он и ко мне отпустил ее ради своей выгоды, ради того, чтобы сгубить меня.
Однако немного погодя, Нестеров поправился:
- А может быть, я и ошибаюсь... И не хочу я верить в такую гадость...
Филька положил голову на руки, точно собираясь уснуть на столе.
- Очнись, парень! - потрепал его за кудри Нестеров. - Не убивайся.
Поднявшись, Филька, тяжело двигая ногами, вышел вон из кабака. На воле было все так же тихо, все так же пустынно. С Волги тянул прохладный ветерок. На самой середине в одиноком челне виднелся огонек: кто-то жег головню, надо думать - рыбаки... Филька подошел к самой воде. В темноте набегала она на камни, на песок, неугомонная, беспечная, равнодушная к происходящим в человечестве страданиям, но готовая для человека сделать многое, сказочно огромное, ибо она - сила, вольность, неумирающая жизнь...
Филька глубоко вобрал в себя прохладный легкий воздух, помочил голову из реки и сказал вслух: "На то вы и дворяне, чтобы с вами так-то!"
Нет! Для него Степанида - другая. Он злобно погрозил в сторону кабака, где остался Нестеров...
XVI
За Печерами, в оврагах, пришлось прятаться от конного патруля. Власти шарили, искали воров, разгромивших цейхгауз. Цыган Сыч сумел положить лошадь на брюхо и обошелся с ней так, что она не шелохнулась. Он весь прижался к ней, обнял ее шею, дул зачем-то ей в морду и тихо приговаривал: "родной, родной"... Успокоил. Степанида, ревнуя, глупо смеялась; он сердился, дергал ее за рукав, шикал. Патруль прошел мимо. Цыган снова повеселел.
- Глупый человек Филька! - И вздохнул: - Эх, какие же люди бывают на свете!
- А кого ты почитаешь умным?
- Кто в песнях и в лошадях толк понимает, - задумчиво ответил Сыч.
Задумалась и Степанида, но через некоторое время, свесившись с коня, сказала тихо:
- А я умным считаю богатого...
Цыган засопел, а потом с сердцем сплюнул:
- Не думай так... Похудеешь, а потом умрешь...
- Чтой-то?! - удивилась Степанида.
- У Кстова есть лесок, а в том леске хорошо, и Волгу видно, и людей нет... Там я тебе и расскажу.
И вот теперь - как раз этот лесок. Привязав лошадь к сосне, Степанида весело ухватила цыгана за руку и стала просить его, чтобы он рассказал ей - почему она похудеет, а потом умрет, если о богатстве будет думать?
Сыч обтер усы и бороду и ласковым голосом:
- Дай я тебя, голубиная радость моя, поцелую...
- А расскажешь?
- Расскажу.
- Ну что же... - и Степанида подставила ему щеку.
Через несколько минут цыган, облизнувшись, стал рассказывать:
- Жила-была на свете старуха. У ней был сын. Жили так себе, для виду. Есть было нечего. Вот раз как-то пошел сын в чистое поле позавидовать на соседские озимые всходы. Вышел и видит: стоит недалече гора, высокая, ну как Васильсурская, а на той горе на самой макушке вьется дымок. "Мать ты моя родная! Что за диво такое? - думает он. - Уж давно стоит эта гора, никогда не видал на ней и малого дыма, а теперь густой пошел... Взлезу-ка на гору, посмотрю". Полез, сказать тебе, на гору, а она крутая-крутая. Насилу забрался на самый верх. Видит, большущий котел, полный золота, стоит... Мать моя, батюшки! И подумал парень: "Это господь бог клад послал мне на бедность!" На кого больше-то надеяться нашему брату? Но только что хотел он горсточку зачерпнуть себе на бедность, замычало, будто корова: "Не смей этих денег брать худо будет!" Оглянулся. Хуть бы чирей! Никого. Мать моя родная! И думает: "Верно, почудилось?" Нагнулся, и только протянул руку - опять замычало. Что такое, милый мой?!
Цыган Сыч, чтобы усилить впечатление, остановился. Степанида держится за него, дрожит:
- Ну, ну, дальше, дальше...
Цыган опять обтер усы и бороду:
- Дай-ка еще раз.
Степанида уж поскорее сама прижалась щекой к его губам. Он мечтательно закатил глаза:
- Хорошо! И вот, сказать тебе по совести, задумался парень. "Что такое? Никого нет, а голос слышу?" Думал-думал, подходит в третий раз к котлу. Опять нагнулся, и опять голос: "Тебе сказано - не смей трогать. А коли хочешь цапать золото, проваливай домой и сделай грех с попадьей, дьяконицей, и какой-нибудь сиротою. Тогда и приходи - все золото твое будет". Воротился парень домой. И-их, какие люди бывают! Рассказал попадье, рассказал дьяконице, сироту одну разыскал и той рассказал... Они каждая порознь выслушали, покачали головой и ничего не ответили. Стыдно. Бабы! Не мужик! Но потом каждая завернула мыслью: как бы, сам-дели, парня на грех навести? А это - чай, знаешь - дело не трудное: попадья вином угостила, когда поп в церкви молился, дьяконица - тоже, сирота без вина ну вот как мы с тобой. Мать ты моя родная! Собрался после этого парень опять туда же, влез на гору: золото - сама знаешь - мучает. И парень смотрит, стоит оно нетронуто, так и блестит. Но только он протянул руку, опять крик: "Куда? Не все еще ты сделал, чтобы богатым быть". Рассерчал молодец: "А что же мне тогда еще сделать, чтобы золото было мое?" "Догадайся сам".
