Страница:
- Его очень легко найти, - продолжал пилот, задетый моим недоверием. - Надо только добраться до Лювена. На машине или трамваем. Будете въезжать в деловую часть города со стороны Брюсселя, смотрите направо. Большая вывеска: "Анри Дюмани". Золотые буквы по черному стеклу... Ее нельзя не заметить...
Уже урезонив себя и заставив согласиться, что однофамилец Дюмани мог иметь магазин где угодно, я вновь заволновался: совпадало и имя.
- Послушайте, капитан, а на вывеске в самом деле написано "Анри Дюмани"? Вы не могли ошибиться?
Летчик посмотрел на меня внимательно и строго.
- Не мог. Наша компания не держит пилотов с плохим зрением или плохой зрительной памятью.
- Извините, - пробормотал я, чувствуя себя виноватым и обеспокоенным. - Уж очень странное совпадение. Фамилия и имя...
- Что ж тут странного? - недоумевал летчик. - Анри Дюмани. Ничего странного...
Сосед, вернувшийся после бритья, оттеснил и заслонил капитана. Большой и толстый, он долго топтался перед креслом, а когда, наконец, уселся, летчика уже не было. С досадой и неприязнью оглядел я толстяка. Короткими крепкими пальцами он поглаживал свои рыхлые щеки и большой подбородок, точно искал, не осталась ли где седая щетина.
- Побриться и умыться утром теплой водой - очень хорошо, - важно и веско проговорил он. - Чувствуешь себя легче и лучше.
Сосед еще раз ощупал скулы и мелкие складки на подбородке, потом уставился на меня маленькими глазками. Заметив, видимо, беспорядок на моем лице, сменил благодушный тон на назидательный:
- Пока не брит и не мыт, ты вроде к выходу в люди не готов, и другим смотреть на тебя неприятно. А побрился, помылся - ты в полной форме.
Он был набит бесспорными и примитивными истинами, этот делец. И навязывал их другим с уверенностью человека, который совершает благодеяние, хотя на самом деле только портил настроение.
- Земля! Смотрите, земля!..
Радостный вопль всполошил пассажиров. Сталкиваясь лбами, они прильнули к окошкам. Впереди, далеко внизу, вырастая из океана, появилась темно-зеленая полоска. Заметно приближаясь, она развертывалась в глубь туманного горизонта и вытягивалась в обе стороны. Изрезанная заливчиками, взгорбленная холмами с черными каменистыми лысинами, земля - случись что с самолетом - была бы не милостивей океана. И все же мы обрадовались. Эта зеленая твердь была нашим материком. Океан, стоявший огромной и мощной преградой между нами и домом, оставался теперь позади.
И хотя до Брюсселя предстояло лететь еще несколько часов, пассажиры начали собираться. Они укладывали в дорожные сумки вещи, которыми пользовались ночью, торопливо заказывали десятки пачек сигарет и шоколадных плиток, коньяк и вино. Официант и стюардесса, привыкшие к этому предпосадочному торговому ажиотажу, носились по проходу. Нагруженные толстыми и длинными, как поленья, пачками сигарет, коробками шоколада и бутылками, они спешили на зов, тянулись к поднятым рукам, в которых пестрели банкноты: американские и бельгийские, канадские и австрийские. В небесах нет таможни и таможенных границ, в самолете все продавалось значительно дешевле, чем на земле, где царит пошлина. Каждый старался купить побольше.
Ажиотаж продолжался долго, но все же над Северным морем пассажирам не осталось ничего другого, как только ждать. Море было зеленовато-серым, невзрачным, и на него не хотелось даже смотреть.
Утомленный полетом и особенно своим путешествием в прошлое, я попытался задремать. Это не удалось. Сосед громко сопел, возился, потом попросил у стюардессы яблоко и, с хрустом откусив, изрек:
- Яблоко очень полезно. Как говорят, одно яблоко в ночь гонит доктора прочь. То есть ешь яблоко каждый день - будешь здоров, и врачи не потребуются.
