Фильку она постоянно берет с собой на Волгу белье полоскать. Сколько смеху-то в те поры бывает и веселья! Сгорбившись, тянет сердяга тележку с бельем по Ивановскому съезду, а она, откинув голову, важно шествует позади с вальком, румяная, грудями вперед, глаза озорные: "вези, мол, вези, не оглядывайся!". Будто батрак какой, выбивается из сил Филя... А все из-за чего? Любовь! И поэтому и тяжести-то никакой не чувствуется, а одно только удовольствие.
   На Волге - раздолье. Существует ли еще другая подобная река в мире, чтобы такой вольной волюшкой от нее на человека веяло? В такие-то дни Филька уже не раскаивался, что в птицу на колокольне не обратился и не улетел с земли. Как же без Степаниды-то возлюбленной? Шутка ли! Бог с ней и с птицей! И дурень тот злосчастный строитель, что с колокольни улетел, шут его дернул. Разве может кто иной, кроме него, Филиппа, именуемого Филькой, постигнуть - о чем нашептывают свободные, неугомонные волны? И могут ли тронуть холодное птичье сердце буйные песни о боевом, разудалом казаке, вольном атамане незабвенном Степане Разине? Птица птицей и останется, а человек? Нет такой мудрой головушки, которая может предсказать - чего добьется впереди человек? Много ли прошло времени со смерти Тишайшего царя Алексея Михайловича, а человек уж не тот. А дальше?.. В голове мутится от этих мыслей.
   "Мы умрем когда-нибудь, - думает с растерянной улыбкой Филька, - а Волга увидит других людей, услышит другие речи, другие песни... Степанида, как хочется жить!" Только один раз живем на белом свете. О, если бы он был богат! Он засыпал бы свою возлюбленную подарками! Так это и будет, коли Софрона на волю выпустить. Озолотит он тогда их обоих.
   И часто Филька нашептывал несвязные странные слова Степаниде, хвалился неизвестно чем, а она щелкала его по лбу: "Обуздывай жажду богатства! Не зазорна ли она для раскольщика?"
   Филька беззаботно улыбался, говоря, что в этом не он, а именно, она, Степанида, повинна. Она заставила его полюбить жизнь.
   Степанида не возражает. Белье?! Бог с ним!.. Ей-хочется обняться с Волгой, с небом, с Филькой, с Стефаном Абрамычем; надо нырять в воде, носиться на пенистых гребнях волн, рассекать сильной грудью бурлящие воды; красоваться, как белая лебедь; рассыпать по волнам темные шелковые косы, словно хмельная от знойных утех русалка. Ей надо с томной улыбкой качаться на волнах, подобно раскинувшему по воде лепестки водяному цветку, беспечному над страшной пучиной.
   Степанида хорошо знает цену жизни. Она любит и небо, и людей, и наряды. Она смелая и любопытная... И немудрено, что угрюмые чернорясные аскеты Духова монастыря, шевеля усами, сползают, как черные тараканы, по обрыву вниз, чтобы, укрывшись за широкими кустами, тайно полюбоваться на нижегородскую Вирсавию*, на эту чудесную рыбину во плоти человеческой. "Прости, господи, не легко в рясе жить на белом свете", - вздыхают аскеты сокрушаются, а не уходят...
   ______________
   * Библейская красавица, которой увлекся царь Давид.
   Степанида на днях, придя от Нестерова, объявила, что она никакому богу теперь не молится, потому что царь, назвавший себя императором, бога в тюрьму засадил и над ним насмехается, а бог ничего не может сделать царю. Какой же он после этого бог! Царь помыкает им, как холопом.
   - Откуда ты знаешь? - спросил изумленный ее словами Филька. Она загадочно рассмеялась, а ничего не ответила.
   "Ой, портит обер-ландрихтер девку!" Уже давно подмечает Филя, что стала она опадать в вере, оголяться перед ним начала без стыда, не как прежде, - даже первая его вводила в соблазн под праздники. А разве устоишь?
