Он крепко обнял Степаниду: "Голубиная радость моя!.. дочка ненаглядная!" И пошел приговаривать...
   Конь нетерпеливо бил копытом о корневища, фыркал... Волга дышала холодом; по небу, словно камешек с горы, скатилась звезда куда-то в леса за Волгу... Из сосновой чащи шло тепло и покой... "Филя ты, Филя настоящий ты Филя! Сиди там, в Печерах, и думай, о чем знаешь... Какое нам дело!.."
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Цыган пришел в себя скорее Степаниды.
   - Ну теперь айда! - крикнул он: - Пора!
   А Степанида упирается.
   - Нет, посидим еще... Я не знала, что тут так хорошо.
   Цыган начал серьезничать:
   - Да говорю же тебе, глупая, вставай! Конь зовет.
   Она - нежно и лукаво:
   - Вон Песья звезда, посмотри, в небе. Мне Питирим рассказывал... так же вот...
   - Пес с ней и с Песьей звездой, особливо с питиримовской, - сердито проворчал Сыч. - Лезь на коня! Клад покажу... - И сердито плюнул на землю.
   - Э-эх ты, "голубиная радость"! А еще над Филькой смеешься! - сказала с досадой Степанида, поднимаясь с земли и идя к лошади. - Нешто так можно?
   Цыган не обратил никакого внимания на ее слова. Все его заботы были перенесены теперь на коня.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   В это же самое время Филька, вернувшись снизу из-под горы, из кабачка, совершал заговор над своею и Степанидиною постелью, заговор на верность. Говорил он слова, которым научила его ворожейка.
   Уставившись горящими глазами на то место, где всегда спала Степанида, он тихо про себя бубнил:
   - "На море, на окияне, на острове на Буяне лежит доска; на той доске лежит тоска. Бьется тоска, убивается тоска, с доски в воду, из воды в полымя; из полымя выбегал сатанина и кричит: Филька ты, Филька, беги поскорее, дуй рабе Степаниде в губы и в зубы, в ее кости и душу, в ее тело белое, в ее сердце ретивое, в ее печень черную, чтобы раба Степанида тосковала всякий час, всякую минуту, по полудням, по полуночам, ела бы не заела, пила бы не запила, спала бы не заспала, а все бы тосковала, чтоб я был ей лучше чужого молодца, лучше родного отца, лучше родной матери, лучше роду-племени. Замыкаю свой заговор семьюдесятью семью замками, семьюдесятью семью цепями, бросаю ключи в окиян-море, под бел-горюч камень Алатырь".
   Выпалив все это скороговоркой, он стал, медленно почесываясь и зевая, раздеваться. "Плохо одному-то ложиться. Домовой принес мне этого цыгана, чтоб ему пусто было вместе с его жеребцом и со всеми конями и лошадьми, коих перетаскал он у хороших людей. Провалиться бы ему там вместе с лошадью... (только без Степаниды)".
   Даже забравшись под свое узорчатое одеяло, он не переставал мысленно ругать цыгана. Ругая Сыча, вспомнил он, кстати, и Нестерова. Стал ругать и Нестерова. А тут припомнил и пристава Гаврилова, и его стал проклинать на чем свет стоит, и потом... потом незаметно для самого себя задремал и погрузился в беспокойный, тревожный сон.
   XVII
   Налет на цейхгауз удался как нельзя лучше. Пострадал только один Антошка Истомин - ему прострелили ногу. Сплоховал "старый подьячий", погорячился, недоглядел. Остальные выдержали бой с честью и безболезненно.
   В гору с берега Истомина внесли товарищи на руках. Ухаживать за ним взялся отец Карп. Он набрал каких-то трав, сварил их и примачивал ими рану на ноге Истомина. В эти минуты раненый приходил к мысли, что зря он нападал на отца Карпа и зря хотел его утопить. Оказался нужным человеком.
   - Хоть и смеялся я над тобой, а спасибо!.. Прости!.. На пасху за это пятак покажу... - шутил, пересиливая боль, Антошка. Все ему сочувствовали. Положили его в лучшую землянку.