Даже прижав одно ухо к мягкой спинке кресла, а другое прикрыв ладонью, я не мог спастись от противного трескающего звука: "хряп-хряп", за которым следовало чавканье. Раздражаясь и злясь, я поносил про себя соседа, желая ему подавиться. Но он благополучно грыз. Грыз старательно и смачно. Грыз так долго, будто ему дали яблоко величиной со школьный глобус.
Делец не только мешал дремать. Он разгонял тени прошлого, еще витавшие где-то поблизости, и гасил щемящее чувство горечи, сожаления и грусти. Это чувство появилось у меня еще в Нью-Йорке, в полете усилилось, а утром, когда, простившись в своих воспоминаниях с Георгием, я снова оказался в самолете над океаном, оно стало постоянным и ощутимым до физической боли. И чем ближе подлетали мы к Брюсселю, тем сильнее ныло сердце. Оно радовалось и болело, как перед долгожданной встречей с любимым человеком, которого ты жаждешь увидеть и боишься, что не увидишь.
До нью-йоркской встречи с Казимиром Стажинским и Крофтом у меня не было желания вновь побывать в тех местах, где мы когда-то скитались и воевали, голодали и мерзли, ненавидели и любили. Возвращение туда даже в мыслях волновало и расстраивало, и мне вовсе не хотелось заново пережить наши неудачи и промахи, легкие, скоро проходящие радости и тяжелые, незабываемые потери. Никого не радует кладбище, где похоронены близкие, а я оставил в тех краях слишком много дорогих могил.
В Нью-Йорке, получив нежданно-негаданно билет на бельгийский самолет, я почел в этом волю судьбы, которая сначала свела меня со старыми соратниками, а теперь толкала в Бельгию, на старые места. Однако бессонная ночь над океаном, во время которой я снова совершил побег из концлагеря и проделал весь путь от Бельцена до узкой полоски берега бухты Шельды, измучила меня. Я слишком отчетливо увидел искромсанное автоматной очередью лицо Миши Зверина и изжеванную на самой груди фуфайку Алеши Егорова, оставленных нами на мосту недалеко от концлагеря. В моих ушах болезненно-резко прозвенели два пистолетных выстрела, оборвавшие жизнь Павла Федунова. Я слишком пристально заглянул в черную, даже в темноте ночи, могилу на высоком берегу Ваала, в которую опустили тело Васи Самарцева. Перед моими глазами лежала страшная шеренга мертвецов, в центре которой был большой и сильный даже в своей неподвижности Гоша Устругов.
Нет, я не хотел видеть старые места и встречать старых знакомых. Они не могли заглушить вновь обострившуюся боль. Да и сами бывшие друзья... Постаревшие, обремененные семьями и заботами, они, коротко вспомнив прошлое, будут затем долго и скучно жаловаться на обиды жизни, которая обошлась с ними скверно. Вместо боевых, ловких и неунывающих товарищей, которые остались в памяти, я, очевидно, встречу либо жалких неудачников, либо растолстевших, самодовольных чужаков, помешанных на делании денег.
Может быть, только Аннета... Аннета... Впрочем, то же, наверное, и с ней. Женщина живет с мужчиной, пока любит его. Разлюбит - он перестанет существовать для нее. Изнывай, пей горькую, бросайся под поезд - ей все равно, ты останешься для нее чужой. Даже хуже, чем чужой, - постылый. И я, конечно, был для Аннеты давно чужой. Правда, Крофт сказал, что она спрашивала про меня. И замуж до сих пор не вышла. Возможно. Вполне возможно. Женщины любознательнее и любопытнее мужчин. А замуж Аннета не вышла, разумеется, не из-за меня. Ведь, провожая меня домой, она прощалась совсем, навсегда. Как же она плакала тогда!.. Глупая, хорошая Аннета... Она не знала, как и сам я не знал, что Татьяна не дождалась меня. Или не захотела ждать "пропавшего без вести". Какой-то матерый морской волк сокрушил девушку в несколько дней, проглотил ее маленькое сердечко и через неделю после первой встречи увез на Дальний Восток. Ну что ж, это вовсе не обязывало Аннету любить меня, если бы она даже знала об этом. А она не знала... И будет, несомненно, лучше, если никогда не узнает.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
На брюссельском аэродроме, окруженном полями, было пустынно. Лишь перед серым недостроенным аэровокзалом торчали несколько самолетов. Среди них картинно выделялся стройный длинноногий "ТУ-104". Со срезанным лбом и откинутыми назад крыльями, даже прикованный к асфальту, он выглядел стремительным и быстрым.