   "Подальше бы от Фени и греха было бы помене. Да как? Не выходит что-то", - застыдившись самого себя, подумал он.
   Размышляя теперь обо всем этом, Филька Рыхлый торопливо шел к домику Степаниды в Печеры. Сердце его замирало от нетерпения. Волновался вдвойне: и Степаниду-то хотелось видеть, и дело-то очень важное было до нее. Сегодня все должно решиться. Довольно надеяться на Нестерова. Ну его ко всем дьяволам! Осел он битый, чтобы ему пусто было!
   В кармане у Фильки железные крючки. Эти крючки выковал он сегодня, под боком у кремля, тайно ото всех. "Двуперстие двуперстием, а зевать не след... Надо действовать", - твердо решил он, с замиранием сердца стукнув в окошко. "А вдруг дома нет?" Дверь отворилась. Шмыгнул в хижину. Степанида встретила в расшитом гладью многоцветном сарафане. Никогда ранее Филька не видывал его. Уперлась руками в бедра, встала на дороге розовая, большая, сильная. Ясно, что мысленно сама собой любуется. Раньше этого не бывало. Ой, ой, Степанида!
   - Чего ты такая нарядная?
   - Задарил меня боярин Стефан. Не как ты!
   Лучше бы не говорила, не растравляла Филькино сердце. Вынул из-за пазухи два железных крючка Филька и положил их на стол, деловито сказав:
   - Любые вериги этими крючками откроешь...
   Степанида быстро подошла к окну, закрыла его занавеской. Улыбка слетела с ее лица. Озабоченно стала рассматривать диковинные крючки. Он объяснил, что и как делать ими.
   На улице ошалело горланили петухи. Может быть, солнце задорило птицу? Пускай. Не опасно. Не раскрыть ей замыслов Фильки, не понять ей того волнения, того великого гнева и тех соблазнительных надежд, у которых теперь он в плену.
   Степанида приняла крючки и убрала их себе под тюфяк.
   - Передашь?
   - Передам.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Верхом на лошади въехал в Пафнутьево посол от ватаги гулящих, цыган Сыч. Бабы, каждая думая, что она первая его увидела, повылезли на волю, платки белоснежные на ходу подвязали, заюлили:
   - Не ищешь ли кого, добрый молодец? - спросили несколько женщин сразу.
   Курчавый, черный, без шапки и веселый - глаза такие какие-то говорящие, будто для каждой из них у этого человека есть свое слово, - он ответил не сразу. Да еще бы, такой красавец! Такие не бросают зря слова на ветер, с разговорами не лезут.
   - И во сне мне отроду не предвиделось такой стаи нежных лебедок, и не знаю, как я теперь после этого расставаться буду.
   А сам смотрит так ласково...
   Разомлело бабье сердце. Да и чего же другого услышишь от такого "Егория Победоносца"!
   И, конечно, если бы не высыпали из изб мужики, разговор Сыча с бабами слишком бы затянулся - слаб был человек, часто даже в походе отставал он от ватаги, благодаря какой-нибудь такой неожиданной встрече... Потом догоняет, как ошалелый, прибежит - еле дышит, а глаза воровские, бегают, ни на кого не смотрят.
   Но товарищей не обманешь - уже очень хорошо все знали цыгана Сыча.
   Первым подошел к цыгану староста, дед Исайя:
   - Давно от вас не бывали. Заждались мужики.
   - Поклон вам, хрисьяне, от всех же моих товарищей! Сон потеряли - все думают о вас...
   Слез с коня и низко-низко поклонился. А конь так и ходит ходуном, гладкий, красивый... ногами перебирает... глазами играет... Хвостом игриво обмахивается.
   - Ну и конек у тебя! Загляденьице!..