   Цейхгауз одел ватажников в мундиры тюремщиков, в Преображенские камзолы, в офицерские шинели.
   Смеху много было, когда, вместо разбойников, на берегу появились тюремные пристава и офицерство.
   Однажды, когда ватажники пошли в лес дров нарубить, навстречу им попался цыган, а позади него лошадь, а на ней верхом баба. Ребята сразу о дровах забыли, из головы вылетело. А цыган идет и нос задрал. Смотрит на всех свысока: "Что, мол, разинули рты, или не видали?" Баба глазами играет, румяная и вообще... Можно и завтра ведь нарубить дров, зачем именно сегодня?
   Все бросились навстречу цыгану.
   - Хороша, как писаная миска... - подмигнул Тюнею Сюндяеву Филатка при виде верховой женщины.
   - Питер женится, Москва замуж выходит, Нижний так живет... Мир вам! засуетился и отец Карп, болтая какую-то чепуху. А глаза тоже горят.
   - Ишь ты! - показал на него пальцем Чесалов. - На руке четки, а в уме тетки... Смотри, батя! Не греши!
   Женщина, решившаяся доброхотно пожаловать в стан ватажников, - это ли не чудо?! Это ли не диво?! Цыгана и коня со всадницей окружили тесным кольцом. Наперебой начали расспрашивать: кто такая есть и зачем?
   Цыган солидно ответил:
   - В плен взял, вот и все. Атаману дарю вместе с лошадью.
   Степанида томно улыбнулась.
   - Ой, не похожа на пленницу! Ой, обманывает! - грозился пальцем на Сыча, с хитрой улыбкой, Байбулат.
   - На то он и цыган, чтобы обманывать...
   Сыч, не обращая внимания на все эти шутки, спросил, где атаман.
   - В своем шатре.
   - Так бы и сказали... Чудаки!
   И он деловито направился сквозь толпу к шатру Софрона. Степанида послушно следовала за ним на своем белом жеребце, который во время разговоров не стоял на месте спокойно, причиняя ей немало хлопот.
   - Молви хоть словечко! - умолял ее шедший рядом отец Карп. Она улыбалась. Видимо, ей было приятно, что ею так интересуются. Над попом смеялись.
   - Что? Иль и тебя прихватило?!
   Поп краснел, обливаясь потом, хотя и было холодно.
   - Ну, вы, тише, тише... Не безобразьте, - одернул их цыган. Испугать девчонку можно... Неловко.
   Все расхохотались: - Девчонка! Хороша девчонка!
   - Вот и девчонка... - огрызнулся цыган. - Вы в зубы ей не глядели... И не знаете...
   - А ты глядел?
   Новый взрыв хохота.
   Поп никак не мог сдержаться, чтобы не вмешаться в разговор.
   - Лобзания красивых лиц должно настолько же остерегаться, насколько укушений ядовитых животных...
   Цыган показал ему кулак: "Видел?"
   Опять хохот.
   Из шатра вышел Софрон. Он удивленно встретил шествие, приближавшееся к нему.
   - Здорово, атаман! - весело крикнул Сыч. - Пленницу привел, - указал он на Степаниду. - Отбил у неприятеля. Персидскую княжну.
   Софрон улыбнулся.
   - Здорово! - протянул он руку Степаниде. - Ты как попала к нам?
   Степанида ловко соскочила с лошади, сверкнув белизною коленок и малиновым шелком исподней юбки (перешила из рясы).
   Софрон и цыган вошли в шатер, пропустив вперед Степаниду. Братаны остались на воле и, почесывая затылки, с разочарованным видом стали расходиться.
   Цыган рассказал о всех своих приключениях. Софрон спросил его насчет Зубова. Оказывается, Зубов еще из Нижнего не возвращался. Софрон и вся ватага были очень довольны Зубовым. Если бы не он, не разбить бы цейхгауза.
