Страница:
- Если кому-нибудь из вас, - многозначительно намекал фельдшер, лишнюю дырку в теле сделают, только дайте знать. Приду в ночь и за полночь, такое уж наше дело. И любую дырку так заштопаю, что и сами не сумеете найти, где она была...
Я побежал к Жозефу, надеясь, что "Петушок" вспомнит об этом обещании и поспешит на помощь. Жозефа дома, однако, не оказалось. Вышедшая на мой стук Дениз сказала, что брат ушел в Марш и до сих пор не вернулся.
- Что-нибудь случилось? - вяло полюбопытствовала она и зевнула, кутаясь в шаль.
"Кирпичники" нередко заявлялись сюда ночью, и мой поздний приход не удивил ее.
Я рассказал, что один из наших новых товарищей тяжело ранен и ему нужна срочная помощь. Вялость у девушки исчезла. Кусая полные и темные губы, она внимательно вглядывалась в меня поблескивающими глазами, потом, коротко бросив: "Я сейчас", - скрылась в доме. Через две минуты появилась снова, одетая.
- Возвращайся назад, - приказала она мне. - Я приведу дядю.
- Ты пойдешь в поселок сама?
- Нет, ты за меня пойдешь.
- Не за тебя, а вместе с тобой. Ведь страшно же ночью в лесу.
- Храбрец нашелся! - насмешливо воскликнула Дениз, поворачиваясь ко мне спиной. - Ангел-хранитель...
- Дениз, подожди! - крикнул я, устремляясь за ней. - Мне Устругов житья не даст, если пущу тебя одну.
- А он пусть сам приходит, а не поручает другим провожать, если уж так сильно обо мне заботится.
Георгий действительно обругал меня, узнав, что я отпустил Дениз одну. Мы знали, что леса и горы Арденн укрывали не только "братьев-кирпичникав". Прятались тут и другие беглецы, немецкие дезертиры и просто бродяги. Не зная лесных тропинок, невольные обитатели Арденн передвигались по дорогам обычно ночью. Мы и сами не раз встречали на ночных дорогах неведомых нам странников, которые бросались прочь от нас, а мы от них. Оборванные и обросшие, они накидывались иногда на одиноких женщин. Георгий опасался, что Дениз повстречает кого-нибудь из них.
Опасения его оказались напрасными. Дениз заявилась к нам утром вместе с дядей. Она была довольна собой и возбуждена, глаза ее блестели, щеки горели, а полные губы складывались в веселую и насмешливую улыбку, хотя радоваться было нечему и смеяться не над чем.
Старик был хмур и сердит. Игнорируя наши поклоны и заискивающие улыбки, он направился к раненому и отогнал сочувствующих и любопытных. Бегло осмотрел летчика и, брезгливо оттопырив бледные и вялые стариковские губы, начал развязывать бинт, сделанный старательными, но неумелыми руками. В это оттопыривание губ старик вложил все высокомерное презрение профессионала к жалким потугам любителей-дилетантов. Придвинув слабые, в очках, глаза вплотную к бедру раненого, фельдшер долго рассматривал рану, потом выпрямился, озабоченный и хмурый. У него было то недовольное выражение, которое так часто появляется на лицах врачей. Чем меньше они понимают болезнь или сложность ранения, тем больше это недовольство.
Непоседливый и говорливый "Петушок" был на этот раз медлителен и молчалив. Он смотрел на всех осуждающе. Старик накричал на Дениз, кипятившую воду, обругал меня за то, что поднес кастрюлю не с той руки, отчитал Степана Ивановича, загородившего свет, заставив того сконфуженно покинуть барак.
- Кость не затронута, - недовольно пробормотал он, оторвавшись, наконец, от раненого, и мы не могли понять, чем недоволен: то ли тем, что кость не затронута, то ли еще чем. - Кость не затронута, но рана серьезная. Я сделал перевязку. Настоящую перевязку, и вы не вздумайте снимать ее без меня. Понятно?
- Понятно, понятно, - торопливо согласился Устругов, в лицо которого старик уперся своими выцветшими глазами.
Когда фельдшер вымыл руки и, сложив инструменты, захлопнул саквояж, командир самолета приблизился к старику. Поблагодарив за помощь товарищу, летчик сунул в его руку свернутую четвертушкой пятифунтовую бумажку. Старик раскрыл кулак, осторожно и брезгливо развернул бумажку, взяв кончиками двух пальцев. Несомненно, он понимал, за что дали деньги, тем не менее изобразил на лице недоумение и повернулся к Георгию:
- Это что?
Тот пожал плечами, а новозеландец поспешно схватил меня за локоть.
- Скажите ему, что это его гонорар, награда.
Старик перенес свое недоумение и неприязнь на меня. Враждебно посверкивая злыми и от этого еще более светлыми глазами, оттопырил губы.
- Какой гонорар? Какая награда?
- Пять фунтов стерлингов за ваши труды, за беспокойство и все такое...
Фельдшер снова сложил вчетверо зеленоватую бумажку и с силой сунул деньги в нагрудный карман летчика.
- Труд мой таких денег не стоит, а за беспокойство этим расплатиться нельзя. Если боши узнают, что по зову беглых русских я перебинтовал и лечил сбитого английского летчика, сгноят меня в концлагере...
Он осмотрел нас, откинув назад сутулые старческие плечи, схватил саквояж и пошел к двери, намеренно не замечая наши поклоны. У двери, однако, остановился и через плечо бросил:
- К перевязке не прикасаться. Раненого не трогать. Вернусь и сделаю все сам.
- Когда вы вернетесь? - осмелился спросить я.
Старик не удостоил меня не только ответом, но даже и взглядом. Словоохотливый "Петушок" был в то утро серьезен и неприступен.
Новозеландец проводил его беспокойными глазами и обескураженно вздохнул:
- Странный старик. Непонятный...
- Ха-ароший старик! - восхищенно протянул Георгий. - Ха-ароший! Он много лучше, чем я думал... Много...
Фельдшер приходил в барак утром и вечером, менял перевязку, промывал рану, постоянно сохраняя на своем худом морщинистом лице недовольное выражение, сердито покрикивал на тех, кто помогал ему, и ругал мешающих. Лицо его становилось добрее, ругань тише, по мере того как штурман поправлялся. Он чаще заговаривал с обитателями, задерживаясь в бараке или усаживаясь с ними на скамейке под окнами. Обрадованный выздоровлением пациента, старик становился не только разговорчивее, но и хвастливее. У него опять появилась склонность философствовать на любые темы, та же непоседливость со взмахиванием руками и петушиный задор в спорах.
В то первое утро, едва сердитый фельдшер скрылся за дверью, новозеландец подошел ко мне и почему-то шепотом спросил, чем обидел он этого странного старика, отказавшегося от денег с таким негодованием.