   - Арзамасский воевода мне его пожаловал по дороге, когда ехал в Нижний: "Бери, говорит, теперь он мне все равно уже не нужен". Я и взял. И впрямь, он ему теперь уже ни к чему! А между прочим, я к вам по делу.
   - По делу, говоришь, - жалуй в избу ко мне.
   Все двинулись к Исайе в дом. Мужиков набралось полна горница. Всем было интересно послушать редкостного гостя.
   - Ваши братья меня прислали к вам. Пропадаем мы без атамана и без вашей помощи. Задумали мы помочь вам, хрисьяне горемычные, и жизнь свою не жалеть для вас. Нам же все равно. Один конец. А за вас мы постоим до смерти... Но и вы, братцы, не должны забывать нас: все одно, что мы, что вы - одна же кость.
   Задумались мужики. Дело-то оно понятное, да у самих-то уж больно тонко. До ниточки обобрали царевы сборщики...
   - Исайя, что ж ты молчишь? - толкнул Демид нетерпеливо старика.
   - Вот пускай народ говорит... А потом и я, - зашевелил морщинами на лбу и пучками бровей дед Исайя.
   А цыган продолжал:
   - Без помощи жить же нельзя. Надо помогать - по книгам так выходит. Слыхали, поди, про Касьяна и Николу, такие угодники божии были. Не мною придумано, а в Евангелии написано... (Цыган двуперстно перекрестился.)
   Исайя отрицательно покачал головою:
   - В Евангелии о Касьяне и Николе ничего не написано... Оные угодники проживали много позже...
   Цыган не смутился.
   - А не все ж ли равно: в Евангелии или во Псалтыре, либо, скажем, еще где... О святых угодниках во всякой книге можно писать... лишь бы правда была и народу на пользу.
   - Рассказывай... Что написано про Касьяна и Николу? - загалдели любопытные.
   Сыч обтер усы и оглядел всех торжествующе:
   - Было это давно... В осеннюю пору увязил мужик воз на дороге. Беда! А дороги-то какие - чего тут говорить. Мучается мужик - знамо, кто бедняжке поможет. Идет собирать божью лепту с народа Касьян-угодник. Мужик, конечно, думал, что человек идет простого звания. "Помоги, говорит, родимый, воз вытащить". Касьян-угодник обиделся: "Есть, говорит, когда мне с вами тут валандаться!" Да и пошел своею дорогою. Что с него взять? Конечно, доведись это до меня, то я бы ему...
   У цыгана вспыхнули глаза озорством, но он закашлялся и перекрестился, спохватившись.
   - Немного ж спустя, идет тою же дорогою Никола-угодник... Мужик плохо разбирался в чинах, да как завопит: "Батюшка, родимый, помоги мне воз вытащить! Пропадаю!" Никола-угодник не стал спорить: "Ладно, говорит, что с тебя взять". Осмотрел его. А мужичонко драный, в старых лаптях. Вздохнул Никола-угодник, а все же таки помог... Куда ни шло.
   - Заявились, после этого, Касьян-угодник и Никола-угодник, насобирав с народа лепты, к господу богу, в рай. Бог получил, что ему полагается, а потом и спрашивает: "Где же ты был, Касьян-угодник?" А тот и отвечает: "Был я в лесу. А попался мне на дороге мужик, у которого воз завяз. Он просил меня: помоги мне воз вытащить, а я не стал марать райской одежды". "Ну а ты где выпачкался?" - спросил бог у Николы-угодника. Тот ему и говорит: "Я помог мужику воз вытащить". "Слушай, Касьян, - сказал тогда бог, - не помог ты мужику - за то будут тебе через три года служить молебны. А тебе, Никола-угодник, за то, что ты помог мужику воз вытащить, будут служить молебны два раза в год. Мало мужик на нас работает, - сказал бог, - мало он крови и пота для нас проливает, а ты, Касьян, не помог. Вот и получай себе наказание"...