   Сыч сказал, что видел Зубова на базаре с каким-то другим человеком, оба они хотели идти в Крестовоздвиженский монастырь. Степанида насторожилась. Софрон спросил: значит, он еще не передал записку кому нужно? Цыган ответил: "Нет!" Тогда и Сыч и Степанида заметили беспокойство на лице Софрона. Степанида уже поняла, в чем дело. Смекалиста была жонка на этот счет, однако промолчала. "И разбойники любовью занимаются..." подумала про себя, но вида никакого не показала, ибо у нее своя была цель, ради которой она приехала сюда, в становище.
   Цыган ушел. Степанида и Софрон остались одни. Им подали есть. Не весьма жирный ужин.
   - Благодарствую.
   Софрон низко поклонился жонке. Она ответила ему тем же.
   - Ты - не кто иной - спасла меня от темницы... Это я знаю.
   - Не я, а бедный наш народ... Наказали мне - я исполнила.
   - Знаю все. А что стало с приставом?
   - Сидит в земляной тюрьме.
   - Жалко его. А как поживает дружок твой, боевой кузнец Филька?
   - Тоскует.
   - О чем же он тоскует?
   - О бедности, о скудости... О скудости пожитка...
   Софрон сказал:
   - Корысть ненасытна. Богатство более служит ко злу, чем к добру. Не надо об этом беспокоиться.
   Степанида не совсем довольна осталась этими словами атамана. У нее на языке вертелось свое, о чем она долго думала и ради чего, собственно, и приехала сюда.
   - Богатый господствует над бедным, и должник делается рабом заимодавца... Об этом даже сам Соломон сказал. И в жизни так оно и бывает, и никто этого не изменил еще. А надо бы!
   Степанида высказала свою мысль громко и серьезно. Лицо ее выражало упрямство. Видимо, она приготовилась стойко вести спор об этом, не желая отступать ни на йоту. Софрон тоже был серьезен, слегка нахмурился.
   - Да, так это и есть. Не спорю. - На лице Степаниды мелькнула насмешливая улыбка. - Может ли, однако, ватага существовать без денег?
   Софрон удивленно вскинул бровями.
   - Одним господним именем не прокормишься...
   Софрон молчал.
   - Тогда на что же надеетесь вы?
   - На помощь вашей братии... На гостей нижегородских и керженских. На тех, за кого мы боремся.
   - Плохо ты знаешь нашу братию. Они велеречивы, но скупы. Думают только об обогащении своем. От них нечего ждать. Я хорошо знаю. И вам надо иметь свое богатство...
   - Что можем, берем своей рукой. Богачей не щадим.
   - А раскольщиков? Ихних торговых людей?
   - Не трогаем.
   - Чего их щадить?! Они сами на стороне царя. И неужели до сей поры не скопили вы клада себе?
   Софрон засмеялся.
   - Клада?
   - Да.
   Степанида насторожилась.
   - Мы кладов никаких в землю не зарываем.
   - Куда же вы деваете отбираемое добро?
   - Деньги проживаем. Одежду и скарб или продаем, или сами носим, или раздаем на подкупы, на подарки... Без этого нельзя. Все уходит, без остатка.
   Лицо Степаниды выражало разочарование. Так кончился у них разговор. Того ли ждала она услышать от Софрона?! Софрон стал темнее тучи и долго один бродил вдоль берега.
   Степанида заботливо сварила на всю ватагу уху. Рыбы ей натаскали целую корзину. Хлеба и грибов у ватаги было вдосталь. Обедали весело, шутили, смеялись без передышки. Ночевала Степанида у Софрона. Наговорившись с ним за ночь, она решила, что нет никакого расчета оставаться ей в ватаге. И думала о том, что ватажники - самые несчастные люди, они бездомные и гонимые, и жалко их очень. "Плохо быть колодником, но не легко быть и разбойником, а лучше всего быть денежным посадским обывателем".