После этого пустился он в разбой; всякого, кто только попадется ему навстречу, он допрашивает: "Что мне надо сделать, чтобы золото было мое?" И если не скажет - он убивает до смерти. Порядком загубил он душ: загубил мать, и сестру, куму, и попадью, и дьяконицу, и сироту; и многих других, а всего - девяносто девять душ. И никто ему не ответил на его вопрос... И пошел он после в темный дремучий лес.
- Ходил-ходил и увидел избушку - малая, тесная, вся из дерну складена, а в ней скитник спасается, раскольщик... вроде наших, керженских чудаков. Знаешь? Скитник спрашивает: "Откуда ты, добрый человек, и чего ищешь?" Разбойник рассказал. Скитник подумал, покачал головой: "Много за тобой грехов; надо наложить на тебя эпитимью". "Коли наложишь на меня эпитимью, а как золото достать, не скажешь, - так и тебе не миновать смерти... Загубил я девяносто девять душ, а с тобой будет теперя сто". Убил скитника, побрел дальше. Добрался до того места именно, где спасался другой скитник. Поведал ему все. "Хорошо, - говорит скитник, - больше ста тебе уж убивать нельзя. Дай бог вечный покой этим ста, а если убьешь сто первую душу - не видать тебе никогда золота". "Что же мне делать?" заревел парень.
Взял скитник горелую головешку и поволок разбойника на высокую гору...
Сыч опять провел рукой по усам: "Голубиная моя радость..."
- После, - стукнула его по спине жонка. - Рассказывай дальше.
Цыган покачал головой, подумав: "Ого, как засургучивает! Ну и сила!" Почесался с удивлением и как-то недовольно продолжал:
- ...вырыл там старик, чтоб ему пусто было, яму и закопал, старый черт, в ней головешку, чтоб ему ни дна, ни покрышки!
Цыган остановился, опять почесал спину, покосился на Степаниду.
- "Видишь, спрашивает он, озеро?" А озеро-то было внизу горы, с полверсты этак. "Вижу", - говорит разбойник. "Ну полезай же к этому озеру на коленках, носи оттудова ртом воду и поливай это место, где зарыта горелая головешка, и до тех пор поливай, покуда не пустит она отростков и не вырастет от нее яблоня. Вот когда вырастет от нее яблоня..." ...как у Питирима в кремлевском саду, знаешь?..
- Ну еще бы не знать! О, эта яблоня! - Степанида вспомнила несчастного пристава Гаврилова и вздохнула. - Ладно, рассказывай.
- "...Зацветет эта яблоня да принесет сто яблоков, а ты тряхнешь ее, и все яблоки упадут с дерева наземь, тогда знай, что золото твое будет и ты станешь богатым". Сказал это скитник и пошел себе в свою келью спасаться по-прежнему. А разбойник - на колени, да пополз к озеру и набрал в рот воды, взлез на гору, полил головешку и опять ползком за водою. Долго-долго этак он трудился. Целых тридцать лет. Выросла яблоня, расцвела и принесла сто яблоков. Тогда пришел к разбойнику скитник и увидел его, худого да тощего: одни кости. "Ну, брат, тряси теперь яблоню". Тряхнул тот яблоню, и сразу все осыпались до единого яблоки, но в ту же минуту с натуги и сам он помер. Скитник вырыл яму и предал его земле честно. Так никакого золота и не получил человек, а жизнь прошла. Сколько грехов сотворил, сколько пота пролил, сколько здоровья потерял из-за жадности, добиваясь богатства, а что получил?! Вот почему я тебе и сказал: похудеешь, а потом умрешь. Поняла? Зря прожил жизнь человек, думая о золоте... Я так не люблю. И людей загубил зря...
Степанида положила свою голову на плечо цыгану.
- Айда к нам! Там развеселят... Наплюй на своего Фильку. Что он тебе? Истинный господь, говорю, таких людей, как я, не найдешь... Смотри - какие зубы, какие ноги, какие глаза!..
- А это правда, что ты рассказал про клад, или сказка?
Сыч не растерялся.
- Да ну, какая же тут правда! Время занять, чтобы и человека развеселить, а ты - в слезы... Правда ли это или неправда, а так бывает. И это я к слову сказал, чтоб унять тебя, чтоб не думала ты о богатстве... Живи так, как живешь, по-ангельски, без корысти... Глупая! Дай вытру твои глаза... Смеяться надо, а ты плачешь... воду льешь. Э-э-эх, и люди!