   - С тех пор так и сделалось: Касьяну в високосный только год служат молебен, а Николе два раза в год... Вот и выходит, братцы мои, по-божьему-то, вы должны помогать нам, и мы будем помогать вам... Друг дружку поддерживать станем. И все в рай попадем вместе, беспрепятственно.
   Цыган Сыч перекрестился снова и замолчал, оглядывая всех смиренным взглядом. Перекрестились и мужики.
   - Не зря послали тебя гулящие к нам, - улыбнулся добродушно дед Исайя. - На слова-то таких немного найдешь. Речист и писание знаешь.
   - А что ж, не сам же я придумал... - Во святых книгах читал, - как бы оправдываясь, заявил Сыч.
   К вечеру Демид и Сыч нагрузили хлебом, мясом и крупою громадный струг. Им помогали с большою охотою многие бабы и некоторые из мужей этих баб. Посматривали эти мужья косо на бабье веселье: "Буде уж вам, бесстыдницы!"
   На прощанье Сыч просил пафнутьевских сельчан расстараться поскорее насчет атамана. Демид взялся съездить опять в Нижний. Цыган говорил о том, что без атамана дело разваливается. Разбегаться стали. Демид дал клятву своим односельчанам, что не уедет из Нижнего, пока не достанет атамана.
   - Ты поругай там кузнеца Фильку. Скажи, убьем его, если не освободит Софрона. Зря мы его у Макарья поили?!
   Провожать цыгана и Демида вышло все село; Сыч опять поехал верхом на лошади, а Демид поплыл в становище ватажников на струге.
   Когда они скрылись из глаз, дед Исайя сказал:
   - М-да, им надо помогчи... Поеду и я с Демидом... Вместе будем добиваться атамана, а может и диакона освободим.
   Мужики охотно согласились со старостой, которого слушали и уважали как отца родного.
   Вышло только одно нехорошо: помощницы цыгана переругались между собою, готовы были глаза выцарапать одна другой, а потом полезли к мужьям сплетничать друг на друга. Деду Исайе с великим трудом удалось восстановить порядок.
   XVII
   Пристав Гаврилов, начальник тюремной стражи при Духовном приказе, невыразимо счастлив в эту пьянящую, знойную ночь - в одну из тех ночей, когда созревают злаки на полях, омываемые зарницами, и бабочки-бражники бьются у огней многоцветными крылышками, а в садах зарождаются яблоки и груши. Так тепло, так хорошо около Степаниды в эту ночь в яблоневом саду за приказом и так волшебно пахнет от девки немецкими духами, и ласковая она такая и мягкая вся, шелковая, горячая; пристав Гаврилов сразу забыл перенесенные им от нее обиды и радовался тому, что она снова к нему вернулась и снова его ласкает.
   - Не любишь меня?! Ну так что же, как хочешь... Не люби.
   - Я не люблю?! - в холодном поту вскрикнул изумленный пристав.
   - Ни столечко! - и она показала на ноготок мизинца. - Другую полюбил... пригожее меня...
   Гаврилов даже рубаху разорвал у себя на груди, задыхаясь от волнения, не зная, что говорить:
   - Краля моя!..
   Он не смог дальше подбирать слов, не мог говорить, он вообще не мог больше владеть собой... Весь мир, небо, земля и люди, - все провалилось куда-то вместе с Духовным приказом, все сожгла дотла лукавая, задорная улыбка милой Степаниды. Это он-то ее не любит? Напротив, он всегда считал, что она его не любит. Не он - она его бросила, и вдруг... Гаврилов обезумел, Степанида покорилась... Щекотала лицо свежескошенная трава... Он этого не замечал. Где-то на кремлевском дворе стучала трещотка, и где-то вдали, там, за кремлем, внизу, на Волге, растекалась в тишине унылая песня подъяремной бурлацкой голи... И до этого ему не было никакого дела...
   Потом пристав говорил:
   - Филька твой - сукин сын. Ему по земле не ходить. Проглочу я его... Съем!