Прохладный ветер, особенно приятный и легкий после гнетущей духоты Нью-Йорка, нес едва уловимый запах спеющих хлебов. Почти невольно повернулся я лицом к ветру, раскинул руки и вздохнул глубоко и шумно. Бог ты мой! Тринадцать лет назад я улетал отсюда домой. Тогда еще не было этого большого аэровокзала, но ветер дул такой же легкий и пахучий. Мы стояли с Валлоном, вот так же раскинув руки, вдыхали запах поля и радовались. Радовались тому, что тепло и легко, что нам хорошо, что кончилась война и мы остались живы. Даже расставание не печалило: не верили, что надолго и всерьез.
- До скорого, - сказал Валлон, провожая меня к старому, видавшему виды транспортному самолету, летевшему в Берлин.
- Пока, пока! - кричал я с лесенки, как будто мы прощались на день или два.
Смешные... Мы не заглядывали тогда даже на немного вперед. Заглянув, поняли бы, что прощаемся надолго. И все же я не поверил бы в тот день, что не увижу вновь Валлона или окажусь здесь лишь через тринадцать лет. В мою голову никогда не пришла бы мысль, что вновь высажусь с человеком, которого считал мертвым. Стажинский шел со мной рядом, устало посматривая по сторонам: он уже бывал тут.
Новый аэровокзал велик и громоздок. Под огромными сводами звонко клокотало эхо многих голосов. Чиновники и чиновницы авиационной компании в темно-синей форме метались из конца в конец, не в силах справиться с пассажирами, которые бродили по каменным просторам. В большие круглые окна в потолке, лишенные пока стекла, заглядывало небо, и редкие медлительные облака задерживались над вокзалом, чтобы полюбоваться его сумятицей.
Пойманный мной бравый молодой чиновник с черными сверкающе-прилизанными волосами, низким лбом и большим носом повертел мой билет в тонких, с длинными наманикюренными ногтями пальцах и быстро посыпал:
- В Москву, месье? Послезавтра, месье? Хорошо, месье... А пока в отель, месье. Автобус у входа, месье.
И, шагая боком, он повел нас с Казимиром к автобусу.
Ох, как трудно отделаться от воспоминаний, когда после долгого отсутствия возвращаешься на старые места! Я узнавал дороги, по которым катился в Брюссель наш автобус, узнавал перекрестки и даже отдельные дома, стоявшие вдоль дороги особняком, будто оторвавшись от города. А узнавая, немедленно вспоминал что-нибудь связанное с этим местом. Иногда большое и важное, а то совсем мелкое, пустяковое или смешное.
Отель, в который привезли нас, был большой и старый. Одной стороной выходил на площадь, другой - на оживленную улицу, и его просторные длинные коридоры напоминали торговые пассажи. Сходство с пассажами усиливалось витринами вдоль стен, в которых сверкали под стеклом ювелирные изделия, дорогие безделушки. Манекены с изящными фигурами и восковыми лицами демонстрировали последние моды. Не дожидаясь, когда покупатель-чужеземец соизволит прийти в магазин, реклама перебиралась к нему в отель.
