. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Из Духовного приказа Питирим вернулся к себе в келью поздно вечером.
   Елизавета вскипятила привезенный в подарок епископу из Сибири Строгановым китайский чай. Перед тем, как заварить его, она долго рассматривала с большим любопытством диковинные закорючки на обложке, в которую завернут был чай. В горячей воде листочки чернели, распускались, и пар шел от них приятней, благовонный. Епископ тоже полюбил этот напиток. Был весел и разговорчив обыкновенно за чайным столом.
   Войдя, он с улыбкой сказал:
   - Сколь я в чести у тебя! Сколь счастлив я любовью твоею ко мне! - Он подошел к ней и поцеловал ее в голову, а затем положил большую тетрадь на стол и сел. Лицо у него было усталое, но приветливое.
   - Одно удручает меня: в глазах твоих я вижу страх.
   Елизавета была рада в эту минуту тому, что в келье светила одна свеча и разглядеть то, как она покраснела, было трудно епископу.
   - Я привык видеть страх в глазах людей... Но от тебя несноснее нет оскорбления мне. Я не хочу, чтобы едва расцветшее растение подсыхало в присутствии моем. Я тебе не сделаю никакого зла... Для тебя я имею одно лишь благосердие и дружелюбие.
   Он сам налил в сосуды любимый им напиток, а затем открыл тетрадь.
   - Что же ты молчишь?
   - Не знаю, что говорить, - смутилась Елизавета.
   - Вижу я, в какой дикой крепости жила ты у отца... Раскольщики жалуются на гнет и кабалу, но нет более гнета, нежели в раскольничьих семьях. Испытал и я. Знаю. Они посягают на то, что даровано человеку для его телесной радости.
   Елизавета вспомнила, что и Софрон ей то же самое говорил и учил ее убежать от отца. У нее уже вертелось на языке имя Софрона. Она хотела спросить о его судьбе у епископа, но Питирим, словно угадав ее мысли, сказал:
   - И кто бы мог открыть тебе глаза на это? Кто бы мог пробудить в тебе гордость разума и противность угнетению? Был ли у тебя такой человек, кроме меня? Дабы поступить так, как ты, - надо быть движимой кем-то... Надо было перешагнуть через грех, а девушке трудно одной совершить то, без наущения.
   Елизавета молчала. Насторожилась.
   - Утаить от епископа ничего нельзя. Он все знает. Такой человек у тебя был, и не я же один смог употребить силу нежданную, чтобы ты в легкости покинула родительскую кровлю?!
   Ласково и любовно горели глаза Питирима.
   - Приблизься! - поманил он.
   Она встала, подошла.
   - Склонись!
   Склонилась. Питирим положил руку на ее голову и громко, властно произнес:
   - Да будет разум твой светел и душа твоя чиста перед архиереем... Не того ради богом поставлен епископ, чтобы величатися, напыщатися, во имя якобы почитания, но для того, чтобы все виды смирения христова в образе своем являть, свет истины в народах пробуждать и всякую неправду раскрывать, как то: злых отчуждение языка в ярости невоздержание, отклонение похотей, властей и церкви оглаголание, ложь и клятвопреступление. Аминь!
   Он указал Елизавете на ее место:
   - Испей. Не буду пытать.
   И подвинул ей чашу и мед. Сам стал пить, раскрыв перед собою принесенную из Духовного приказа тетрадь.
   Оторвавшись от тетради, он снова с улыбкой взглянул на Елизавету:
   - Софрона, поди, забыть не можешь?
   Елизавета смутилась так сильно, что чуть не уронила на стол чашу с напитком.
   Епископ ее успокоил.
   - Стыд и робость украшают девство, однако, епископ любит тебя и знаешь ты его близко.
   Елизавета оживилась:
   - Забыть трудно Софрона... Он был моим добрым наставником... Он хороший.
   - Дружба одного человека благоразумного дороже дружбы всех людей неразумных... Давно известно. Но, оказывая доверие, смотри, как бы получающий его, будучи человеком двуличным, не воздал бы тебе за добро злом и хулой.