   И, немного подумав, продолжал:
   - А Степку Нестерова лишу я звания обер-ландрихтера дубиной из-за угла... Пускай, старый черт, не лезет, куда не след.
   Степанида стала еще нежнее. Пристав даже почувствовал некоторую гордость и какую-то жалость к ней... "Что ни говори, а баба первая стосковалась обо мне. То-то!" И сидел рядом с ней и ворчал на всех, ворчал без конца. И выходило из его слов, что лучше его нет никого и никогда не было на белом свете. Степанида жалась к нему, будто он и впрямь такой особенный, - ни в сказке сказать, ни пером описать.
   - Значит, любишь меня?..
   - Что хочешь, то и сделаю!.. - снова набросился на нее пристав. Она отстранила его от себя:
   - Завтра... а теперь...
   Она сунула в руку пристава крючки, сработанные Филькой.
   - Возьми... Передай...
   Пристав вздохнул, помолился - не то на яблоню, не то на луну, и прошептал, оробев:
   - Лихое дело!
   - Святое дело!
   - Не губи!
   - На то ли я пришла к тебе, чтобы губить? Затем ли ласкала я тебя? Бедный человек! Зря я, что ли, нарушила свою верность? Не стыдно ли тебе? Или ты хочешь, чтобы я разревелась на весь кремль?!
   Пристав уцепился за нее, боясь, что вот-вот она повернется и уйдет. Он закрыл ей своей ладонью рот и сказал тихо, но решительно:
   - Сделаю... Приходи завтра опять.
   - Когда хочешь!..
   В полночь крючки были переданы Софрону.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Царю и воеводе помогают полки, солдаты, пристава, шпионы, но человек, борющийся со своими страстями, не имеет никого, кроме самого себя. Обуздать себя - это победа высшая, чем победа над врагом. Посмеяния достоин великий Александр Македонский, покоривший Азию и Африку, но побежденный гневом и в ярости убивший своих любимых друзей. Велика польза бывает от терпения. "Стяжи себе зело терпения и сокровище обрящеши", учит писание. А сокровище - это есть царствие небесное, - полулежа на соломенной подстилке, медленно говорил Александр, обдумывая каждое слово, и слова, налитые горечью, падали в тишине, как мерзлые капли запоздалого дождя. А теперь лето, солнце, воля к свободе и в руках крючки, которыми Софрон должен открыть кандалы и себе и диакону.
   Целый день у Софрона с диаконом был спор об этом. Диакон не хотел бежать:
   - Я не вор, не тать... Пускай сами сознают неправду и раскроют железа и тюрьму...
   И вот теперь развивал свои мысли перед Софроном о жизни, о будущем, о царе, о епископе.
   Софрон слушал старца с недоверчивой улыбкой. Он не считал себя ни вором, ни злым духом, мысленно стремился проникнуть в будущее, как и Александр, но видел там другое - борьбу и действительно большие, радостные перемены. "Велик и знатен бог, прославляемый в бесконечных совершенствиях, но велик и силен и человек, и если бы не цепи, не подземные тюрьмы - люди были бы гораздо чище, умнее и сильнее". Выдернул бы, как худую траву из поля, всех тиранов Софрон из жизни. Лихое лихим избывается. "Страшно впасти в руце бога живаго", - говорится в писании. А кто такой этот живой бог? Они же самые, властители мира сего. Попы болтают в церквах эти слова, а не вдумываются в них. Они - боги земные - тираны. От них зло. Но у Софрона есть и своя мысль. Он не скрывает от Александра гордых замыслов. Впереди многое от него самого зависит, а главное, и матушка-Волга рядом. Вольная волюшка сторожит его под окном, сердце не терпит: скорее бы! И недаром припоминаются выученные им в школе стихи Горация:
   Я желаю, чтоб гордый ты был и свободен...
   Это счастье его в руках. Он не верит ни в какое другое счастье.