- Везде и всегда врачи брали и берут за помощь, которую оказывают, сказал летчик, доставая деньги из нагрудного кармана и перекладывая в бумажник. - И никто не обижается. Наоборот, они обидятся, если вы не сунете солидную бумажку в их сложенную лодочкой ладонь. А тут... Странно, очень странно...
- Ныне многое странно, - отозвался Устругов, выслушав перевод. Разве не странно, что тут вот, в горах Бельгии, оказались в одном бараке русские и новозеландцы? Так же странно, что люди оказывают друг другу помощь, которая никакими деньгами не может быть оценена.
- Да, конечно, - согласился летчик. - Помощь, которую вы оказали нам, не может быть оценена никакими деньгами.
- Конечно, никакими деньгами, - повторил Георгий. - Мы бросились искать вас не потому, что хотели заработать. Даже не знали, кто вы. Знали только одно: люди, выпрыгнувшие из самолета, были на нашей стороне и нуждались в помощи.
Новозеландец подумал немного, потом тихо и неуверенно изрек:
- Люди чаще всего думают только о себе. Или прежде всего о себе. А уже потом о других.
- Если у людей общее дело, то думать о себе или прежде всего о себе, - заметил я, - это не только лишать других поддержки, но и обкрадывать себя. Если не подхватить общий груз вовремя, может быть, только одной рукой, он раздавит тебя насмерть, когда другие, лишенные поддержки, попадают от бессилия.
Новозеландец не сразу понял сказанное, а поняв, согласно закивал головой.
- Это верно, это очень верно. Вот потому-то новозеландцы не остались в стороне от этой войны. Думали, раздавят джерри Европу, до нас доберутся. Сейчас тут и наша маленькая помощь может оказаться полезной, а иначе нам придется только поднять руки и сдаться на милость победителя или умереть. А мы не хотим ни сдаваться, ни умирать.
Это объяснение, хотя и несколько напыщенное и декларативное, сблизило нас. Мы поняли, что наши новые и невольные соседи думают в общем правильно, хотя, может быть, и не совсем так, как мы. Георгий протянул летчику руку и назвал себя.
Тот пожал ее, прищелкнув каблуками:
- Джордж Гэррит.
- Джордж, Георгий, значит, - почти непроизвольно повторил я.
- Еще один Егор! - воскликнул Сеня, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору. Имя новозеландца удивило и обрадовало его, и он тут же повернулся к товарищам по бараку и громко провозгласил: - Оказывается, Егоры не только в России водятся. И в Новой Зеландии - у самого черта на куличках - тоже Егоры живут.
- В нашей деревне, - вдруг вставил Мармыжкин, разгибаясь на своей скамье под окном и отрываясь от своего дела, - только Иванов больше, чем Егоров. Я вот Иван, а брат у меня Егор. Да, Егор... Только у нас нет такого баловства, чтобы Егора Георгием звать. Егорием зовут, это бывает. И то больше старушки. А так все Егор или Егорушка, если человек тебе мил или годами еще мал.
- Егор из Новой Зеландии, - повторил с увлечением Сеня. - Егор Новозеландский...
Радист со сбитого самолета, увидев, что его командир знакомится с нами, встал за его спиной с выжидательной готовностью. Несмотря на необычность обстановки, он старательно соблюдал воинский ритуал. При приближении офицера вскакивал на ноги и вытягивался, обращаясь к нему, именовал его "сэром", просил разрешения сказать что-либо или отойти от него. Он не осмеливался сесть, пока командир самолета не приказывал ему. По пути сюда радист бросался вперед и пытался всякий раз взять носилки из рук офицера, когда приходила очередь того нести раненого, и командир самолета, как это ни странно, уступал их.
Это покоробило всех "братьев-кирпичников", и Георгий посоветовал мне объяснить летчику, что арденнские горы не казарма и что трудности делятся у нас на всех поровну независимо от чина или звания. Вмешался, однако, Деркач.
- Мы не можем устанавливать свои порядки в армиях союзников, объявил он веско. - Если считают, что это необходимо для дисциплины, они могут делать это, потому что нет армии без дисциплины и нет дисциплины без субординации.
Джордж Гэррит представился всем "братьям-кирпичникам", пожимая руки и повторяя свое имя, потом показал рукой на радиста:
- Мой радист Джон Кэнхем.
Имя радиста не привлекло внимания. Лишь часа три спустя Мармыжкин, узнавший от Яши Скорого, что Джон - это Иван, подошел ко мне: правильно ли это? Я подтвердил. Он сосредоточенно задумался, думал минуты полторы-две, потом тихо засмеялся:
- Выходит, Иваны да Егоры везде есть. Больше Иванов, видать. Что наш барак? Капелька, пылинка на земле, а в нем три Ивана: я, да Огольцов, да этот чужестранец.
Он тронул меня за локоть.
- Яшка говорит, что у бельгийцев и французов тоже Иван есть. Жан называется. Верно это?
- Верно. Жан - это Иван. И Егор у них есть. Жорж.
- Ага, Жорж. Это я слышал, как Дениска Устругова кличет.
Мармыжкин собрал на лбу толстые продольные морщины.
- Выходит, Иваны, да Егоры, да, может, еще Петры - Петров тоже, поди, во всех странах много - войну ведут да кровью своей землю поят, торопливо заговорил он, переходя на шепот. - Собрать бы их вместе. Пусть бы они друг на друга посмотрели, поговорили меж собой, как жизнь устроить, чтобы душегубства этого не было. Может, они скорее чего-нибудь такое хорошее для себя и для всех людей сообразят. А? Как ты думаешь?
- Придумал! - воскликнул подошедший к нам Сеня Аристархов. - Поумней твоих Иванов да Егоров люди собирались, а придумать ничего не могли.
- Дьявол тебя возьми! - выругался Мармыжкин, возмущенный непрошеным вмешательством Сени. - И чего ты лезешь? И чего ты лезешь? "Умнее собирались!" А ты откуда знаешь, что умнее?
- Иванушки во всех сказках - дурачки.
- Сам ты дурачок, если сказок не понимаешь. Иванушки там дурачки, а на поверку-то умнее всех умников оказываются...
- Это только в сказках, - насмешливо возразил Сеня. - А всамделишные Иваны не умнее других.
- Но и не дурее других.
Спор их прервал Устругов. Втиснувшись между ними, Георгий отодвинул Аристархова в сторону и положил руку на мое плечо.
- Слушай, Костя, объясни, пожалуйста, новозеландцам, что мы пойдем их товарища хоронить. Они, наверно, тоже захотят пойти.
- Конечно, конечно, - быстро подхватил Гэррит, когда я перевел ему слова Георгия. - Сам уже хотел просить вас об этом, но не решался. Вы ведь и так много для нас сделали.
Мы захватили лопаты, хранившиеся в пристройке к бараку, и направились в лес, оставив Степана Ивановича караулить раненого. Он знал английский и мог понять просьбы или жалобы штурмана.