   - Может, но не Софрон.
   Питирим покачал головой.
   - Плохо, когда сердце управляет разумом и любовь застилает глаза...
   - Я знаю его! - вспыхнув, с гордостью возразила епископу Елизавета.
   - Враг людей не может быть другом и в любви... Говорит доброе, а творит злое. Дознано: жил он блудно с посадскою гулящей жонкой Степанидой... А она живет блудно якобы с Филькою, кузнецом посадским... И она же в Печерском монастыре блудила... Знаешь ли ты ее?
   Елизавета, побледнев, еле слышно прошептала:
   - Может ли то быть?
   - Показано многими.
   - Он любит народ... Он страдает о нищете, о кабале народной... У него много друзей среди бедных.
   Глаза Питирима заблестели в полумраке; стали большими и неподвижными. Он еще ближе подвинул к ней мед.
   - Пей же, моя подруга! В моем одиночестве ты мне - посланное богом утешение... Беден я. Никто со мною не говорит так, как думает, только ты одна...
   Елизавета для вида прильнула губами к фарфоровой чаше. Ей стало жаль епископа. Голос его был печален.
   - Остерегайся льстецов и притворщиков, - продолжал Питирим. - Вот ведь и народ нашелся, доверяющий свои тайны Софрону... Народ этот бродяги, безместные скитальцы. Если бы они знали, куда он приведет их...
   - Нет! - с гордостью произнесла Елизавета. - С ним дружбу водят не одни только бедняки, но и богатые люди, купцы, посадские...
   - Не поверю я этому! Не пытайся меня уверить в противном... - сказал Питирим.
   Елизавета вспыхнула:
   - А первый от них - именитый гость Олисов...
   - Афанасий?!
   - Да.
   - А второй? - с улыбкой спросил Питирим, как бы шутя.
   Это еще более задело Елизавету, и она стала называть имена многих других купцов и зажиточных посадских людей, а когда кончила, Питирим спросил ее, уже не улыбаясь: не знает ли она, какие у Софрона знакомые люди из раскольников на Керженце. Елизавета долго думала и назвала только одного старца Авраамия - "лесного патриарха", а на посаде Фильку-кузнеца.
   - И кузнец раскольщик? - переспросил, как бы мимолетно, Питирим.
   - Раскольщик, но вида не показывает... Софрон его отвращал от раскола, а он его не слушает...
   Епископ грустно покачал головою.
   - Мало ты знаешь. Ни один раскольщик такого зла не может сделать в государстве, какое сей лицемерный юноша... Отринь твою веру в него, утопи в негодовании свою привязанность к нему... Он оклеветал тебя, обвиняя тебя в блудодеянии с ним и в заговоре к бегству на низовья, к ворам на промыслы...
   Елизавета побледнела и сказала тихо, но твердо:
   - Этого не может быть! Софрон кроткий, целомудренный, и того я не знала, что узнала в твоей келье...
   Тогда Питирим подал ей раскрытую тетрадь:
   - Читай.
   - Не буду. Не верю ничему. Софрон не станет клеветать на меня.
   Епископ спокойно сложил тетрадь и сказал:
   - Теперь я вижу, какой опасный враг сей юнец, если он мог совратить в глубину страшного заблуждения тебя. Мы должны его уничтожить. Он враг наш. Он зовет народ к бунту.
   Против этих слов епископа Елизавета ничего не могла возразить.
   - Ты молчишь? - терзал он ее своим пристальным взглядом.
   Елизавета, взглянув на лицо епископа, попятилась в страхе в угол...
   - О каком народе ты говоришь?! - прошептала она.
   - О том, который мне спать не дает... Твой Софрон неужто ничего тебе не говорил, ни о чем ином, кроме любви?.. Не поверю я тому...
   - Ничего я не знаю... - со слезами пробормотала она, прижавшись к стене. - Не пытай меня.