   Днем Софрон рассказал ей о том, какие блага они обещают по деревням крестьянам. В первую очередь - разгромить помещиков и освободить дворы от барщины. Затем поделить землю по справедливости, чтобы не было бобылей и беглых бездомников. Всех наградить. Но все это казалось Степаниде неправдоподобным - без богатства, без клада разбойники никого и никогда не победят. Нужны деньги. И выходит: зря она приехала сюда. А может, и не зря? Она теперь знает правду о ватаге и расскажет ее Фильке, и сама будет знать. Это тоже хорошо.
   А на крестьян, и подавно, не надежа.
   Степаниде мать рассказывала про мурашкинское и лыковское крестьянское бедствие. Поднялись и тогда против бояр, помещиков и попов люди. А что получилось? Почти половину жителей воеводы перебили и взяли в плен. Было это давно, а и сейчас народ забыть не может. В Мурашкине воеводы казнили и убили около трехсот человек да сожгли полтораста дворов у бедных тяглецов, угнали сотни две голов скота, разорили мужиков до последнего. И лавки и амбары были сожжены "без остатку", почти что вместо Мурашкина-то и не осталось ничего.
   "Вот как идти против бояр-то и царей!"
   Лежит и тоскует Степанида, и голова ее ломится от забот: "Лукавый дернул меня залезть в разбойничье логово. Да и Софрон какой-то неинтересный, да и нет никого тут, чтобы можно было полюбить... А главное - никаких кладов у них в земле нет и нечем от них поживиться. Чего можно ждать от голи перекатной, от рвани бездомовной... Придет время - они и Софрона-то самого убьют, и пожалуй, съедят... От них можно всего ждать". Обманывает она самое себя. И не попади она сюда, - может быть, и хуже было бы: на пустоту надеючись, погибла бы и она. Эх, эх, хороши разбойники - ни одного клада нигде не зарыли!.. Перебьют их всех, и найти после нечего. Видно, без Фильки-то и не обойтись ей, Степаниде. Надеяться на разбойников - все одно, что журавля ловить в небе.
   Перед Степанидой стал со всей упрямостью вопрос: за кого держаться за Софрона с его ватагой или за Фильку? От кого ждать большей пользы? У кого дело вернее?
   И с великой печалью в душе она пришла к заключению, что Филькина сторона надежнее.
   Перед вечером подали челн, в который Степанида с радостью и села. На берег высыпала вся ватага: пестрая, шумная. Цыган Сыч делал с берега какие-то знаки Степаниде, скалил зубы, мотал головой... Она отвернулась: какое ей дело до него? Взмахнула веслами и поплыла вверх по реке, без оглядки.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Разбойничья ватага между тем была в посаде у всех на языке. Легко ли сказать - тридцати гвардейцев как не бывало! А после этих тридцати ограбление цейхгауза под носом у власти. Питирим разгневался на Ржевского и Волынского не на шутку:
   - Что же это у вас за солдаты, когда их воры на дно пускают и на карауле убивают? - пытал епископ обоих своими черными, горящими гневом, глазами. - А что будет, коли узнает император?
   Ржевский ссылался почему-то на свою болезнь - Питирим слушал его недоверчиво. Волынский много говорил о речных туманах. И его речь тоже была туманна. Это не укрылось от епископа. Он строго сказал:
   - Пьешь много, зело много пьешь! Гляди, как бы тебе худа не приключилось.
   Оба начальника губернии и войска нижегородского много позора пережили от побития гвардейского отряда ватагой и от ограбления цейхгауза, а имя Ивана Воина стало приобретать громкую славу на посаде и уважение.
   Пошли тревожные слухи, что Иван Воин скоро нападет и на самый Нижний и осадит кремль его со множеством беглого и крепостного люда: богатых будут убивать, а бедных делать богатыми. Последнее больше всего взволновало посад.
   Дошли эти слухи о бедных и богатых и до Фильки. Задумался вдруг и он над вопросом: куда его-то сопричислят - к богатым или к бедным? И втайне со страхом решил, что "к богатым".
   Затрепетал весь.
   "Что Софрон! Он не один набежит на посад, а с ним разная голытьба, люди беззаконные и голодные, а они захотят ли пощадить его, Фильку?"