Отведенный мне номер оказался неуютным. Почти половину его занимала огромная, как поле, кровать. На ней с одинаковым удобством можно было вытянуться вдоль или поперек. Однажды на такой кровати мы спали впятером. Это было в другом отеле, но здесь же, в Брюсселе, после сражения на "водном фронте". Город отапливался плохо, в номере, который дали нам военные власти, было холодно, и мы улеглись на одной кровати, прижавшись друг к другу. Только Жозеф отталкивал Аристархова, который сильно наваливался на него. Сеня стучал кулаком в его спину. "Не возись, дьявол! Привык с девчонками спать, теперь покоя не находишь". Но холод угомонил скоро и Жозефа. Проснувшись к утру, я обнаружил, что Жозеф сам прилип к соседу. Жозеф... Где теперь этот рыжий и веснушчатый, как подсолнечник, парень? Парень... Этому "парню" теперь, наверное, лет тридцать пять тридцать семь...
Я поймал себя на том, что опять погружаюсь в прошлое. Я распахнул окно и уставился на площадь. Она была пустынна. Лишь у ярко освещенного газетного киоска на другой стороне несколько парней рассматривали парижские журналы с обнаженными красавицами да на трамвайных путях стояла маленькая женщина с ломиком в руках. Трамваи, наползавшие на нее то с одной, то с другой стороны, сыпали искры и погромыхивали. Женщина звякала ломиком, переводя рельсы, и вагончики с опущенными окнами катились дальше, озаряя голубыми вспышками темные улицы. Город глухо шумел. В этот монотонный шум изредка врезывались одинокие, какие-то панические вопли автомобилей, иногда совсем рядом слышался смех и громкие голоса.
Каким же темным и тихим был этот город в конце лета 1943 года, когда я впервые приехал в него! Из окна мансарды, где меня поселили, ничего нельзя было увидеть... Опять! Я опять возвращался в прошлое...
С досадой задернув штору, отошел к столу. Но там ждало новое искушение: пухлая желтая телефонная книжка. Полистав ее, можно в полминуты установить, живут ли твои знакомые в этом городе или не живут, найти их адреса и - что важнее - телефон, с помощью которого тут же можно связаться с ними. Почти непроизвольно открыл я книжку на букву "В": Валлон, Луи. Вероятно, он. Я соединился с городом и набрал номер. Телефон подавал сигнал за сигналом: "Гу-у, гу-у, гу-у". Там, на другом конце провода, никто не подходил. С досадой отнял я трубку от уха, готовясь опустить на рычажок, но в трубке вдруг щелкнуло, и смеющийся молодой голос прокричал издалека:
- Ал-ле, ал-ле-о...
- Могу я говорить с месье Валлоном?
- С которым? - стараясь подавить смех, переспросили в трубке. - Здесь их трое. Ученик, студент и депутат.
- Кажется, с депутатом, - немного замялся я, не зная нынешнего положения Валлона.
- О, вы даже не знаете, с кем хотите говорить, месье, - со смешком отозвался голос. - Студент и ученик рядом и готовы к вашим услугам. Депутата придется позвать.
И звонко заорал:
- Папа, спускайся, с тобой хотят говорить.
Депутат долго спускался, взяв трубку, прокашлялся сначала (Валлон и раньше покашливал, "горло прочищал") и устало-скучным голосом сказал:
- Слушаю.
- Говорит Константин Забродов. Тот самый, с которым вы вместе в Бельцене были, бежали в Голландию, затем здесь, в Бельгии, не раз встречались.
- Константин! - обрадованно закричал Валлон. - Ты здесь, в Брюсселе? На выставку приехал? Я так и думал: русских тут теперь много, Забродов, если сможет, обязательно приедет. И ты вот приехал. Молодчина! Где остановился?
Я сказал.
- Слушай, - торопливо и взволнованно заговорил он, - мы должны встретиться. И немедленно! Знаешь что? Приезжай ко мне. Бросай этот буржуйский отель, там только наши помещики, немецкие капиталисты да американские туристы останавливаются. Поживешь у меня, с моим студентом в одной комнате. Не так шикарно, конечно, как в твоем отеле, а зачем тебе шик? Ты ведь на выставке целыми днями будешь пропадать. Приезжай! А?
