Вице-губернатор Юрий Алексеевич, приняв доклад от Волынского о казни диакона Александра, поторопился опередить Питирима доношением на имя П. А. Толстого в сенат:
   "...Старец Александр по его царского пресветлого величества именному указу в Нижнем при всенародном собрании казнен смертию: отсечена голова, а тело его сожжено марта 21 дня сего 1720 года. Покорный вам, моего милостивого государя слуга Юрий Ржевский".
   Вернувшись с площади, епископ устроил у себя в покоях торжественную трапезу, пригласив приближенных к себе архимандритов, а также губернатора Ржевского и Волынского. На столах горели пятисвечники, воздух был пропитан благовониями. Всем подали по чарке вина, принесли рыбу, икру и другие блюда.
   Перед началом трапезы Питирим поднялся и сказал:
   - Помянем за упокой душу новопреставленного раба божия Александра...
   И, обратившись к иконостасу, тихо, с чувством прочитал заупокойную молитву. Усаживаясь после этого за стол, объявил всем печально:
   - Вот мой отец такой же был... Жаль таких...
   И задумался. Все сидели, не шелохнувшись.
   - Смотрел я на наших иереев на площади и видел головы пустые, души, не способные страдать; неученые, убогие пастыри! Толстеют и потеют в несмысленном богомолье. Не поняли они и диаконовского простоумия и моей немощи... Глупцы!
   Он замолчал, оглядывая всех выжидательно; в глазах его горело усмешливое, унизительное для присутствующих презрение.
   Ни у кого не нашлось смелости смотреть ему в лицо и пошевельнуться, а не только слово молвить в защиту себя. Лицо епископа теперь выразило досаду.
   После этого он поднял свою чарку и, сказав: "Приступим", быстро опрокинул ее в рот. Все немедленно последовали его примеру.
   - В гонениях и в казнях и в бореньи с противниками церкви в сей день у нас начало. Вся епархия должна оное знать... и быть готова к более страшному и более прекрасному, каковым и бывает всякое новое дело.
   Волынский обеими руками развел усы, покосился в сторону Ржевского; тот сидел, скромно потупив взор, как девица красная. Волынскому показалось это очень противным: "Ну и солдат!" Больше же всего сердился на Ржевского его помощник за то, что на казни не был, а сюда припер и промеморию о казни в Питер услал, "яко это дело рук его". И болезнь куда-то его пропала.
   Архимандриты и иеромонахи, осушив свои чарки, оглянулись на епископа и, увидав, что он ест рыбу, также принялись за рыбу и, увидав, что он стал есть икру, также перешли на икру.
   - Вчера я видел в одном храме, - опять заговорил Питирим, - икону создания мира, и тамо изображено: кровать с подушками, а на ней лежащий бог, и написано на той иконе: "в седьмый день бог почил от дел своих". Я велел эту икону изрубить и сжечь. Еретическая она! Среди людей бог вечен в творениях своих... Он творит суд и расправу над праведными и неправедными. Время наше лютое, восстающее на новое через заповедь божию. Идут брани, идут одна на другую рати, строятся царства одни и рушатся другие, а бог лежит на постели и спит... Так ли это? Можно ли ему спать и не быть с нами вместе? Он должен разить врагов и устраивать царскую власть!
   Все молчали. Один игумен Печерского монастыря почтительно пробасил:
   - Истинно говоришь.
   Остальные неловко переглянулись.
   Перед окончанием трапезы епископ объявил всем игумнам монастырей, чтобы они доставили ему в Духовный приказ приходные и доходные и доимочные книги и ведомости сегодня же.
   На этом и кончилась тризна по диаконе Александре.
   Когда все разошлись, к епископу в покои вошел дьяк Иван и доложил, что внизу, в подвале, он запер голову диакона Александра, убранную в корзину.
   Питирим распорядился отослать ее в Пафнутьево, в скит, с припиской: "Душа - богу, тело - царю".