   В этом месте Филькиных размышлений, о которых он поведал Степаниде, она растерялась, вздохнула тяжело и скорбно, и на лице у ней Филька подметил страх.
   - Вот и выходит, - бубнил обиженно Филька, - лучше бы и совсем не надо его пришествия в Нижний. Подальше бы надо от Софрона... Бог с ним! И чего ему нужно?!
   Степанида, вспомнив о бедности ватажников, о затруднительных их делах, о которых беседовала с Софроном, полностью согласилась после этого с Филькой, а он глубоко внутри подосадовал: "Почему разбойники утопили гвардейцев, а не наоборот?" В этом же роде мелькали уже мысли и в голове Степаниды. Она окончательно решила держаться за Фильку. Надежнее он. Смотрит на жизнь трезво.
   И не один Филька - многие на посаде стали жалеть, что разбойники взяли верх. Особенно об этом вздыхали кто посостоятельнее.
   - Становись на колени! - приказал Филька. - Молись!
   И он начал сочинять молитву об ограждении посада от воровского нашествия, о предотвращении бедствий и преждевременной смерти от него, Фильки, и от Степаниды. Слова подбирал он путаные и нескладные, но все равно Степанида делала вид набожный и серьезный, ибо вспомнила она Сыча, вспомнила рощу на берегу под Кстовом, "Песью звезду" и рада была в этот момент чем бы то ни было, но только угодить Фильке, так как чувствовала себя "зело виноватою" перед ним.
   XVIII
   Окна Елизаветиной кельи выходят в поля, а за ними - горы и Ока. Вихрь бьет в слюдяные окна и тоненько пищит, застревая в щелях рам. В монастыре давно полегли спать. Елизавете не спится: не выходит из головы кремль. Когда она вспоминает о кремле, о епископе, о летних днях и ночах, которые она там провела, ей представляются лампады, цветы и деревья и чудный запах розового масла... Пламенный взор и улыбка... Когда вспоминаешь эту улыбку, весь мир кажется усыпанным яркими розами, колючими и пьянящими, но...
   Теперь все смолкло, окаменело, окуталось холодом. И кажется сказкой кремль - осенней, навеянной ветрами сказкой...
   Елизавета хотела молиться, но не могла. Если бы она не слыхала "его" голоса, не слыхала бы "его" мудрых и красивых речей, если бы она не знала епископа так хорошо, так близко, - тогда бы она молилась...
   Тщетно ищет она помощи у забившихся в угол испуганных икон, тщетно просит она их печальными впалыми глазами своими, - молитва замирает на обледенелых губах. Иконы глухи, беспомощны сами. Писаны они рукой раба, не иначе. Их лики говорят об этом. Им передалось от руки раба что-то запуганное, холопское, будто списано лицо святого с тяглеца-крестьянина. Иконам она тоже не верит теперь.
   Питирим убил у нее веру во все. Отнял богопочитание, опустошил ум. И как страшно Елизавете при мысли, что ее отец, ее мать, ее братья, посадские и деревенские люди верят. О, если бы они знали! Все знали!
   Она никогда не забудет насторожившихся по-звериному глаз епископа в тот вечер, когда игуменья Ненила увозила ее в монастырь. Елизавета жаловалась ему тогда на его жестокость с ней, - он сказал, что так поступают лекаря с больными, "а какой же я буду лекарь, если я буду сам трястись от лихорадки". И добавил: "Я - богоборец, а истинный борец проливает не слезы, а кровь..." Говорить с ним было и трудно и страшно. Много непонятного было в его речах.
   В монастырь он приезжал за это время только один раз, зашел к ней в келью. Ночью. При свете лампады. Хотела вскочить с постели, но он остановил, спросил о здоровье. Глаза смеялись. Голос был ласковый. На груди блестел крест. Постоял минуту около нее и так же тихо и незаметно, как вошел, исчез в темном коридоре монастырского общежития. Зачем приходил - понять не могла Елизавета.