На меня словно весенним ветром подуло, я вздохнул с облегчением. Валлон не изменился, несмотря на годы. Мне хотелось увидеть его, вновь обнять, заглянуть в черные то дружески веселые, то злые до неприятного блеска глаза.
- Хорошо, Луи, - сказал я. - Сейчас же спускаюсь вниз, ловлю такси и еду к вам. Если не ошибаюсь, мне придется далеко ехать. Это ведь на окраине?
Валлон засмеялся.
- А ты думал, депутат парламента обязательно живет в центре? Во дворце?
- Ничего не думал. Если хочешь знать, мне даже приятно, что ты живешь на окраине. Дворцы портят людей.
- А роскошные отели?
- Не язви. Отель оплачивает авиационная компания: я ведь пролетом тут.
- Пролетом? Откуда? Куда?
- Из Нью-Йорка. Лечу, конечно, в Москву.
- Когда?
- Послезавтра.
- Послезавтра?
- Да, послезавтра.
Валлон прокашлялся и решительно объявил:
- Ну, послезавтра, положим, ты не улетишь. Ты не можешь послезавтра улететь. Это просто нехорошо, неприлично, даже нечестно. Впервые за тринадцать лет здесь - и только на пару ночей. Совести у тебя нет. Это, знаешь...
Он вдруг прервал себя, вздохнул, будто дунул мне в ухо, и сменил крикливый тон на просительный.
- Ладно, приезжай скорей. Здесь поговорим. Если сможешь остаться еще на пару дней, буду очень рад, нет - ничего не поделаешь. Спасибо и за то, что покажешь себя. Приезжай только поскорее.
- Еду, еду, Луи. Только разреши мне друга одного привезти с собой. Можно?
- Конечно. Хоть десяток привози. И я и ребята мои будут рады русским.
- Он не русский, Луи. Он поляк.
- Все равно вези. Национальность не имеет значения. Важно, что он твой друг.
- Он и твой друг, Луи.
- Мой? Кто же это? Стажинский? Казимир Стажинский? Какого же дьявола ты водишь меня за нос? Приезжайте оба скорее. Его я тоже давно не видел...
Шофер такси, торчавшего перед отелем, выслушав адрес, высунул сильно полысевшую голову, удивленно переспросил, подумал и неодобрительно хмыкнул.
- Это далеко, месье. И там ничего веселого нет.
- Мы ничего веселого и не ищем.
- Ваше дело, месье, - с явной обидой в голосе заметил шофер. - Мне-то все равно. На окраину так на окраину. Только отсюда по вечерам больше к площади де Брукера вожу. Там рестораны, кафе, ночные клубы. Там всякое такое, что одинокому мужчине требуется.
Он выпрямился за рулем, поерзал на месте, но мотор не включил, выжидательно повернув к нам свое толстощекое, с маленьким носиком лицо. Не дождавшись изменения адреса, сердито поджал губы, отвернулся и резко даванул на стартер.
Мы проехали вдоль улицы, на которой стоит отель, повернули налево и нырнули под большую эстакаду. Я не мог припомнить ее и наклонился к шоферу.
- Городская магистраль, - сердито ответил он. - Недавно построена. Чтобы улицы от машин разгрузить, говорят. А что всю красоту города испакостили, это им горя мало. За Америкой тянутся. А какая уж тут Америка!
Центр действительно выглядел несуразно, и я готов был согласиться, что брюссельские строители в самом деле плохо заботились о красоте города. Но шофер оказался не поклонник красоты, а просто брюзга. Остановившись во второй или третий раз перед светофором, обиженно пожаловался:
- Наставили чертовых красных глаз на каждом шагу, хоть машину бросай да пешком иди, скорее в нужное место доберешься.
Вспоминая пустынные черные улицы военного времени, я с радостью смотрел на праздные толпы, которые текли в обе стороны, перепутываясь, но не сливаясь. Перед витринами, освещенными ярким внутренним светом, образовались как бы лужицы, которые убывали и пополнялись почти незаметно. Постояв перед светлым окном, пары, молодые - в обнимку, постарше - под ручку, совсем пожилые - просто рядом, двигались дальше, к другому окну, к другой витрине.