   XII
   Рано утром, верхом на вороном коне, в белом теплом подризнике, из кремля выехал Питирим.
   Несколько позади его следовали верхами же пятеро монахов я дьяк Иван, а несколько поодаль - отряд конницы.
   На улицах мертво. Где-то отдаленно зовет к утрене одинокий колокол, жалобно, монотонно, редкими ударами, по-великопостному. Кремлевские колокола молчат. На площади перед кремлем зашевелились в бараньих тулупах сторожа, низко кланяясь епископу. Лицо Питирима довольное, торжествующее. Он привстал на стременах и с улыбкой оглядел свой отряд. Пошутил с дьяком Иваном. Тот подобострастно оскалил зубы. Драгуны таращат глаза, тянут за повода коней, держа равнение. У всех у них в руках пики, а за спиной ружья. Монахи опустили глаза, неуклюже сутулясь, съезжая с седел. Бороды их разлохматились. Один дьяк Иван ловко справлялся с лошадью. Повернули прямо в Дворянскую слободу, мимо Поганого пруда, лед на котором почернел, покрылся водою. Снег на талой земле выглядел серым, недолговечным... Холодок мартовского утренника залезает под одежду, пробирает до дрожи.
   На Дворянской улице, в полном парадном обмундировании, выехали на конях Ржевский и Волынский. Они весело отдали честь епископу и осадили около него коней. Поговорив тихо с Питиримом, Ржевский отъехал в сторону, скомандовал, чтобы десять солдат из задних рядов остались в патруле здесь для охраны господской слободы. Остальным подал команду повернуть в Почаинскую слободу.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Нестеров, кормивший на дворе кур и любовавшийся недавно присланным ему с Керженца громадным белым петухом, думал о том, что надо подобру-поздорову уезжать из Нижнего. "Не пришелся ко двору!" Жена его, Параскева Яковлевна, хворала. Всю ночь она не спала и все проклинала Нижний, здешний народ и, между прочим, мужа. Настроение у Нестерова было пакостное, и не без причины. Самое убийственное то, что к нему охладели купцы, на поддержку которых он больше всего возлагал надежды. Всем он задолжал, а еще не дают. Олисов даже прятаться от него стал. В чем дело? Где же их велеречивые обещания? Только теперь он почувствовал, что он один-одинешенек здесь и висит над самой пропастью, и не за что ему теперь ухватиться. Так и знай - скатишься в бездну. А жена ворчит на разные мелкие неудобства провинциальной жизни, на скуку, на отсутствие подходящего ей общества. "Дура, дура! - думал он с горечью, отгоняя чужого петуха, прибежавшего от соседей. - Намылят нам с тобою обоим шею, чует мое сердце, чует. Собьют с тебя, маркиза дерьмовая, питерский гонор, нанесут афронт, и ниоткуда тебе не будет спасенья, и дворянство помощи не окажет".
   Вдруг всполошились псы. Стая воронья поднялась с мусорных куч за забором, совсем рядом фырканье лошадей. Нестеров прислушался: "голоса!" Кто-то идет. "Не они ли?" - мелькнуло в голове обер-ландрихтера. Над забором сверкнули пики.
   Нестеров заторопился домой, а через минуту какую-нибудь, не больше, в дверь тихо постучали.
   Нестеров окликнул: "Кто там?"
   Ответили: "Губернатор". Отпер. Вошли Ржевский, Волынский и несколько солдат. Ржевский объявил Нестерову, что он арестован. Тотчас же в комнату вошел и епископ. Оглядев всех находившихся здесь, он сказал, чтобы все вышли, оставили их с Нестеровым наедине.
   Питирим мягко взял Нестерова за руку:
   - Я слышал, ты низко мужиков считаешь... Дворянством и знатностью кичишься? И даже ведомо мне: запарывал ты рабов своих до смерти. Так ли?
   - Кто набрехал это? - грубо выдернул руку Нестеров.
   - Самая близкая тебе душа!