   - Если ты не знаешь, то он знает. Ужаснейшей пыткой я вытяну из него тайну... Кругом ходит измена, кругом слышу шуршание ползающих змей... Их зеленые, лукавые глаза смотрят на меня денно и нощно: из лесов, из скитов, из монастырей, из купеческих хором, из деревень... Они сильнее диавола.
   Немного передохнув, Питирим сказал, смеясь:
   - Не пугайся! Я могу подождать. Одумайся. Вспомни. Может быть, у тебя и найдутся полезные слова для меня... Если все поведаешь мне без утайки тебя награжу по-царски.
   VIII
   После продолжительной секретной беседы, сначала с дворянами, а затем с купцами, Нестеров отдыхал на бархатной софе, в пестром халате, окруженный пуховыми подушками, и самодовольно потягивал рожок с табаком. В беседе с купцами он объяснил им, почему царь запретил церкви называть женскими именами. Царица Екатерина изменила ему, царю, блудно с немцем Монсом, а за это царь наложил опалу и на всех святых праведниц. Нестерову нравилось его жилище. После шумной и хмельной жизни в строившемся без конца Питербурхе, домик показался куда уютнее каменных казарм на берегах Невы.
   Правда, здесь нет гранитных колонн, поддерживающих черепичные крыши дворцов; нет виноградного орнамента, украшающего эти столбы; по стенам не ласкает глаз затейливая красочная зарисовка и нигде не увидишь слывущих богами мраморных Венер и Бахусов - в Нижнем об этом понятия не имеют, - но жизнь здесь много здоровее, спокойнее и сытнее. Вместо дворцов деревянные домики по кручам волжских берегов. Много их! И у некоторых тесовые башенки-терема наивно выглядывают из зелени садов, как молодые перепела из травы. А вместо бешеных трубачей, скачущих по улицам Питера на взмыленных лошадях, возвещая трудовой каторжный питербурхский день, ползают на чахлых лошаденках, зарею сутулые, кроткие водовозы, дремлющие под тихий, грустный благовест тридцати трех нижегородских церквей. К этому можно прибавить и звонкую трель зорянок и дроздов, населяющих почаинские сады.
   Человеку в пятьдесят лет как нельзя лучше вдруг очутиться в такой тиши. Трудно, в самом деле, следовать суровому регламенту военной и гражданской службы. Сушит людей он в Питере и прежде времени сводит в могилу. Не всякому здоровье позволяет выполнять прихоти царя.
   Когда Петр, согласно указа своего о назначении судей в губернии, послал его, Нестерова, после целования креста в Юстиц-коллегии, в Нижний обер-ландрихтером, ему показалось это обидным: почему его и почему в глушь, в Нижний? А теперь приходит мысль, что не иначе, как на небе кто-то похлопотал о нем, пожелал ему здравствовать многие годы в личном благополучии. Вот и вышло так. Не особенно печалился он и о том, что супруга его, Параскева Яковлевна, оставлена пока при царском младенце кормилицею, - царская воля превыше всего.
   Побывал Нестеров у всех нижегородских вельмож: и у губернатора* Ржевского, и у его помощника Волынского, и у епископа Питирима, и у бургомистра Пушникова на Похвале, и у купцов Строгановых на побережье, и у знатного гостя Олисова, и у многих других. Со всеми разделил скромную трапезу, а у Пушникова песни пел, изрядно подпив и случайно вкусил премногогреховного плода. Гостьба была толстотрапезна, угарна. С того дня каждое утро в доме Стефана Абрамыча появляется наливному яблоку подобная некая грация Аглая, именуемая в просторечии "жонкою Степанидою".
   _______________
   * Номинально губернатором для Нижегородской губернии был
   казанский губернатор. Ржевский же значился в списках как
   вице-губернатор, фактически обладая губернаторскою властью, поэтому
   его и звали просто губернатор.
   "Буде случись таковая в Питербурхе, - размышлял с тайным удовлетворением Нестеров, - не оставил бы ее без своего милостивого внимания и сам государь, Петр Алексеевич. Безусловно".