- Ну, скажите, пожалуйста, - обратился к Стажинскому шофер, когда машина остановилась перед светофором, - чего они бродят от витрины к витрине? Чего они разглядывают? Ведь купить-то все равно не смогут.
- Развлечение, видимо, - неохотно отозвался Казимир.
Шофер покрутил головой и фыркнул.
- Развлечение... Разврат это, по-моему, а не развлечение. Они глазами покупают, а в мыслях все это домой перетаскивают. Есть такие, что им мало только в мыслях домой таскать. Приходят ночью, когда никого нет, трах-тарарах по стеклу и давай хапать. А хозяева не дураки, у них там провода, сигнализация, звон-перезвон, сторожа, полиция - и... пожалуйте, садитесь, мигом доставим в тюрьму... Вот к чему это ведет!
Забитые народом кафе с распахнутыми дверями и открытыми окнами, которые волновали и радовали меня светом, шумом, жизнью, вызвали у шофера такси только раздражение.
Лишь на маленькой узкой улочке, выходящей на площадь ратуши, шофер стал добродушнее. Вся улочка состояла из лавчонок, где даже в этот поздний час продавались сувениры. Среди них главное место занимал знаменитый брюссельский мальчик, который, по преданию, спас столицу от пожара, погасив пламя собственной жидкостью. Он был изображен в этом виде во всех размерах - от самого крошечного до естественной величины. Во всех материалах - в бронзе, меди, камне, мраморе, пластмассе, папье-маше, воске. В обеих национальных одеждах - валлонской и фламандской. Во всех костюмах - гвардейцев, пожарников, трамвайщиков, железнодорожников, моряков. Металлические фигурки мальчика были снабжены помпой, что позволяло ему выполнять свою естественную надобность по воле и в руках каждого.
Туристы, накупившие фигурок мальчика, тут же в магазине набирали в помпу воды - она предоставляется бесплатно и в большом изобилии - и выходили на улицу. Покатываясь со смеху, они запускали тонкие сверкающие струи и обливали друг друга.
- Дурни, вот дурни! - показал на них шофер и захохотал. - Купили мальчика и сами стали детьми, заигрались.
Его широкое лицо стало еще шире, круглее. Он почти любовным взглядом проводил группу расходившихся американцев, повторяя:
- Дурни... Вот дурни...
И опять захохотал.
Наше молчание, видимо, обидело его.
- Может, вы думаете, нашли, чем удивить? - с вызовом сказал он, не поворачивая, однако, головы. - Париж Эйфелеву башню показывает, Нью-Йорк стоэтажное здание, Лондон - крепость, где королям головы рубили, а Брюссель - мальчика со своим фонтанчиком. А, между прочим, наш мальчик не хуже. Не знаю, спас ли он в самом деле, как говорят, Брюссель от пожара, но пользы много приносит. Зять мой в мастерской работает, которая медных мальчишек льет, и хорошо зарабатывает. И, между прочим, отец его там же работал. Лет сорок работал и все мальчишек медных отливал. Семья его всю жизнь этим кормилась, теперь дочь моя, две внучки, ну, и зять, само собой разумеется, этим кормятся. Вот он какой, мальчишечка наш...
- Мальчишка полезный, - согласился Стажинский.
- Еще какой полезный! - подхватил шофер. Он помолчал немного, потом, вспомнив, наверное, американцев, опять прыснул: - Дурни... В самом деле дурни...
Мы выбрались, наконец, из узких улиц старого города, проехали километра полтора-два по авеню Люиз, свернули вправо. Чем дальше от центра, тем пустыннее и темнее становились улицы. Редкие фонари налетали на такси, и я видел тогда обшарпанные дома, избитые панели, серые заборы с неправдоподобно яркими рекламами. Светофоров тут было мало, пешеходы попадались редко, шофер не брюзжал.