Лес, удививший нас позапрошлой ночью своей таинственной и неоправданной враждебностью, был теперь по-домашнему приветлив и тих. Он охотно показывал тропинки, ограждал густым кустарником или крапивой овраги и ямы. Согретый горячим солнцем, дремотно шептался, словно деревья рассказывали друг другу нескончаемую и увлекательную сказку. И как ни напрягали мы слух, все равно не могли понять таинственного, но всегда успокаивающего шепота.
Солнце превращает лужу в голубое зеркало, бутылочный осколок - в бриллиант, дает жизнь вишневой косточке и выращивает из нее буйно-зеленую вишню. Это же солнце разрушает с поразительной быстротой и беспощадностью клетки человеческого организма, когда тот перестает жить. Мы почувствовали сладковатый трупный запах много раньше, чем нашли тело летчика. Оно лежало накрытое парашютом, как оставили вчера на рассвете. Но большие зеленые мухи нашли лазейку, ведущую к трупу, и с тихим жужжанием вились над ней.
Гэррит и Кэнхем завернули тело товарища в парашют, сделав продолговатый сверток, и сами опустили в могилу, вырытую нами под дубком. Когда новозеландцы вытянулись у края могилы, опустив головы в молитвенно-траурном молчании, Устругов толкнул меня локтем:
- Скажи же чего-нибудь.
- Чего сказать?
- Ну, хороним, мол, человека, которого увидели только мертвым, но знаем, что дрался вместе с нами с общим врагом. Совместная кровь за совместное дело. И дальше будем вместе драться, пока не добьемся победы. Теперь мы не одни, Костя, и нужно новозеландцев к себе расположить, а наших ребят к ним. Понимаешь?
Конечно же, я понимал это не хуже Георгия, но он первый своим хорошим сердцем почувствовал, что нельзя молча похоронить новозеландского летчика, погибшего в арденнском лесу. И я, подняв призывно руку, произнес у зияющей могилы речь о безвестной солдатской смерти и вечной воинской славе, о братстве, скрепленном кровью, и человеческой доблести. Я повторил новозеландцам то, что сказал мне на ухо Устругов.
"Братья-кирпичники" сочувственно смотрели мне в рот и согласно кивали головами, хотя, конечно, не понимали, что говорил. Либо догадываясь, либо чувствуя по тону, подавали одобряющие знаки именно там, где нужно было. Это вдохновляло меня и радовало новозеландцев.
И когда я кончил, Гэррит, не поднимая головы и смотря по-прежнему на ярко-желтый сверток в могиле, заговорил. Он обращался к мертвому, называя ласкательно Лэном, вспомнил, как отправлялись вместе в Англию. Всю долгую дорогу через Индийский и Атлантический океаны Лэн поносил "взбесившихся" европейцев, ругал с особым ожесточением Англию, которая допустила войну и втянула в нее Новую Зеландию. А когда Гэррит говорил, что никто не заставляет Аллэна Борхэда лезть в нее, покойный набрасывался на друга и кричал:
- Мы не можем позволить джерри хозяйничать в Европе и в мире, как они хотят. Когда идет такая драка, то стоять в стороне - значит примириться с господством наиболее нахального и грубого.
Он был хорошим летчиком, великолепным парнем, этот Аллэн Борхэд.
С мрачной сосредоточенностью и торопливостью засыпали могилу, выровняли землю над ней и завалили сухой хвоей. Мы не хотели, чтобы немцы легко обнаружили и выкопали тело.
Возвращались в барак подавленные похоронами и молчаливые. Лишь перед самым кирпичным заводом Гэррит взял меня под руку и попросил научить самым необходимым русским словам и фразам. Усваивал он быстро и произносил русские слова легко. И когда остановились перед крылечком барака, летчик стал благодарить "братьев-кирпичников", пожимая руки и произнося раздельно и четко:
- Спа-си-ба, та-ва-рич...
- Братцы! - удивленно и восторженно заорал Сеня. - Егор Новозеландский заговорил по-русски!..
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Перед вечером к нам пришел Жозеф. Небритый и какой-то помятый, он плюхнулся на мой топчан, посмотрел утомленными и в то же время хитрыми глазами и сказал, не то спрашивая, не то утверждая:
- Это вы полицейских долбанули?
И, не ожидая ни подтверждения, ни отрицания, одобрил:
- Здорово долбанули...
Он поманил Устругова пальцем к себе и жестом пригласил сесть рядом.
- В Ляроше и Марше только и говорят сейчас, - с довольным смешком сообщил он, - как немецких полицейских в горах долбанули. До сих пор в этих местах только один или два полицейских исчезли. А тут сразу, говорят, целая дюжина полицейских отправилась в горы и не вернулась. Были те полицейские, как идет молва, вооружены до зубов: автоматы, пулеметы и все такое. И их все-таки долбанули...
Мы переглянулись с Георгием. Легенда покатилась, как снежный ком, постепенно вырастая. Из восьми полицейских сделали дюжину, потом превратят их в восемьдесят. Нашу случайную удачу уже разрисовали как подвиг, а "братья-кирпичники" возведены в сокрушающую силу.
Жозеф настолько верил, что это сделали мы, что в нашем подтверждении нужды уже не было. Вдруг, понизив голос, он сказал:
- Вас обоих в Марш вызывают.
- Кто? Зачем?
- А я знаю? - ответил он вопросом на вопрос. - Шарль сказал мне: "Иди-ка быстренько к "братьям-кирпичникам" и приведи сюда того высокого и его товарища, которых последними туда отвел. С ними хотят говорить".
- Кто хочет говорить?
- А я знаю?
Парень и сам понимал, что такой ответ не мог удовлетворить нас, поэтому решил пояснить:
- Я спрашивал у Шарля. Он меня так отчитал, будто по щекам отхлестал. "Не суй, - говорит, - свой веснушчатый нос, куда не надо. Слишком, говорит, - ты любопытный, а для связного это большой недостаток. Любопытство, - говорит, - это женская слабость, а ты до сих пор мужчиной значишься".
Жозеф посидел еще немного, потом вскочил на ноги.
- Завтра на рассвете тронемся, - проговорил он, зевая. - Всю ночь шел, и сейчас в голове что-то непонятное вертится. Нужно поспать немного...
Бельгиец потряс головой, словно надеялся избавиться таким путем от того, что "вертелось" в голове. Это, кажется, помогло ему вспомнить кое-что важное, и он наклонился к нам.
- Шарль сказал, чтоб вы свои личные вещички, если они завелись, с собой захватили.
- Можем задержаться там? Или даже совсем не вернуться?
- А я знаю? После того как Шарль отругал меня, я расспрашивать не осмелился.
- Нам нужно знать, вернемся сюда или нет, - строго заметил Устругов. - С ребятами проститься надо, если не вернемся.
Жозеф посмотрел на него усталыми глазами и прищурился насмешливо и осуждающе.