   И хитро улыбался: "Аз не без глаз, что надо - вижу. Бог с ним и с Питербурхом!"
   А главное - баба крепкая, здоровая, и белье лучше нее никто не стирает. По этому делу и ходит к нему - так значится в окрестности.
   Степанида любит слушать, а Стефан Абрамыч любит много говорить. Страсть была его - поговорить. В комнате хорошо, очень хорошо пахло. В свой рожок курительный Нестеров крошил какой-то чудесный сушеный лист. Степаниде весьма нравилось сие благовоние. Ее самое всю продымило этим душистым листом. Кузнец Филька, возлюбленный Степаниды, морщился при встречах с ней, а ничего не поделаешь, ругаться нельзя - в голове у него была своя особенная мысль: пускай ходит баба к вельможе, ничего. Для общего благополучия и выгоды.
   Вот и теперь пришла она, Степанида. Разговорились. Нестеров показывал портреты и картины и, захлебываясь от радости, что он обладатель сих редкостей, много чудесного рассказывал про походы, про бои с татарами и шведами, про свои необыкновенные подвиги. Степанида всегда слушала внимательно и с удивлением, боясь проронить какое-либо слово, а тут ни с того, ни с сего вдруг перебила Нестерова совершенно не относящимся к делу вопросом: есть ли такой закон, чтобы человека безо всякой вины в кандалы заковать, держать в подземелье и морить голодом.
   Нестеров ответил, что такого закона нет.
   Тогда Степанида рассказала про Софрона, ложно оговоренного как совратившегося в раскол; парень никогда и не был раскольником.
   Поведала она Нестерову и о других нижегородских делах и ругала нехорошо, - загоревшись великой злобой, - епископа Питирима. Нестеров с медовою улыбкой выслушал историю об овчинниковской девке Елизавете. Взор его масляно разомлел. Степаниду это еще больше рассердило, и назвала она предавшую отца дочь такими словами, что Нестеров от неожиданности подпрыгнул на шелковом сидении кресла. Прекрасная Аглая цветистой речью своей далеко превзошла самых изобретательных в ругани солдат и бурлаков. Впрочем, Нестерову это пришлось весьма по вкусу, и он несколько минут, задыхаясь, фыркая, хихикал себе в ладонь.
   Дальше слушал ее насмешливо сощурив глаза, и, когда она закончила пылающую гневом речь, облапил девку весноватыми пухлыми руками и неудержно залобызал:
   - Ненаглядная!.. Венера!.. Загрызу!
   - Презри похоть, грешно, - загородила она ладонью его красное, потное лицо и отскочила прочь.
   - Андромаха!.. Психея!.. - совершенно обезумев от восторга, снова взревел Нестеров, набрасываясь на Степаниду.
   - Легче... легче... не жена...
   - Что мне жена?
   - Она, гляди, богата; с царем за трапезой сидит, красивая...
   - Сколь сладкий голос, звону гуслей подобный... Милая! - продолжал наседать на нее Нестеров.
   - Стой! Н-но! - вцепилась Степанида в его плечи.
   - Говори, что тебе надо, все сделаю. Говори! - дико хрипел он, повиснув головой на ее сильной руке.
   Степанида стала ласковее. Хитро улыбаясь, принялась разглаживать его парик, с любопытством вертя в пальцах колечки волос.
   - Сделаешь? - лукаво спросила она.
   Нестеров: "Все! все! все!"
   Степанида нагнулась, прижавшись теплою грудью к его лицу, и тихо произнесла:
   - Освободи Софрона и диакона Александра. А?! Освободишь?! Соколик, милый мой... Какой ты у меня пригожий!..
   И еще ближе и еще крепче прижались они друг к другу; стал сползать парик с Нестерова, и обнажилась голая с редкой сединой голова - он этого даже и не почувствовал... И немудрено. Ум его как бы помрачился. Солнце ушло внутрь лесов. В саду за окнами защелкали трещотки сторожей.
   - Обещаю, - задыхающимся прерывистым голосом проговорил он. - Ради тебя, моя богиня.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ночью Нестеров пил и угощал Степаниду. Она сначала отказывалась, потом уступила.