   - Какая?
   - Жена твоя...
   "Ах она, морская корова поганая!" - обругал мысленно обер-ландрихтер свою жену.
   - Ложь! - возмутился он. - Не может того быть!
   - Другое свидетельство есть. Не отпирайся... Не внемлешь ты математическому любопытству: како много дворян в знатных одеждах и кое число крестьян и сермяжных рубищ? И могут ли дворянские прелюбезные дружества сравниться силами с тьмами тьмущими жителей деревень?
   - Не учить ли ты меня, преосвященный, хочешь? Научен я царем-батюшкой многим наукам в коллегиях западных. И нужды не имею я в учениях геральдической политики...
   - Вот мужик! - с усмешкой ткнул себя в грудь Питирим. - Мужик, а закует тебя в кандалы, да еще по приказанию царя, покровителя дворян же. Подумай об этом. Идет царство небесное некоею улицею во граде, а тебя там нет, на оной улице, и не будет. Не вина наша, что остался ты в адовой окраине... Государства и города не одинаковые бороздят улицы, и блажен, иже в час устроения обрящет во граде и государстве место свое. И горе затерявшемуся без дороги, подобно морскому кораблю без магнитной указки! Воля царя - разжаловать тебя из дворян... Испей чашу холопью и ты до дна.
   Питирим медленно подался задом и исчез в двери, а вслед за ним вошли драгуны и стали вязать руки Нестерову.
   Вечером Нестеров и его жена уже сидели в каземате Духовного приказа.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Филька ковал Стефана Абрамыча в кандалы, а в это время наверху, в Духовном приказе, Степаниду допрашивали судьи, назначенные епископом и вице-губернатором. Жонка, стреляя глазами в судей, давала ответы на все вопросы откровенно и весело...
   - Было?
   - Было.
   - Долго?
   - Покуда не приехала сама.
   - По добру или насильством?
   - По добру.
   Монахи-судьи вздохнули о "заблудшей овце". А два пристава-судьи, сидевшие рядом с ними, недоверчиво косились в их сторону, облизывая усы. Степаниде хоть бы что. Будто и не про нее речь. Руки "в боки", глазами смеется, словно издевается над иноками. Грудь выставила, а на щеках задорный румянец. "У-ух, господи!" - усиленно обтирают на лбу пот судьи.
   - Раскольщики ходили?
   - Бывало.
   - О чем беседовали?
   - О своих делах.
   - О каких?
   - Об утеснениях.
   - Ну и что же?
   - Писал им.
   - Чего?
   - Челобитные и доношения.
   - Кто писал?
   - Он. Стефан Нестеров.
   - Еще чего?
   - Больше ничего.
   - На чердаке у него, в сене, отыскана фляга с вином, а вино то подвалов кремлевских, и фляга та - монастырских мушкетеров скрывшихся, Масейки и Назарки... Не ведомо ли тебе, как попалася фляга на чердак к обер-ландрихтеру?
   - Ведомо зело, - усмехнулась жонка.
   - Ну?!
   - Спали там.
   - Кто?
   - Мушкетеры.
   - А с ними кто? Помнишь?
   - Помню.
   - Кто?
   - Рабочие рудоискателя с Усты, Калмовского.
   - Нестеров про то ведал?
   - Сама я пустила.
   - А он?
   - Спрашивал: не спала ли я с ними?
   - Ну!
   - Чего "ну"?
   - Что ответила?
   - Облаяла.
   - Кого?
   - Нестерова.
   - Как? Повтори.
   Степанида повторила. Судьи, и даже монахи, прыснули со смеху, а один чернец закашлялся "до невозможности". Степанида оглядела судей презрительно.
   - Кого еще знала?
   - Буде с вас! - отрезала она. - Хватит смеяться.
   - Пытать будем. Говори!
   - Брешете!
   - Будем. Говори: кого еще знавывала?
   - Епископа нижег...
   - Шш-шш-шш!