- А зачем вам прощаться? Может быть, захотите похвастать еще, что вызывают в Марш, кто вызывает и где будете прятаться там. Валяйте рассказывайте всем и все...
Тон Жозефа был откровенно издевательским: на нас срывал обиду, которую нанес ему за любопытство Шарль. Георгий стиснул губы, готовый выпалить резкость, но вовремя сообразил, что парень прав, и только усмехнулся.
- Ладно уж, ладно. Никому не скажем о нашем уходе. Если задержимся, сам объяснишь.
И, сменив гнев на милость, Жозеф тоже улыбнулся и еще раз пожал нам на прощание руки.
- Завтра на рассвете... Поднимайтесь тихонечко и к сараю... Там буду поджидать вас.
На другое утро мы встретили его выбритого и свежего за сараем. Едва обменявшись приветствиями, двинулись в лес и долго шли только ему ведомыми тропками и дорожками. То лезли вверх, не видя горы, закрытой лесом, то скользили вниз, цепляясь за кусты и сучья. Пересекали пестрые и пахучие луга, склонялись над светлыми ручейками, жадно хватая пересохшими губами согретую солнцем воду.
Добрались до Марша к вечеру, но в городок не пошли. Выбрав небольшую лужайку, Жозеф повалился на траву, посоветовав и нам вздремнуть.
- Ночью-то, может быть, спать и не удастся.
Однако чем настойчивее пытались мы уснуть, тем бодрее чувствовали себя. Нас, естественно, волновала предстоящая встреча с людьми, которые вызвали нас сюда. Кто они? Что хотят от нас? Может, эти люди недовольны тем, что "братья-кирпичники" "долбанули", как говорит Жозеф, немецких полицейских? Но тут не могли еще знать, кто сделал это. Может, хотели поручить нам что-то? Но что?
Озадаченные и обеспокоенные, мы лежали и смотрели вверх. Предвечернее небо становилось синее и глубже. На этом фоне верхушки деревьев, освещенные уходящим солнцем, выступали необыкновенно ярко, как зеленые свечи.
Лишь после того как стемнело, добрались мы до скалы, нависавшей над гостиницей. Город, лежавший внизу, был темен и тих. Во дворе гостиницы кто-то выплеснул воду, и она громко шлепнулась на каменные плиты. Скрипнула дверь, бросившая квадрат света на блеснувшие камни, и в желтом просвете появилась на секунду и исчезла стройная женская фигура: Мадлен? Или Аннета?
Осторожно нащупывая ногой ступеньки и держась рукой за быстро холодеющую стенку скалы, мы спустились во двор, проскользнули к знакомой двери на чердак и взобрались по лестнице наверх. Нащупали постели и опустились. Нагревшаяся за день крыша еще излучала жар.
- Вот мы опять здесь, - сказал я.
- Опять, - вяло отозвался Георгий и добавил: - Духотища тут какая! У меня сразу все во рту пересохло...
Жозеф скоро покинул нас, сказав, что разузнает внизу, нет ли в гостинице опасных посетителей и можем ли мы спуститься туда и когда. Пропадал он минут тридцать или больше, а вернувшись, сел со мной рядом и виновато вздохнул.
- Ну, что там? Нет ничего опасного?
- Поторопился я с вами, - вместо ответа сказал Жозеф. - Никого из тех, кто вызывал, нет.
- А кто вызывал?
- А я знаю?
Парень понимал, что это не ответ, поэтому, помолчав немного, добавил:
- Шарль за ними в Льеж поехал.
- И все еще не вернулся?
- Не вернулся. А старый Огюст говорит, что и не должен был сегодня вернуться. Может быть, завтра вернется... А может, послезавтра.
- И мы должны два или три дня жариться на этом чердаке?
Тем же виноватым тоном бельгиец повторил:
- Поторопился я с вами...
Некоторое время сидели молча. Я слышал звучное сопение сидящего напротив меня, но невидимого во тьме Устругова, который сдерживал свое раздражение. Рядом виновато вздыхал Жозеф. Я нащупал его руку и успокаивающе пожал.
- Пошли-ка на кухню, - сказал он бодрее. - Там обещали покормить.
Держась друг за друга, добрались до двери, сошли вниз и, щурясь от яркого света, ввалились на кухню. Медлительный и грозный, с крупным и по-прежнему небритым лицом, казавшимся от этого обрюзгшим и хмурым, старый Огюст молча пожал нам руки. Его мощная сестра с тем же недовольным выражением стала собирать на стол, сотрясая пол своими толстыми ножищами. Хозяева гостиницы были щедры, но мрачны. Их мрачное настроение передалось и нам, и мы ели, торопясь покончить с едой и уйти на чердак.
Однако наше настроение изменилось, когда на кухне появилась Мадлен. В узкой черной юбке и белой кофточке она казалась еще более стройной и женственной. Неся на своем красивом лице, как знамя благожелательности, радостную улыбку, девушка подошла к столу.
- Вылезли медведи из своей берлоги, - сказала она. - Наконец-то вылезли...
Мадлен внимательно осмотрела блестящими черными глазами нас и многозначительно протянула:
- А вы не очень-то медведи. Даже воротнички чистые. Сразу женская рука чувствуется... Обласкали, видно, одинокие женщины наши.
Восхищенно смотревший на нее Устругов, поспешно отвел глаза. На его скуле появилось кирпичного цвета пятно, которое, расползаясь по обыкновению, как клякса, захватило скоро всю щеку.
- Ну, вот видите, - удовлетворенно отметила девушка. - Значит, угадала. Чувствуется заботливая рука благодарной женщины.
- Да нет... не женщина... мы сами, - забормотал Устругов, не решаясь поднять глаза. Мадлен с явным наслаждением созерцала крупную, подавленную растерянностью фигуру и вдруг расхохоталась.
- Никогда не видела, - сказала она сквозь смех, - никогда не видела, чтобы такой большущий мужчина выглядел таким виноватым ребенком...
Заулыбалась и остановившаяся рядом с ней тетка. Большое лоснящееся лицо ее стало добрее, обычно стиснутые тонкие губы с жесткими черными усами вдруг широко растянулись, показав сверкающие белые ровные зубы. Почти запрокинув большое темное лицо, смотрел на дочь старик, и глаза его светились любовью и радостью. Улыбались и мы: Жозеф - насмешливо, как человек, который все знает и все понимает, Георгий - восхищенно, по-ребячьи. Я не мог видеть свою улыбку, но чувствовал, что мне стало легко и радостно, точно я попал на праздник.
Пока Мадлен была на кухне, мы не тяготились больше хозяевами гостиницы, хотя на их лица вернулось прежнее мрачное выражение. Время, тянувшееся до ее появления удручающе медленно, понеслось вдруг со скоростью кометы. Оно немедленно останавливалось, как только девушка уходила, и снова мчалось, когда Мадлен возвращалась. С ней легче дышалось, становилось светлее на кухне. И наш вялый мужской разговор, нудный по тону, серый по словам, сразу вспыхивал, как костер, в который плеснули керосина. Каждый хотел блеснуть перед нею.