   - Ты говоришь про купеческую дочь и удивляешься, - сильно захмелев, рассуждал Нестеров. - А я тебе говорю... Кто хочет достать и сохранить себе истинное благополучие, истинное блаженство, тот один только способ к тому имеет - ничему не удивляться... Мы, слуги царевы, были свидетелями худших дел. Мы видели, как царь пытал, мучил допросами сына своего Алексея и как предал его смерти, а святые отцы церкви нашей, митрополиты, архиепископы и епископы, на вопрос царя: должен ли он казнить сына или нет? - ответили: "Сие дело не нашего суда, ибо кто нас поставил судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обладаемы? К тому же суд наш духовный по духу должен быть, а не по плоти и крови..." Царь сгубил своего сына. Царство небесное царевичу! В жестокой пытке, и то скрывал своих друзей. Не выдавал. Сильный духом был человек! Напрасно его считали слабым.
   Нестеров перекрестился.
   - А говорят, он жив? - нерешительно спросила Степанида, крайне заинтересовавшись этим рассказом.
   - Нет... болтают. Сам я был на его похоронах. Провожал умерщвленное тело из Петропавловской крепости в Троицкий собор... Царь слезу проливал, а похоронив, справлял спуск девяностопушечного корабля своей работы. Опять пили... О, если бы Алексей был царем! Всех бы немцев он выгнал из России!
   Нестеров мутными глазами смотрел на трезвую и внимательно слушавшую его изумленную Степаниду и улыбался торжествующе, самодовольно.
   - Что могут сделать митрополиты и епископы?! - хихикал он. - Пришли они как-то к царю, собрались с духом: "Давайте, мол, сообща попросим патриарха, чтобы церковь была свободной, как встарь..."
   Нестеров осушил чарку и, выпучив глаза, спросил Степаниду:
   - Ну а ты как думаешь? Что ответил государь?
   Степанида растерянно развела руками.
   - Он вынул кортик из ножен... такой, вроде меча, сжал его в кулачище и поднес святым отцам к носу: вот, мол, вам патриарх! Видели?
   Нестеров покатывался от хохота, а Степанида нахмурилась. Ей ужасно захотелось плюнуть и изругать царя, но... она только сказала:
   - Раньше вера была одна. Церковь была установлена народным собором, любо было тогда. И царь и холоп одному богу равно молились, а теперь царь богу не подчинен...
   - Кто может царю препятствовать? Попам ли уж? - не слушая ее, продолжал Нестеров. - Вот какой закон пришел на днях из Питера: "По силе полицмейстерской инструкции попы должны дневать и ночевать на съезжих дворах, являться к офицерам в дома для работ и посылок, ходить на караулы к рогаткам и на пожары". В губерниях губернаторы, а в городах воеводы духовных персон бьют и увечат. Помещики тоже. Вот тебе и служители церкви! А царь их и за людей не считает... А ты о боге!
   Долго Нестеров говорил. Рассказав о царе, переходил на непристойные рассказы о питербурхских женщинах и даже о царице, затем опять о войне, о хозяйничанье царя Петра на Балтийском море... пока не заснул.
   Рано утром, когда улицы Нижнего еще спали крепким сном, Степанида, покинув Нестерова, прокралась в свою хибарку на Печерах. Голова ее, казалось, готова была разорваться на части от мрачных мыслей. Закрались в ее душу сомнения относительно правдивости обещаний Нестерова.
   IX
   До ночлега не скоро. Загостившийся в Нижнем в ожидании освобождения диакона Александра Демид направился в кабак, что на Печерах.
   Издали еще можно было слышать несмолкаемые здесь никогда буйные выкрики и песни. Защекотало горло Демиду: любил, однако, керженский житель кабацкую одурь. И особенно любил он именно этот кабак над Волгой. На этой вышине просыпалась гордость, и гул нечеловеческий зажигал сердце отвагой. Хозяйские колокола соседнего Печерского монастыря - и те не могли пересилить воя пьяных.