   Суд заволновался. Пристав зажал Степаниде рот. Монахи закрестились.
   - Молчи, гадюка! - шипел пристав.
   - Пытать будем, коли не замолчишь, - окрысился на нее один из иноков.
   - И так пытать, и этак пытать!
   - Вот и будем! - воскликнул сильнее прежнего окрысившийся монах.
   - Эх ты, собачья печенка, пожалуюсь вот самому, тогда будешь знать!
   Судьи переглянулись в великом испуге. Следствие объявлено было законченным.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Наступила неделя, которую нижегородцы, и особенно "люди древлего благочестия" - раскольники, запомнили на веки вечные как "Питиримово озлобление". Об этих днях много рассказов потом пошло по всей Руси, слава питиримовских деяний заслужила особую похвалу Петра, выпустившего даже указ с восхвалением твердости и упорства святого отца по искоренению "суемудрия и ереси раскольничьей". По всем улицам Нижнего день и ночь бродили солдаты с ружьями наизготовку, разъезжали конные патрули; ходили вооруженные монахи по домам, делали обыски, рылись в сундуках, под тюфяками, в бабьих юбках, даже в иконостасы заглядывали, в подполье; и всякую писаную бумагу забирали и тащили в Духовный приказ. Уводили и людей; а которые упорствовали, тех избивали и увозили на телеге связанными в кремль... Под видом раскольников хватали людей "ненадежных".
   На дворе Духовного приказа с утра до ночи шли "расспросы с пристрастием". Пять дюжих монахов рубцевали шелепами чужое тело, закусив языки, двигая напряженно челюстями, тяжело дыша, били людей, как нечто неодушевленное, как дерево или камень. Крики и сопротивление злили их, приводя в еще большую ярость, забавляли в минуты усталости, давали повод к шуткам и прибауткам. Насмерть забили двух беглых холопов.
   А ночью творились еще более жестокие дела.
   Пошли в ход и сработанные Филькой по губернаторскому заказу железные хомуты.
   Стянутые хомутами колодники, с десяток, лежали на земле, как шары, около Духовного приказа на дворе, иные без движения, иные судорожно перебирали синими пальцами на голове и тихо стонали. Молодые чернецы, из-за деревьев, со страхом и любопытством посматривали на них.
   Внизу, в подвале под Духовным приказом, узников насильно причащали, вкладывая в рот деревянный кляп. Раскольников втаскивали в церковь, растягивали по лавкам, поп вливал из чаши в рот насильно причастие. Раскольники сжимали челюсти; их с силой растягивали монахи. Раскольники со злобой харкали причастием прямо в лицо попу...
   Монахи по пяти-шести часов подряд, не моргнув, смотрели на страдания пытаемых, слушая с полным равнодушием их вопли, деловым образом совещаясь между собой, "как бы еще порядочнее пытать" им нераскаянных раскольников.
   Пахло гарью, паленым телом; дохли крысы по углам подземелья... Истлевала паутина в косяках вместе с пауками...
   Под каменными сырыми сводами колотились нечеловеческие вопли. Стоял придушенный однообразный рев голых, окровавленных, израненных, обгорелых, корчившихся в воздухе, на весу, в цепких клещах громадных станков. Умерших сваливали в могилы, заблаговременно вырытые у кремлевской стены.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   По городу возили на шестерне пушку. В Ямской слободе, на Похвале, и на набережной около кремля, над рекой, выпустили по ядру. Когда чугунную жабу втащили на бугор у кремлевской башни и она рыгнула, вся содрогаясь, картечью на тот берег Волги, - ударили кремлевские колокола.
   В соборе шло архиерейское богослужение. Молились о попрании врагов царя и народа, о подавлении зломысленных козней раскольников, "воров" и "разбойников". Предавалось анафеме имя "убиенного еретика Александра", имя бежавшего "от гнева божия" расстриги Авраамия и "вора, душегуба, народного растлителя Софрона проклятого".