Я побежал к Жозефу, надеясь, что "Петушок" вспомнит об этом обещании и поспешит на помощь. Жозефа дома, однако, не оказалось. Вышедшая на мой стук Дениз сказала, что брат ушел в Марш и до сих пор не вернулся.
- Что-нибудь случилось? - вяло полюбопытствовала она и зевнула, кутаясь в шаль.
"Кирпичники" нередко заявлялись сюда ночью, и мой поздний приход не удивил ее.
Я рассказал, что один из наших новых товарищей тяжело ранен и ему нужна срочная помощь. Вялость у девушки исчезла. Кусая полные и темные губы, она внимательно вглядывалась в меня поблескивающими глазами, потом, коротко бросив: "Я сейчас", - скрылась в доме. Через две минуты появилась снова, одетая.
- Возвращайся назад, - приказала она мне. - Я приведу дядю.
- Ты пойдешь в поселок сама?
- Нет, ты за меня пойдешь.
- Не за тебя, а вместе с тобой. Ведь страшно же ночью в лесу.
- Храбрец нашелся! - насмешливо воскликнула Дениз, поворачиваясь ко мне спиной. - Ангел-хранитель...
- Дениз, подожди! - крикнул я, устремляясь за ней. - Мне Устругов житья не даст, если пущу тебя одну.
- А он пусть сам приходит, а не поручает другим провожать, если уж так сильно обо мне заботится.
Георгий действительно обругал меня, узнав, что я отпустил Дениз одну. Мы знали, что леса и горы Арденн укрывали не только "братьев-кирпичникав". Прятались тут и другие беглецы, немецкие дезертиры и просто бродяги. Не зная лесных тропинок, невольные обитатели Арденн передвигались по дорогам обычно ночью. Мы и сами не раз встречали на ночных дорогах неведомых нам странников, которые бросались прочь от нас, а мы от них. Оборванные и обросшие, они накидывались иногда на одиноких женщин. Георгий опасался, что Дениз повстречает кого-нибудь из них.
Опасения его оказались напрасными. Дениз заявилась к нам утром вместе с дядей. Она была довольна собой и возбуждена, глаза ее блестели, щеки горели, а полные губы складывались в веселую и насмешливую улыбку, хотя радоваться было нечему и смеяться не над чем.
Старик был хмур и сердит. Игнорируя наши поклоны и заискивающие улыбки, он направился к раненому и отогнал сочувствующих и любопытных. Бегло осмотрел летчика и, брезгливо оттопырив бледные и вялые стариковские губы, начал развязывать бинт, сделанный старательными, но неумелыми руками. В это оттопыривание губ старик вложил все высокомерное презрение профессионала к жалким потугам любителей-дилетантов. Придвинув слабые, в очках, глаза вплотную к бедру раненого, фельдшер долго рассматривал рану, потом выпрямился, озабоченный и хмурый. У него было то недовольное выражение, которое так часто появляется на лицах врачей. Чем меньше они понимают болезнь или сложность ранения, тем больше это недовольство.
Непоседливый и говорливый "Петушок" был на этот раз медлителен и молчалив. Он смотрел на всех осуждающе. Старик накричал на Дениз, кипятившую воду, обругал меня за то, что поднес кастрюлю не с той руки, отчитал Степана Ивановича, загородившего свет, заставив того сконфуженно покинуть барак.
- Кость не затронута, - недовольно пробормотал он, оторвавшись, наконец, от раненого, и мы не могли понять, чем недоволен: то ли тем, что кость не затронута, то ли еще чем. - Кость не затронута, но рана серьезная. Я сделал перевязку. Настоящую перевязку, и вы не вздумайте снимать ее без меня. Понятно?
- Понятно, понятно, - торопливо согласился Устругов, в лицо которого старик уперся своими выцветшими глазами.
Когда фельдшер вымыл руки и, сложив инструменты, захлопнул саквояж, командир самолета приблизился к старику. Поблагодарив за помощь товарищу, летчик сунул в его руку свернутую четвертушкой пятифунтовую бумажку. Старик раскрыл кулак, осторожно и брезгливо развернул бумажку, взяв кончиками двух пальцев. Несомненно, он понимал, за что дали деньги, тем не менее изобразил на лице недоумение и повернулся к Георгию:
- Это что?
Тот пожал плечами, а новозеландец поспешно схватил меня за локоть.
- Скажите ему, что это его гонорар, награда.
Старик перенес свое недоумение и неприязнь на меня. Враждебно посверкивая злыми и от этого еще более светлыми глазами, оттопырил губы.
- Какой гонорар? Какая награда?
- Пять фунтов стерлингов за ваши труды, за беспокойство и все такое...
Фельдшер снова сложил вчетверо зеленоватую бумажку и с силой сунул деньги в нагрудный карман летчика.
- Труд мой таких денег не стоит, а за беспокойство этим расплатиться нельзя. Если боши узнают, что по зову беглых русских я перебинтовал и лечил сбитого английского летчика, сгноят меня в концлагере...
Он осмотрел нас, откинув назад сутулые старческие плечи, схватил саквояж и пошел к двери, намеренно не замечая наши поклоны. У двери, однако, остановился и через плечо бросил:
- К перевязке не прикасаться. Раненого не трогать. Вернусь и сделаю все сам.
- Когда вы вернетесь? - осмелился спросить я.
Старик не удостоил меня не только ответом, но даже и взглядом. Словоохотливый "Петушок" был в то утро серьезен и неприступен.
Новозеландец проводил его беспокойными глазами и обескураженно вздохнул:
- Странный старик. Непонятный...
- Ха-ароший старик! - восхищенно протянул Георгий. - Ха-ароший! Он много лучше, чем я думал... Много...
Фельдшер приходил в барак утром и вечером, менял перевязку, промывал рану, постоянно сохраняя на своем худом морщинистом лице недовольное выражение, сердито покрикивал на тех, кто помогал ему, и ругал мешающих. Лицо его становилось добрее, ругань тише, по мере того как штурман поправлялся. Он чаще заговаривал с обитателями, задерживаясь в бараке или усаживаясь с ними на скамейке под окнами. Обрадованный выздоровлением пациента, старик становился не только разговорчивее, но и хвастливее. У него опять появилась склонность философствовать на любые темы, та же непоседливость со взмахиванием руками и петушиный задор в спорах.
В то первое утро, едва сердитый фельдшер скрылся за дверью, новозеландец подошел ко мне и почему-то шепотом спросил, чем обидел он этого странного старика, отказавшегося от денег с таким негодованием.
- Везде и всегда врачи брали и берут за помощь, которую оказывают, сказал летчик, доставая деньги из нагрудного кармана и перекладывая в бумажник. - И никто не обижается. Наоборот, они обидятся, если вы не сунете солидную бумажку в их сложенную лодочкой ладонь. А тут... Странно, очень странно...