   Демид прислушивался к гулу кабацкого веселья, "его же колоколу невозможно заглушити", и с ехидной радостью потирал руки: "молодцы-удальцы, святые отца!" И невольно вспомнился ему дорогой его Керженец. Таким теперь казался он святым, правдивым, таким богоугодным. На Печерский монастырь и глаза бы его, раскольника Демида, не глядели. Пускай орут кабацкие питухи - все лучше, чем "на каменной горке воют проклятые волки". Так говорили на Керженце про печерскую колокольню.
   Рядом с кабаком курная харчевня - внутри орали мужики, стараясь перекричать друг друга, шел запах горелого сала и кислых щей; рядом с харчевней выносной очаг дымил сосновыми углями и около очага на скамье сидел, считая медяки, засаленный, оборванный монах с подбитым глазом, косился на растрепавшего язык, обеспокоенного запахом свинины, пса.
   Кругом кабака толпились растерзанные люди, многие почти голые. Одни беспричинно прыгали, плясали на исцарапанных, костлявых ногах, другие истошно голосили заупокойные стихиры; иные, словно безногие, ползали на коленях, выпучив красные, опухшие глаза, просили милостыню, выклянчивали "чарочку винца Христа ради". Пьяные женщины визгливо выкрикивали что-то несусветное, приводя в безысходное уныние хмельных бородачей.
   У самого входа в кабак двое монахов рассуждали с ярыжкой о новых налогах на монастырь: "канальный сбор" на прорытие Ладожского канала, "козловский сбор" на освобождение от рекрутской повинности, на содержание военных отставных чинов, в Москву требуют плотников, кузнецов...
   - Оскуде житница господня даже до нищеты, - плакался один из них на государственные тягости. Жаловался он и на игумена, который более трехсот пудов на литье пушек снял с колоколен для Петра, жаловался на трудность содержания за счет монастырей инвалидов войны...
   Демид прислушался: "Так вам и надо", - подумал он с усмешкой. Знал он хорошо, как Печерский монастырь выколачивал государственные подати из мужицкой же мошны. Последний сноп овса, последнюю заячью шкурку тянули к себе на подворье. Бояре лютовали над мужиком, но и старцы монастырские маху не давали: тянули из оброчных крестьян кровь по капле - гоняли на каждодневную работу, даже по грибы и по ягоды. Благодетели, нечего сказать, хорошие! Игумен-то и спит на беличьей постели, и укрывается беличьим одеялом, и рясу и штаны носит беличьи, и сапоги опушены белкою... "Не хуже дворян, светики, лютуете! Что лучше-то - трудно сказать: монастырская или помещичья кабала?!" - плюнул с сердцем Демид и вошел в кабак.
   Внутри было душно, многолюдно. У бочонка с вином, словно у престола, сам отец Паисий - кабацкий начальник. Он улыбается блаженной улыбкой, глядя, как питухи объегоривают друг друга в "зернь" - в этакие маленькие косточки с цифрами. На доске, куда падают кости, обозначен путь с числами, гуськами, постоялым двором, кабаком и темницею. Те, которых обыгрывали, ругались омерзительно. Кто обыгрывал - молчал, кротко, виновато улыбался и, уловив удобную минуту, совал деньги себе в штаны.
   В углу, на пустой бочке, восседал рваный, но гордого вида человек, косматый, кривоногий, и, уставившись в одну точку, басом пел песню о славном разбойничке Ваньке Кобчике, о том, как у "Макарья" во Песочном кабаке Ванька повстречался с другим атаманом, мордвином Мазоватом, и как вместе они на князей ходили, мордву защищали и от царских воевод отступили в леса керженецкие.
   Демид прислушался. Хорошо пел дядя. А главное, про милый Керженец.
   - Ты чего? - кончив песню, спросил незнакомец Демида.
   - Ничего. Не всуе, думается, сказано: "Татинец да Слопинец* - всем ворам кормилец"...