   Епископ в полумраке собора, набитого солдатами, купцами, старухами и другими богомольцами, согнанными со всего кремля, воздев руки в золоченых поручнях кверху, как бы обращаясь к изображенному под куполом "богу Саваофу", начал проповедь голосом, хватавшим за душу обезумевших от страха богомольцев.
   Многие плакали... Плакали о себе, о детях своих, о народе, задавленном игом помещиков, торгашей, и несвободной, порабощенной царем церкви. Седой, косматый "бог Саваоф" грозно смотрел на богомольцев в сумраке громадными глазами, и впивалось каленым копьем в сознание молящихся написанное большими черными буквами в ободке купола:
   "Радуйся и веселися, богом избранный и богом возлюбленный и богом почтенный, благочестивый и христолюбивый пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу, богу нашему".
   Варсонофий, назначенный духовником в Крестовоздвиженский монастырь, был прикреплен епископом и к Духовному приказу, в помощь епархиальным властям по борьбе с расколом.
   Люди смеялись, знавшие Варсонофия: "Пустили, мол, козла в огород...", "Выюлил себе теплое местечко!" Питирим сам знал о слабостях Варсонофия, но почему-то назначил именно в женский монастырь. А кто мог понять епископа? Многие его осуждали, проклинали, но временами и они начинали соглашаться с его доводами, особенно в церковных проповедях. Были люди, которые поклонялись ему, боготворили, сравнивали с равноапостольным митрополитом Димитрием Ростовским. Были и такие, - правда, не так уж их много было! А тут все задумались: зачем блудливого старикашку назначать в женский монастырь? Неужели не знает епископ, что многие мужья били на Керженце Варсонофия за его излишнюю заботливость о целомудрии их жен? Сам диакон Александр в последнее время запретил ему быть "блюстителем скитского целомудрия", и однако...
   "Что-нибудь да не так! Неспроста сделано Питиримом и это! Не такой он человек. Не о себе ли епископ заботится?"
   А Варсонофий сразу переменился и сразу стал ненавистником раскола и его разоблачителем и несколько таких горячих проповедей сказал против раскола в монастыре, что православные богомольцы его чуть не побили.
   Слова "лесного патриарха", что "никакое притворство долго скрываться не может", оправдались.
   XIII
   И на Крестовоздвиженский монастырь обрушился гнев епископа. Игуменье Нениле, а с нею и Варсонофию, крепко-накрепко было приказано пересмотреть состав монахинь и в "неважных случаях" наказать, а более опасных направлять в Духовный приказ для розыска.
   В "страстную пятницу", после выноса плащаницы, когда монахиня Надежда (Елизавета) пришла к себе в келью, она увидела там отца Варсонофия и "матушку" Ненилу, а с ними - двух черничек, которые копались в ее ларце, что-то разыскивая.
   - Вы чего, матушка? - испуганно спросила Елизавета.
   - Подожди! Стой там! - Игуменья вытолкнула Елизавету за дверь. Трудно было понять, в чем дело. Но скоро все выяснилось. Выйдя из кельи, Ненила показала какие-то книги и письма.
   - Так-то ты православничаешь? - с ядовитой усмешкой покачала она головой.
   Варсонофий заиграл глазами, стоя позади игуменьи.
   - Раскольничьи книги держишь? Письма от разбойников получаешь? Ну, хорошо же, хорошо!
   Елизавета хотела броситься к Нениле, вырвать у ней письма, но Варсонофий обхватил ее, прошептав:
   - Ту-ту, голубушка! Не скачи! Ту-ту!