   И вот теперь, в эту холодную, бурную ночь, не спалось. Мучили беспокойные мысли. Монастырь давил. Почувствовала себя Елизавета схороненною, живою покойницей. Грустные напевы монастырских служений и постоянный гул и перезвон колоколов начали ей внушать страх и тоску, леденили тело. Стояние в церкви морило тоской. Игуменья Ненила представлялась теперь чудищем. У Елизаветы не нашлось подруг в монастыре, все были они деревенские, темные, стремились бродить по посаду, продавали свое тело под видом собирания подаяний на монастырь. И многие, уйдя, не возвращались. Елизавету тоже потянуло вон из монастыря. Монастырь обнищал. Кормили впроголодь. Лучше смерть, чем тут оставаться.
   Писала отцу, чтобы взял ее из монастыря, чтобы простил ее, - отец не ответил. Писала братьям - те тоже промолчали. А стороной доходили до нее слухи от белиц, бродивших "Христа ради" по миру, что отец ее богатеет и у губернатора и у епископа - первый человек. На посаде ему завидовали, и все его осуждали: "Веру и дочь променял на две лавки в гостином дворе и на купеческую первостатейную гильдию".
   Приходил один старец из посада к службе и провозгласил на весь храм:
   - В нынешние времена несчастие хороших людей служит к счастью дурных людей. Люди живут по дурным законам. Стыд потерян. Бесстыдство и наглость, преодолев справедливость, возобладали в нашей земле.
   Старца схватили и увезли в кремль. Елизавета бросилась было заступаться за него, но ее оттащили, а затем на нее наложили эпитимию: каждодневно класть сто поклонов после утрени перед иконою апостола Петра. И никого не было у нее близкого человека, с кем можно было бы поделиться своим горем. Однажды на восьмидесятом поклоне она упала и лежала около часа в беспамятстве.
   Елизавета торопливо оделась, зажгла тоненькую восковую свечку, раскрыла Библию; глаза остановились на следующих строках "Книги Эсфирь": "Воспою господу моему песнь новую. Велик ты, господи, и славен, дивен силою и непобедим".
   По лицу Елизаветы пробежала грустная улыбка. Елизавета закрыла библию. Она теперь не верила в непобедимость бога. За окном бушевала ледяная ночь. Днем всю рощу вокруг монастыря и кладбища зачернили вороны. Деревья стояли, словно после гари. А закат был необычайно красный, кровяной. У Елизаветы мелькнула мысль бежать из монастыря, бежать... но куда?
   Накинув шубу и со свечкой в руке, Елизавета осторожно, чтобы не разбудить никого, пошла коридором вон из кельи, захватив с собою огниво и трут.
   На воле ревели деревья, хлопали где-то у церковных окон незакрытые щиты. Охватил холодный воздух, и все же стало легче здесь, чем в келье.
   На дворе была сторожка. Жил в ней старикашка-привратник Иван Еж. Мал ростом, сухощав и необычайно бородат, любил рассказывать про нижегородскую старину, про чудеса, был весел, но любил рассуждать и о смерти. К нему в окно и постучала Елизавета. Из трубы сторожки шел дымок. Видимо, старик не ложился спать. Дверь отворилась не сразу. Иван Еж сначала подробно расспросил, кто и зачем, но, узнав, что Елизавета, радушно распахнул дверь.
   - Вот-вот, боярышня, мне тебя и надо... Лежит бумага у меня. Чудак какой-то занес, с серьгой в ухе. Григорием Никифоровым зовут. За ответом он придет. Да другого он приводил; тот придет к вечерне. - И, понизив голос: - Тайно поговорить с тобою. Демидом Андреевым зовут его. Чей сын не знаю...
   Иван Еж на ухо Елизавете прошептал:
   - Потаенный раскольщик он. Тоже говорил о тебе... Да еще с ними приходила наша старица Анфиса. Знает она Демида-то. С Керженца оба...
   - Анфиса?! - удивленно спросила Елизавета. Анфису она считала дурочкой, сторонилась ее.
   - Она, она...