   "Слушать стариков да раскольников - от жизни отречься. Пропадай, кривда, выходи, правда, наружу! Правда светлее солнца, суда не боится. Была не была - сегодня ночью!"
   И снова в голове стихи Горация: "Куда буря не закинет, гостем бываю. Теперь, гибок и проворен, погружаюся в волнах гражданских страж твердый! И друг добродетели истыя..."
   Софрон находил утешение и поддержку в повторении стихотворных речений Квинта Горация Флакка, особенно в тех местах его песен, где воспевались стоики. В твердости духа их и в презрении к жизни он видел завещанное ими людям могущество.
   Прочь, сластолюбие! Проклятие Лизавете! Никакие мучения, никакие страхи не остановят его. Он должен быть таким же, как эти древние эллинские герои: гибок и проворен, глядеть в глаза смерти с усмешкой, на дыбе умирая, не издать ни единого звука.
   Александр продолжал уныло тянуть тусклые нравоучительные слова:
   - Не боготвори ничего сотворенного. Гордый боготворит себя. Своеволие овладевает его помыслами. Апостол Павел дает уразуметь, что диавол осужден за гордость. Апостол Петр сравнивает диавола со львом рыкающим и ищущим пищи, но и лев, и волк, и заяц, и даже всякая птаха - все должны умереть... Чего же ради гордиться и зло другим творить?
   - И волк и заяц, - сказал ему в ответ Софрон, - должны умереть, однако чего ради в пасть волку попадать зайцу? И нет такой твари, которая радуется тому, что ее съедят... А ты радуешься и не желаешь противиться!
   - Смерть от злодея угодна богу. Сам Христос страдал от насильников, упрямо твердил Александр.
   - Но достоит ли нам радоваться страданиям христовым? Разумно ли это?!
   И странно было Софрону глядеть на этого одурманенного священным писанием человека и хотелось громко прославить льва, которого апостол Петр осуждает за то, что он ищет себе пищу. О, если бы подневольные люди уподобились львам и стали гордыми и истребили бы своих угнетателей!
   Александр уснул. Вытянулся во весь рост на земле вдоль сырой стены подземелья, точно умер. Софрон, убедившись в том, что старец спит, достал из-под соломы гвоздь, гнутый крючком, и приложил его к замку ножных кандалов.
   От шума цепей Александр проснулся.
   Софрон схватил его за плечи, склонился к нему:
   - Бежим, бежим!
   Диакон с сердцем отстранил его рукой.
   - Не тяготит меня сия нора. Несчастия бежать не рассудно, не хочу обманом скинути железа. Одного в душе желаю, чтоб со Христом мне вечно жить. Для него скорблю, страдаю, крест его хочу носить.
   Софрон еще раз тряхнул его.
   - Очнись, ужель тебе по душе каторжная подклеть? Владей умом и волею... Бежим!
   Александр снова оттолкнул его.
   - Бежать - значит страх свой казать злочестивым, а я не страшусь ни муки лютые, ни огня. Бегство не унизительнее ли страданий?.. Мысль моя не убоится никакого испытания... Умру с ней, а не выдам ее... Об этом скажи там, на Керженце... Властем же предержащим всяка душа да повинуется.
   Александр смотрел в лицо Софрона немигающим, застывшим взглядом. Он вытянулся, звеня цепями, и, словно во сне, ровным, похожим на бред, голосом произнес:
   - Познал тщету земных я благ. Блаженство тот наследует, кто духом нищ, кто слезы проливает, правды алчет, правды жаждет, в кротости, незлобивости, миролюбив и сердцем чист, кто страждет от людей невинно...
   - Стой! - схватил его за руку Софрон, трясясь от негодования. Лицо его покрылось красными пятнами. - Человеку гнусно быть голубем, не хочу я в лапы попасть ни соколу и ни кречету, а тем более черну ворону. Богатый и знатный - что медведь пресыщенный в берлоге. Похитили они у бедняков единственную радость свободно любить, растить детей. В венце порфирном и ризе висонной блаженствуют владыки мира сего на спинах рабов своих, а добродетелью, как кнутом, подгоняют. Бог казнит нас бедами, а их ублажает радостью и веселием.