- Ныне многое странно, - отозвался Устругов, выслушав перевод. Разве не странно, что тут вот, в горах Бельгии, оказались в одном бараке русские и новозеландцы? Так же странно, что люди оказывают друг другу помощь, которая никакими деньгами не может быть оценена.
- Да, конечно, - согласился летчик. - Помощь, которую вы оказали нам, не может быть оценена никакими деньгами.
- Конечно, никакими деньгами, - повторил Георгий. - Мы бросились искать вас не потому, что хотели заработать. Даже не знали, кто вы. Знали только одно: люди, выпрыгнувшие из самолета, были на нашей стороне и нуждались в помощи.
Новозеландец подумал немного, потом тихо и неуверенно изрек:
- Люди чаще всего думают только о себе. Или прежде всего о себе. А уже потом о других.
- Если у людей общее дело, то думать о себе или прежде всего о себе, - заметил я, - это не только лишать других поддержки, но и обкрадывать себя. Если не подхватить общий груз вовремя, может быть, только одной рукой, он раздавит тебя насмерть, когда другие, лишенные поддержки, попадают от бессилия.
Новозеландец не сразу понял сказанное, а поняв, согласно закивал головой.
- Это верно, это очень верно. Вот потому-то новозеландцы не остались в стороне от этой войны. Думали, раздавят джерри Европу, до нас доберутся. Сейчас тут и наша маленькая помощь может оказаться полезной, а иначе нам придется только поднять руки и сдаться на милость победителя или умереть. А мы не хотим ни сдаваться, ни умирать.
Это объяснение, хотя и несколько напыщенное и декларативное, сблизило нас. Мы поняли, что наши новые и невольные соседи думают в общем правильно, хотя, может быть, и не совсем так, как мы. Георгий протянул летчику руку и назвал себя.
Тот пожал ее, прищелкнув каблуками:
- Джордж Гэррит.
- Джордж, Георгий, значит, - почти непроизвольно повторил я.
- Еще один Егор! - воскликнул Сеня, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору. Имя новозеландца удивило и обрадовало его, и он тут же повернулся к товарищам по бараку и громко провозгласил: - Оказывается, Егоры не только в России водятся. И в Новой Зеландии - у самого черта на куличках - тоже Егоры живут.
- В нашей деревне, - вдруг вставил Мармыжкин, разгибаясь на своей скамье под окном и отрываясь от своего дела, - только Иванов больше, чем Егоров. Я вот Иван, а брат у меня Егор. Да, Егор... Только у нас нет такого баловства, чтобы Егора Георгием звать. Егорием зовут, это бывает. И то больше старушки. А так все Егор или Егорушка, если человек тебе мил или годами еще мал.
- Егор из Новой Зеландии, - повторил с увлечением Сеня. - Егор Новозеландский...
Радист со сбитого самолета, увидев, что его командир знакомится с нами, встал за его спиной с выжидательной готовностью. Несмотря на необычность обстановки, он старательно соблюдал воинский ритуал. При приближении офицера вскакивал на ноги и вытягивался, обращаясь к нему, именовал его "сэром", просил разрешения сказать что-либо или отойти от него. Он не осмеливался сесть, пока командир самолета не приказывал ему. По пути сюда радист бросался вперед и пытался всякий раз взять носилки из рук офицера, когда приходила очередь того нести раненого, и командир самолета, как это ни странно, уступал их.
Это покоробило всех "братьев-кирпичников", и Георгий посоветовал мне объяснить летчику, что арденнские горы не казарма и что трудности делятся у нас на всех поровну независимо от чина или звания. Вмешался, однако, Деркач.
- Мы не можем устанавливать свои порядки в армиях союзников, объявил он веско. - Если считают, что это необходимо для дисциплины, они могут делать это, потому что нет армии без дисциплины и нет дисциплины без субординации.
Джордж Гэррит представился всем "братьям-кирпичникам", пожимая руки и повторяя свое имя, потом показал рукой на радиста:
- Мой радист Джон Кэнхем.
Имя радиста не привлекло внимания. Лишь часа три спустя Мармыжкин, узнавший от Яши Скорого, что Джон - это Иван, подошел ко мне: правильно ли это? Я подтвердил. Он сосредоточенно задумался, думал минуты полторы-две, потом тихо засмеялся:
- Выходит, Иваны да Егоры везде есть. Больше Иванов, видать. Что наш барак? Капелька, пылинка на земле, а в нем три Ивана: я, да Огольцов, да этот чужестранец.
Он тронул меня за локоть.
- Яшка говорит, что у бельгийцев и французов тоже Иван есть. Жан называется. Верно это?
- Верно. Жан - это Иван. И Егор у них есть. Жорж.
- Ага, Жорж. Это я слышал, как Дениска Устругова кличет.
Мармыжкин собрал на лбу толстые продольные морщины.
- Выходит, Иваны, да Егоры, да, может, еще Петры - Петров тоже, поди, во всех странах много - войну ведут да кровью своей землю поят, торопливо заговорил он, переходя на шепот. - Собрать бы их вместе. Пусть бы они друг на друга посмотрели, поговорили меж собой, как жизнь устроить, чтобы душегубства этого не было. Может, они скорее чего-нибудь такое хорошее для себя и для всех людей сообразят. А? Как ты думаешь?
- Придумал! - воскликнул подошедший к нам Сеня Аристархов. - Поумней твоих Иванов да Егоров люди собирались, а придумать ничего не могли.
- Дьявол тебя возьми! - выругался Мармыжкин, возмущенный непрошеным вмешательством Сени. - И чего ты лезешь? И чего ты лезешь? "Умнее собирались!" А ты откуда знаешь, что умнее?
- Иванушки во всех сказках - дурачки.
- Сам ты дурачок, если сказок не понимаешь. Иванушки там дурачки, а на поверку-то умнее всех умников оказываются...
- Это только в сказках, - насмешливо возразил Сеня. - А всамделишные Иваны не умнее других.
- Но и не дурее других.
Спор их прервал Устругов. Втиснувшись между ними, Георгий отодвинул Аристархова в сторону и положил руку на мое плечо.
- Слушай, Костя, объясни, пожалуйста, новозеландцам, что мы пойдем их товарища хоронить. Они, наверно, тоже захотят пойти.
- Конечно, конечно, - быстро подхватил Гэррит, когда я перевел ему слова Георгия. - Сам уже хотел просить вас об этом, но не решался. Вы ведь и так много для нас сделали.
Мы захватили лопаты, хранившиеся в пристройке к бараку, и направились в лес, оставив Степана Ивановича караулить раненого. Он знал английский и мог понять просьбы или жалобы штурмана.