   Наутро пришло распоряжение из кремля отвезти Елизавету в Духовный приказ. Одна черничка передала ей, что в монастырской кладовке, взаперти, сидит и раскольщик Демид Андреев и что приезжала к Варсонофию нарядная купецкая жонка и просила за раскольщика Андреева, и приводили этого раскольщика в келью к игуменье, и там допрашивали его при той купецкой жонке, а у той записка была к Варсонофию от епископа. А о чем говорили они - неизвестно, ибо никого близко к келье не допускали. Старицу Анфису ночью увели гвардейцы в кремль, в Духовный приказ. За ней, за Елизаветой, пришлют возок от епископа этой ночью. Все рассказала черничка, как по картам. Молоденькая краснощекая девушка плакала, обнимая Елизавету, а та ее утешала, говорила, что теперь ей будет лучше. В кремле она все расскажет епископу, раскроет ему всю правду, всю хитрость и вероломство Ненилы и Варсонофия. Книга и письма - подброшенные. Епископ ее выслушает. Он защитит ее от клеветы и от насилия... Лицо Елизаветы было спокойно. Она была уверена, что снова услышит мудрые рассуждения епископа, полезные наставления...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Через два дня после заключения Елизаветы (Надежды) в земляную тюрьму Духовного приказа, дьяк Иван доносил епископу:
   "Прислан в Духовный приказ незаписной села Пафнутьева раскольщик Демид Андреев да Девичья монастыря от духовника иеромонаха Варсонофия раскольщица старица Анфиса, да того же монастыря новообратившаяся от расколу старица ж Надежда в том, что оный келарь уведомился: будто ему, Демиду, старица Надежда давала пять рублев, чтобы ее из той обители увезти, а куда - того он, Андреев, не знает. Варсонофий написал: что приходила-де к нему, Андрееву, раскольница старица Анфиса и сказывала, что хощет-де Иван Воин, беглый разбойник, монастырь зажечь, а его, Варсонофия, убить до смерти".
   Питирим начертал:
   "...Означенным старицам Анфисе и Надежде за показанные их вины учинить жестокое наказание: бить шелепами нещадно и оную обращающуяся от раскола старицу Анфису по повинному ее доношению свидетельствовать во святей церкви иеромонаху Александру обыкновенною присягой и святых тайн... и потом, оковав их в ножные крепкие кандалы, для неисходного содержания отослать в Спасский Девичий монастырь, что на Кезе, с указом немедленно. Демида Андреева отдать в работу на железный завод Филиппу Рыхлому через губернатора".
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Демида сдали Рыхлому под расписку. Филька встретил его с веселой улыбкой, указав перстом на Степаниду:
   - Благодари ее... Она спасла тебя...
   Демид уныло посмотрел на них обоих, но ничего не сказал. А хотелось ему поведать о том, как его пытали, как заставляли говорить не то, что он должен был сказать... А больше всего хотелось ему узнать, что написал дьяк о нем в расспросе под Духовным приказом... Его совесть была спокойна. Он ни одним словом не выдал своих и Елизаветиных тайн.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Купец Овчинников, зная об участи дочери своей, палец о палец не ударил для ее спасения. В тот день, когда ее наказывали шелепами, обнаженную, связанную в подземелье Духовного приказа, он служил торжественный молебен в новой лавке, открытой им в Старом Рыбном ряду на Нижнем базаре. Братья Елизаветы нарядились в этот день по-праздничному, принимали гостей. В доме Овчинникова вселился дух спокойной сытости, удачливых вожделений, - главное, о чем говорилось в этот день: какова будет навигация в сем году, как долго простоит полая вода, а сыновья Овчинникова обсуждали будущую свою поездку на низы, в Астрахань, за "красною рыбою". Лихорадка будто большая свирепствует там и чума, но "бог милостив". Дело прежде всего. Как пошатнулся, так и свихнулся. Было б счастье, а дни впереди. А что Елизавета?! "Сама себя раба бьет, коли неладно живет". Епископ в разговоре с Овчинниковым заявил, что он "зело удивлен - откуда такое коварство против отца могло зародиться в юной отроковице?" И обещал он отпустить ее на волю, продержав "некоторые месяцы", "чтобы отца почитала". Семья Овчинниковых теперь не в обиде была на епископа.