   Елизавета села на скамью. "Чудно все!" В избе пахло гарью, кислой овчиной, но девушке показалось здесь так уютно, так хорошо и так спокойно теперь. Дедушка Еж ласково смотрел на нее и, приметив ее волнение, стал успокаивать:
   - Не робей, девушка. Свои люди... Вот бумага-то.
   Она подошла к светильнику, стоявшему на рундуке перед Псалтырем, и прочитала записку:
   "Ищу видеть тебя, скоро буду... Софрон".
   Елизавета не ожидала этого. Она считала его погибшим и на молитве каждодневно поминала за упокой. Радостью наполнилась лачуга Ивана Ежа. Девушка обняла и поцеловала старика, смутив его до крайности.
   Первая мысль, которая пришла Елизавете: Софрон жив и может спасти ее. Елизавета думала много раз сама убежать из монастыря, но куда? Она могла бы задушить игуменью Ненилу, ведь это Ненила увезла ее из кремля, ведь это она следила за каждым ее словом и шагом и, конечно, она наговаривает на нее, Елизавету, епископу, когда бывает у него. О, как она ненавидит игуменью! Да разве она одна?! Все в монастыре знали, что была гулящею некогда Ненила, ходила по монастырям, что она кликушествовала и что сидела у Питирима в Духовном приказе, а потом сделалась его ближайшей помощницей, ближнею подругой. И по этой причине и определил он ее игуменьей в монастырь.
   - Беги, не хватились бы, - добродушно проворчал дед Иван.
   Хоть и не хотелось Елизавете уходить от старика и страшно было почему-то возвращаться опять к себе в келью, но пришлось. На дворе снова охватили холод и ветер. На монастырском кладбище чернели кресты. Но... Елизавета чувствовала теперь себя бодро, хорошо. Есть надежда. Не все погибло. Софрон жив и спасет ее!
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   I
   Нижний, как и прочие города, отторжествовал "по-питерски" наступление нового, 1720 года. Пировали сначала у Ржевского, потом у Пушникова, потом у Олисова. Много истребили вина, много и браги и немало оттараторили здравиц "за его царское величество", - в ушах звенело от этого шума. Целую неделю веселились купцы и дворяне. (Спесь дворянская растаяла в эти дни перед купецкой мошной.)
   У Афанасия Фирсовича Олисова побывал и Питирим. Появился епископ вдруг, неожиданно, и именно тогда, когда трапеза уже клонилась к перелому и у многих из них "душа с богом уже беседовать начала".
   Большое смятение произошло среди городового дворянства и купцов, облепивших стол.
   Питирим благословил трапезу и провозгласил здравие царя. Все повскакали, звеня посудой и шумя скамьями. Питирим произнес:
   - Велик наш государь, рачительный хозяин столь великого дома, какова Россия, не упускающий ни малейших дел! Дай ему, господь бог, здравствовать многая лета!
   Купцы проглотили свою порцию столь поспешно, что, пока Питирим успел только пригубить чарку, некоторые из них уже ухитрились выпить за здравие его величества еще по две чарки. Подобное усердие не могло ускользнуть от епископа, и он, улыбнушись, заметил:
   - Далеко ехали, да скоро приехали...
   Находившийся здесь же, в толпе гостей, Нестеров язвительно шепнул соседу: "Намекает"... И не нужно было этого объяснять - каждый догадался, о чем говорит епископ. А говорил он этими словами о том, что, мол, долго купцы, вышедшие из староверов, были холодны к царю, а ныне проявляют редкостное усердие, выпивая за его здоровье даже подряд по три чарки. Епископ ничего и никогда не говорит спроста. Сам он почти не пил ничего. В такие вечера он больше наблюдал и слушал, а это тяготило гостей. И на этой пирушке у Олисова даже протрезвели некоторые, встречаясь глазами со взором епископа.
   Но... случилось событие, которому очень порадовались гости, хоть событие это впоследствии послужило причиною великих горестей для самих же почтенных гостей (купцов) нижегородских. Одним словом, в зал вошел гвардеец - вестовой губернатора и объявил, что в Духовном приказе дожидается "его преосвященство" гонец из Питербурха с письмом царя.