   _______________
   *аТааатаианаеаца иа Салаоапаианаеаца - поволжские села близ
   Макарьевского монастыря. По преданию, здесь были разбойничьи гнезда.
   - Кто тебе сказал?
   - Сам знаю, и в Песочном том кабаке у Макарья бывал, что Слопинецким прозывается...
   - Да ты общежительный. Чей сам?
   - Пафнутьевский.
   Глаза незнакомца просветлели. Он налил вина и, откинув торжественно руку с чаркой, поднес вино Демиду к самому рту.
   - Прими. Помню я тебя. А ты меня забыл?
   - Спаси Христос!
   Не успел моргнуть чудак, уж Демид только усы обтирает, а чарочка порожняя на прежнем месте красуется.
   - Ого! - сказал незнакомец, поводя языком под верхней губой, и вздохнул.
   - А тебя как прозывают, голова? И я что-то припоминаю.
   - Василий Пчелка... Так, незнатный боярин. Дай монету - брагой угощу. Живу, не надеясь на царство небесное.
   - Не! Пить я боле не буду. Нельзя мне, - попятился Демид, вглядываясь в лицо юродивого. - Теперь вспомнил... Ты был у нас, в Пафнутьеве. А пить я не буду. Не неволь.
   - Что ты, парень! Я не неволю... Живи, как сказала пресвятая богородица святому Василию: "Если хочешь, - говорила она ему, - быть моим любимым другом и иметь меня заступницей и скоропослушницей во всех бедах, откажись от многого пития"... И ты тоже. Не пей.
   Демид молча вынул алтын и отдал его Пчелке.
   - Аз тоже Василий, но не хощу быти любимым другом богородицы. Куда уж нам! - А через некоторое время он бережно принес кувшин с брагой и налил две чарки. Сжав их в кулаках, Пчелка запрыгал на бочонке и, потрясая лохмотьями, провозгласил:
   - Хвалите имя пропоицыно, аллилуия!..
   Многие голоса с большой готовностью подхватили: "аллилуия".
   Пчелка продолжал:
   - Отче наш, иже еси сидишь ныне дома, да святится имя твое нами, да прииде ныне ты к нам, да будет воля твоя яко на дому, так и в кабаке. И оставите должники долги наша, яко же и мы оставляем животы своя в кабаке, и не ведите нас на правеж, нечего нам дати, но избавите нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого.
   Подпевавшие все время Пчелке пьяные голоса с особым чувством растянули нараспев:
   - Но избави нас от тюрьмы, от батогов, от поборов, а не от лукавого!
   Повторили этот припев троекратно.
   Пчелка пришел в ярость и теперь уже неистово ревел:
   - Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях, - Пчелка указал пальцем на Демида, - како бы их обслужит и на кабаке пропити и того ради принять раны и болезни и скорби многы, и егда хмель приезжего человека преможет и ведром пива нас, голянских, найдет, мы его премного возвеличим, аллилуия... аллилуия!..
   Пьяная толпа, сжимаясь кольцом вокруг бочонка, на котором вопил оборванец, проголосила несколько раз:
   - Аллилуия, аллилуия!..
   Пчелка обвел всех мутным взглядом и выпил обе чарки.
   Инок Паисий, положив руки на бедра и пригнув голову, мычал, как бык. Босой поп-расстрига канючил около него тоненьким, плаксивым голоском.
   Какая-то баба ни с того, ни с сего вылетела на середину кабака и закружилась, припевая:
   "Чубарики чок-чок, а изба не крыта, в монастырском подземелье девица зарыта..."
   Сверкая очами, метнулся здоровенный ярыжка и, сцапав дланью бабью косу, потащил бабу вон из кабака. Разом все притихли. Женщина цеплялась по дороге за людей, но те от нее отскакивали, как ужаленные: "Пропала, яко мыльный пузырь, сама влезла в монастырскую яму". Один, совершенно голый, спустивший с себя все в кабаке, подмигнул Демиду: "Попала рыбка на чужое блюдо. Теперь кадилу монахи раздуют".