   - Не в семью пошла! - говорил про дочь сам Овчинников. - Мыслию изрядно возвышается и мучается поисками того, чего на земле нет. Благоразумие нужно людям при обстоятельствах настоящих, а не в виду будущих. Будущее исходит из благ настоящего...
   И на этом "настоящем" были построены теперь все заботы, тревоги и желания семьи Овчинниковых... И могла ли внести что-либо новое и дать какую-нибудь пользу Овчинникову "предавшая некогда его беспутная дочь"?
   Вообще-то женщину за человека мало кто считал. По законам приличия было унизительным даже вести с женщиною разговоры. Женщина слыла нечистым существом. Женщине не дозволялось резать животное. Печь просфоры могли только старухи. В известные дни не садились с нею вместе есть.
   А девица, потерявшая честь, хотя бы и с самим епископом, куда она? Старик Овчинников отплевывался при одном воспоминании о Елизавете. Кто теперь возьмет замуж такую? Девица по закону должна была "проводить день и ночь в молитве, умываясь слезами". Самые благочестивые родители били своих дочерей нещадно, чтобы они не утратили своего девства. Бил и Овчинников, а что получилось? Вместо благонравия - блудодеяние и отца предательство.
   - Не надо нам ее! Не надо! - упрямо твердил старик Овчинников, узнав, что епископ хочет в будущем выпустить из каземата Елизавету.
   Никто старику не возражал. Все в семье были согласны с ним.
   XIV
   Пришла пасха.
   Помост разобрали. Очистили площадь от мусора. Грязь и лужи завалили жердями, засыпали песком. Обыватели противу своих дворов подбирали сор, помет, всякую мертвечину и свозили за город в поля и ямы; поправили канавы между домами и улицей, обложили их дерном и камнем, посыпали песком входы у ворот. Даже из Ковалихи повытаскали палую скотину и дохлых собак, чтобы "вредный воздух не происходил". На Благовещенской площади сравняли бугры и ямы - стала она много ровнее и красивее, особенно под песком. Колокола веселым перезвоном дополняли картину праздничного настроения.
   Филька со Степанидой ходили на Нижний базар смотреть скоморохов.
   Под горою на площади раскинулись пестрые, в ярко-желтых кругах, шатры смехотворцев. В одном сидели они сами, в другом, тоненько взвизгивая, звенел цепью медведь, возбуждая чрезвычайное любопытство у толпы зрителей, в третьем шумели музыканты.
   Филька протолкался на лучшие места.
   Началось представление. Один скоморох на другом верхом вылетел из шатра, размахивая шапкой и хрюкая по-свинячьи. Толпа ревела от избытка чувств. Притихли все вдруг, когда из соседнего шалаша выглянул медведь и сладко зевнул, раскрыв влажную клыкастую пасть. Скоморох низко поклонился зверю.
   - Добро пожаловать!
   Медведь рванулся, но цепь лязгнула, остановила его, он присел, раскачиваясь во все стороны громадным туловищем.
   - Рад бы в рай, да грехи не пускают... - сострил скоморох, указав рукой на медведя. - Вроде Володи из Печерской обители, который сто блинов съел, одним подавился, а сто рублей насобирал, еще просит, мошну под сердцем носит, о прощении грехов молитвы возносит, себя считает безгрешным, тараканом запешным, Филиппом именитым, желает быть архимандритом, одним словом, чернецом жить не хочется, дворянином не можется - да святится имя твое, да приидет царствие твое... Седлай порты, надевай коня, только не трогай меня; немудрено голову срубить, мудрено приставить...
   Ярыжка, толкавшийся среди зевак, вытянулся на носках, насторожился... Скоморох, заметивший это, продолжал:
   - Простите меня, люди посадские, сотенные, десятские. Считать чужих достатков не надо, всяк - пастырь своего стада... Маремьяна-старица о всем мире печалится, а я не такой, мне бы сыту быти и господу богу возблагодарити, что с дурака возьмешь?!