   Софрон с негодованием бросил цепь и гордо сказал:
   - Уйду в горы, в леса, на Волгу расторгать сплетенные врагами сети. Противны мне предводители благоумные и смиренные духом, - они заодно с царями, боярами и князьями церкви, они предают нас, вводят в обман. Прощай, пустопоп благочинный! Противно мне твое смирение!
   Богатырскими руками он ухватился за железные прутья решетки. Они погнулись.
   - Помоги! - прошептал Софрон.
   Александр попятился в ужасе в угол.
   - Не хочешь! - засмеялся Софрон и со всей силой рванул решетку. Посыпалась известка.
   Александр перекрестился, попятился к стене и сказал вслед Софрону, скрывшемуся в окне:
   - Будь счастлив, юноша!
   Слезы потекли по его щекам.
   XVIII
   Ночью дьяк Иван вернулся в Духовный приказ из подземелья весь растрепанный, глаза в разные стороны, бледный, чумной. Остановился среди кельи и прошептал, с трудом дыша, "вельми непристойные слова, не по чину"...
   Но, опомнившись, докончил:
   - ...Мати пречистая, спаси нас!
   Да в расстройстве неловко повернул задом, толкнув сложенную в углу колонку киотов. Она рассыпалась. Такой шум потрясающий в архиерейском доме произошел, что сам преосвященный епископ сначала сильно закашлялся, а потом торопливо зашаркал туфлями у себя в половине. Дьяк Иван позеленел от страха, нагнулся, начал скорехонько поднимать киоты. Но опоздал - дверь отворилась: в белой ночной рясе на пороге стоял епископ.
   - Ты чего тут? - спросил он, сурово нахмурившись.
   - Беда! - воскликнул дьяк. - Беда!
   Питирим уставился на него удивленными глазами.
   - Говори!
   Вытянулся дьяк Иван перед епископом и, не переводя духа, выпалил:
   - Сию ночь противу четырнадцатого июня известный вашему преосвященству колодник, Пономарев сын Софрон, сломал у тюремного окна решетку, бежал, а после него в тюрьме найдены ножные железа, в коих тот колодник сидел, да деревянный ключ, да гвоздик железный, загнут крючком, которыми знатно те железа отомкнуты...
   Питирим, в ярости, схватил дьяка за руку и так рванул его, что, несмотря на свою грузность, дьяк отлетел в угол, как перышко.
   - Позвать пристава! - прохрипел епископ, как всегда в гневе прикусив верхнюю губу.
   Дьяк от испуга не двигался с места... Минуту длилось молчание. Он, видимо, хотел сказать что-то в свое оправданье.
   Питирим теперь дернул его со злостью за бороду:
   - Чего стоишь?
   Словно из-под земли, выскочил пристав Гаврилов и еле слышно произнес:
   - Прощенья молю, ваше преосвященство! Слыхом не слыхивал, видом не видывал, как так мог утечь оный разбойник.
   - Зови сторожа! - крикнул Питирим дьяку Ивану, ударив кулаком по столу, и обругался редкостно.
   Дьяк исчез.
   - Говори скорее! Диакон Александр где? - закричал епископ на Пристава.
   - Диакон Александр не пошел за утеклецом, не захотел ослушаться твоей воли...
   Питирим приказал ответ держать явившемуся с дьяком сторожу Федорову.
   - В канун того числа к Духовному приказу пришед незнаемая жонка, сказал Федоров, - которая спрашивала у тюремного окна колодников, а лицо ее было закрыто, и кого именно спрашивала она, - из караула расслышано не было...
   Пристав покосился в ужасе на сторожа...
   - Каково имя жонки? - опершись локтями о стол, уставился преосвященный глазами в лицо пристава.