Лес, удививший нас позапрошлой ночью своей таинственной и неоправданной враждебностью, был теперь по-домашнему приветлив и тих. Он охотно показывал тропинки, ограждал густым кустарником или крапивой овраги и ямы. Согретый горячим солнцем, дремотно шептался, словно деревья рассказывали друг другу нескончаемую и увлекательную сказку. И как ни напрягали мы слух, все равно не могли понять таинственного, но всегда успокаивающего шепота.
Солнце превращает лужу в голубое зеркало, бутылочный осколок - в бриллиант, дает жизнь вишневой косточке и выращивает из нее буйно-зеленую вишню. Это же солнце разрушает с поразительной быстротой и беспощадностью клетки человеческого организма, когда тот перестает жить. Мы почувствовали сладковатый трупный запах много раньше, чем нашли тело летчика. Оно лежало накрытое парашютом, как оставили вчера на рассвете. Но большие зеленые мухи нашли лазейку, ведущую к трупу, и с тихим жужжанием вились над ней.
Гэррит и Кэнхем завернули тело товарища в парашют, сделав продолговатый сверток, и сами опустили в могилу, вырытую нами под дубком. Когда новозеландцы вытянулись у края могилы, опустив головы в молитвенно-траурном молчании, Устругов толкнул меня локтем:
- Скажи же чего-нибудь.
- Чего сказать?
- Ну, хороним, мол, человека, которого увидели только мертвым, но знаем, что дрался вместе с нами с общим врагом. Совместная кровь за совместное дело. И дальше будем вместе драться, пока не добьемся победы. Теперь мы не одни, Костя, и нужно новозеландцев к себе расположить, а наших ребят к ним. Понимаешь?
Конечно же, я понимал это не хуже Георгия, но он первый своим хорошим сердцем почувствовал, что нельзя молча похоронить новозеландского летчика, погибшего в арденнском лесу. И я, подняв призывно руку, произнес у зияющей могилы речь о безвестной солдатской смерти и вечной воинской славе, о братстве, скрепленном кровью, и человеческой доблести. Я повторил новозеландцам то, что сказал мне на ухо Устругов.
"Братья-кирпичники" сочувственно смотрели мне в рот и согласно кивали головами, хотя, конечно, не понимали, что говорил. Либо догадываясь, либо чувствуя по тону, подавали одобряющие знаки именно там, где нужно было. Это вдохновляло меня и радовало новозеландцев.
И когда я кончил, Гэррит, не поднимая головы и смотря по-прежнему на ярко-желтый сверток в могиле, заговорил. Он обращался к мертвому, называя ласкательно Лэном, вспомнил, как отправлялись вместе в Англию. Всю долгую дорогу через Индийский и Атлантический океаны Лэн поносил "взбесившихся" европейцев, ругал с особым ожесточением Англию, которая допустила войну и втянула в нее Новую Зеландию. А когда Гэррит говорил, что никто не заставляет Аллэна Борхэда лезть в нее, покойный набрасывался на друга и кричал:
- Мы не можем позволить джерри хозяйничать в Европе и в мире, как они хотят. Когда идет такая драка, то стоять в стороне - значит примириться с господством наиболее нахального и грубого.
Он был хорошим летчиком, великолепным парнем, этот Аллэн Борхэд.
С мрачной сосредоточенностью и торопливостью засыпали могилу, выровняли землю над ней и завалили сухой хвоей. Мы не хотели, чтобы немцы легко обнаружили и выкопали тело.
Возвращались в барак подавленные похоронами и молчаливые. Лишь перед самым кирпичным заводом Гэррит взял меня под руку и попросил научить самым необходимым русским словам и фразам. Усваивал он быстро и произносил русские слова легко. И когда остановились перед крылечком барака, летчик стал благодарить "братьев-кирпичников", пожимая руки и произнося раздельно и четко:
- Спа-си-ба, та-ва-рич...
- Братцы! - удивленно и восторженно заорал Сеня. - Егор Новозеландский заговорил по-русски!..
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Перед вечером к нам пришел Жозеф. Небритый и какой-то помятый, он плюхнулся на мой топчан, посмотрел утомленными и в то же время хитрыми глазами и сказал, не то спрашивая, не то утверждая:
- Это вы полицейских долбанули?
И, не ожидая ни подтверждения, ни отрицания, одобрил:
- Здорово долбанули...
Он поманил Устругова пальцем к себе и жестом пригласил сесть рядом.
- В Ляроше и Марше только и говорят сейчас, - с довольным смешком сообщил он, - как немецких полицейских в горах долбанули. До сих пор в этих местах только один или два полицейских исчезли. А тут сразу, говорят, целая дюжина полицейских отправилась в горы и не вернулась. Были те полицейские, как идет молва, вооружены до зубов: автоматы, пулеметы и все такое. И их все-таки долбанули...
Мы переглянулись с Георгием. Легенда покатилась, как снежный ком, постепенно вырастая. Из восьми полицейских сделали дюжину, потом превратят их в восемьдесят. Нашу случайную удачу уже разрисовали как подвиг, а "братья-кирпичники" возведены в сокрушающую силу.
Жозеф настолько верил, что это сделали мы, что в нашем подтверждении нужды уже не было. Вдруг, понизив голос, он сказал:
- Вас обоих в Марш вызывают.
- Кто? Зачем?
- А я знаю? - ответил он вопросом на вопрос. - Шарль сказал мне: "Иди-ка быстренько к "братьям-кирпичникам" и приведи сюда того высокого и его товарища, которых последними туда отвел. С ними хотят говорить".
- Кто хочет говорить?
- А я знаю?
Парень и сам понимал, что такой ответ не мог удовлетворить нас, поэтому решил пояснить:
- Я спрашивал у Шарля. Он меня так отчитал, будто по щекам отхлестал. "Не суй, - говорит, - свой веснушчатый нос, куда не надо. Слишком, говорит, - ты любопытный, а для связного это большой недостаток. Любопытство, - говорит, - это женская слабость, а ты до сих пор мужчиной значишься".
Жозеф посидел еще немного, потом вскочил на ноги.
- Завтра на рассвете тронемся, - проговорил он, зевая. - Всю ночь шел, и сейчас в голове что-то непонятное вертится. Нужно поспать немного...
Бельгиец потряс головой, словно надеялся избавиться таким путем от того, что "вертелось" в голове. Это, кажется, помогло ему вспомнить кое-что важное, и он наклонился к нам.
- Шарль сказал, чтоб вы свои личные вещички, если они завелись, с собой захватили.
- Можем задержаться там? Или даже совсем не вернуться?
- А я знаю? После того как Шарль отругал меня, я расспрашивать не осмелился.
- Нам нужно знать, вернемся сюда или нет, - строго заметил Устругов. - С ребятами проститься надо, если не вернемся.
Жозеф посмотрел на него усталыми глазами и прищурился насмешливо и осуждающе.
- А зачем вам прощаться? Может быть, захотите похвастать еще, что вызывают в Марш, кто вызывает и где будете прятаться там. Валяйте рассказывайте всем и все...
Тон Жозефа был откровенно издевательским: на нас срывал обиду, которую нанес ему за любопытство Шарль. Георгий стиснул губы, готовый выпалить резкость, но вовремя сообразил, что парень прав, и только усмехнулся.
- Ладно уж, ладно. Никому не скажем о нашем уходе. Если задержимся, сам объяснишь.
И, сменив гнев на милость, Жозеф тоже улыбнулся и еще раз пожал нам на прощание руки.
- Завтра на рассвете... Поднимайтесь тихонечко и к сараю... Там буду поджидать вас.
На другое утро мы встретили его выбритого и свежего за сараем. Едва обменявшись приветствиями, двинулись в лес и долго шли только ему ведомыми тропками и дорожками. То лезли вверх, не видя горы, закрытой лесом, то скользили вниз, цепляясь за кусты и сучья. Пересекали пестрые и пахучие луга, склонялись над светлыми ручейками, жадно хватая пересохшими губами согретую солнцем воду.
Добрались до Марша к вечеру, но в городок не пошли. Выбрав небольшую лужайку, Жозеф повалился на траву, посоветовав и нам вздремнуть.
- Ночью-то, может быть, спать и не удастся.
Однако чем настойчивее пытались мы уснуть, тем бодрее чувствовали себя. Нас, естественно, волновала предстоящая встреча с людьми, которые вызвали нас сюда. Кто они? Что хотят от нас? Может, эти люди недовольны тем, что "братья-кирпичники" "долбанули", как говорит Жозеф, немецких полицейских? Но тут не могли еще знать, кто сделал это. Может, хотели поручить нам что-то? Но что?
Озадаченные и обеспокоенные, мы лежали и смотрели вверх. Предвечернее небо становилось синее и глубже. На этом фоне верхушки деревьев, освещенные уходящим солнцем, выступали необыкновенно ярко, как зеленые свечи.
Лишь после того как стемнело, добрались мы до скалы, нависавшей над гостиницей. Город, лежавший внизу, был темен и тих. Во дворе гостиницы кто-то выплеснул воду, и она громко шлепнулась на каменные плиты. Скрипнула дверь, бросившая квадрат света на блеснувшие камни, и в желтом просвете появилась на секунду и исчезла стройная женская фигура: Мадлен? Или Аннета?
Осторожно нащупывая ногой ступеньки и держась рукой за быстро холодеющую стенку скалы, мы спустились во двор, проскользнули к знакомой двери на чердак и взобрались по лестнице наверх. Нащупали постели и опустились. Нагревшаяся за день крыша еще излучала жар.
- Вот мы опять здесь, - сказал я.
- Опять, - вяло отозвался Георгий и добавил: - Духотища тут какая! У меня сразу все во рту пересохло...
Жозеф скоро покинул нас, сказав, что разузнает внизу, нет ли в гостинице опасных посетителей и можем ли мы спуститься туда и когда. Пропадал он минут тридцать или больше, а вернувшись, сел со мной рядом и виновато вздохнул.
- Ну, что там? Нет ничего опасного?
- Поторопился я с вами, - вместо ответа сказал Жозеф. - Никого из тех, кто вызывал, нет.
- А кто вызывал?
- А я знаю?
Парень понимал, что это не ответ, поэтому, помолчав немного, добавил:
- Шарль за ними в Льеж поехал.
- И все еще не вернулся?
- Не вернулся. А старый Огюст говорит, что и не должен был сегодня вернуться. Может быть, завтра вернется... А может, послезавтра.
- И мы должны два или три дня жариться на этом чердаке?
Тем же виноватым тоном бельгиец повторил:
- Поторопился я с вами...
Некоторое время сидели молча. Я слышал звучное сопение сидящего напротив меня, но невидимого во тьме Устругова, который сдерживал свое раздражение. Рядом виновато вздыхал Жозеф. Я нащупал его руку и успокаивающе пожал.
- Пошли-ка на кухню, - сказал он бодрее. - Там обещали покормить.
Держась друг за друга, добрались до двери, сошли вниз и, щурясь от яркого света, ввалились на кухню. Медлительный и грозный, с крупным и по-прежнему небритым лицом, казавшимся от этого обрюзгшим и хмурым, старый Огюст молча пожал нам руки. Его мощная сестра с тем же недовольным выражением стала собирать на стол, сотрясая пол своими толстыми ножищами. Хозяева гостиницы были щедры, но мрачны. Их мрачное настроение передалось и нам, и мы ели, торопясь покончить с едой и уйти на чердак.
Однако наше настроение изменилось, когда на кухне появилась Мадлен. В узкой черной юбке и белой кофточке она казалась еще более стройной и женственной. Неся на своем красивом лице, как знамя благожелательности, радостную улыбку, девушка подошла к столу.
- Вылезли медведи из своей берлоги, - сказала она. - Наконец-то вылезли...
Мадлен внимательно осмотрела блестящими черными глазами нас и многозначительно протянула:
- А вы не очень-то медведи. Даже воротнички чистые. Сразу женская рука чувствуется... Обласкали, видно, одинокие женщины наши.
Восхищенно смотревший на нее Устругов, поспешно отвел глаза. На его скуле появилось кирпичного цвета пятно, которое, расползаясь по обыкновению, как клякса, захватило скоро всю щеку.
- Ну, вот видите, - удовлетворенно отметила девушка. - Значит, угадала. Чувствуется заботливая рука благодарной женщины.
- Да нет... не женщина... мы сами, - забормотал Устругов, не решаясь поднять глаза. Мадлен с явным наслаждением созерцала крупную, подавленную растерянностью фигуру и вдруг расхохоталась.
- Никогда не видела, - сказала она сквозь смех, - никогда не видела, чтобы такой большущий мужчина выглядел таким виноватым ребенком...
Заулыбалась и остановившаяся рядом с ней тетка. Большое лоснящееся лицо ее стало добрее, обычно стиснутые тонкие губы с жесткими черными усами вдруг широко растянулись, показав сверкающие белые ровные зубы. Почти запрокинув большое темное лицо, смотрел на дочь старик, и глаза его светились любовью и радостью. Улыбались и мы: Жозеф - насмешливо, как человек, который все знает и все понимает, Георгий - восхищенно, по-ребячьи. Я не мог видеть свою улыбку, но чувствовал, что мне стало легко и радостно, точно я попал на праздник.
Пока Мадлен была на кухне, мы не тяготились больше хозяевами гостиницы, хотя на их лица вернулось прежнее мрачное выражение. Время, тянувшееся до ее появления удручающе медленно, понеслось вдруг со скоростью кометы. Оно немедленно останавливалось, как только девушка уходила, и снова мчалось, когда Мадлен возвращалась. С ней легче дышалось, становилось светлее на кухне. И наш вялый мужской разговор, нудный по тону, серый по словам, сразу вспыхивал, как костер, в который плеснули керосина. Каждый хотел блеснуть перед нею.