Наклонившись к окошку машины, замедлившей бег, я начал внимательно всматриваться в дома, стараясь схватить название улицы. Это была улица Валлона, и скоро такси остановилось перед домом с нужным номером. Из освещенного провала двери выскочил невысокого роста плотный мужчина с большой, белеющей даже во мраке лысиной и бросился к машине.
- Наконец-то! - воскликнул он, принимая сначала Казимира, а затем меня прямо из двери машины в свои объятия. - Наконец-то!..
В ярко освещенной комнате Валлон обошел вокруг нас, как обходит барышник лошадей на конном базаре, его сверкающе-черные глаза единственное, что не изменилось в нем, - заискрились довольной насмешкой.
- А вас обоих развезло. Никогда не думал, что эти обтянутые кожей скелеты, откликавшиеся один на имя "Стажинский", а другой - "Забродов", способны на то, чтобы обрасти таким солидным слоем мяса и жира.
- Я тоже не мог представить, что под густой чернущей копной волос окажется такой стеклянно-голый череп, - заметил Казимир.
Обмен "открытиями" вызвал такой звонкий хохот за моей спиной, что я моментально обернулся. Черноволосый подросток и такой же черноволосый юноша покатывались со смеху, в их сверкающе-черных отцовских глазах блестели слезы. Встретив мой взгляд, они зажали рты, отчего их напряженные лица стали пунцово-красными.
- Мои, - не без гордости представил отец. - Студент и ученик.
И те, еще более напрягаясь, чтобы не рассмеяться вновь, церемонно поклонились и бросились затем со всех ног вон, грохнув хохотом за дверью. Отец укоризненно покачал головой и почему-то вздохнул.
- Постарели мы... Все трое постарели...
- Не мудрено, Луи. Времени прошло немало.
- Да, немало, - согласился он. - И прошло оно удивительно быстро. Поразительно быстро. Иногда кажется, что скитались в Арденнах только вчера. До того ярко, живо возникает все перед глазами. А иногда, наоборот, все покрывается таким туманом, что начинаешь сомневаться: да было ли это? Не приснилось ли?
- Фокусы памяти, - неопределенно заметил Стажинский. - Настроение... Обстановка...
Мы уселись, и я смог, наконец, более внимательно оглядеть старого друга. Валлон заметно потолстел, раздался вширь, поэтому казался квадратным и ниже ростом. Вместо неутомимого, смелого, хотя и настороженного подпольщика передо мной стоял благообразный и солидный делец или чиновник с круглым, помятым лицом и отвисающим животиком. Лишь глаза оставались теми же: до блеска черными, смелыми и веселыми, и они смотрели на меня с тем немного насмешливым участием, которое было так хорошо знакомо.
С некоторым запозданием я спохватился и спросил его о здоровье. Валлон вздохнул, тяжело подняв плечи: о каком здоровье может быть речь в такое время? Ответил, однако, бодро, что здоровье вполне терпимо, хотя сердце иногда пошаливает и усталость, не в пример старым временам, настигает быстрее и чаще.
Как он жил эти годы? Так же, как и все. Состояния не нажил, да и не стремился к этому. Карьеры тоже не сделал и не стремился делать. Депутат парламента? Да, уже почти двенадцать лет, и есть надежда, что будет избран на четвертый срок. От того же рабоче-горняцкого округа в районе Льежа.
Вероятно, только самовлюбленным фанфаронам их жалкие поступки и похождения кажутся великими деяниями. Нормальному человеку его собственная жизнь всегда представляется обычной. Видимо, поэтому мой друг не нашел ни в своем недавнем прошлом, ни в настоящем ничего особенного.
Валлон открыл дверь, за которой скрылись сыновья, и крикнул, чтобы те поставили кофе. Сверху ответили: "Есть приготовить кофе!" - потом по лестнице что-то прогремело, точно со второго этажа скатилась бочка с камнями, через четверть минуты грохот повторился, и внизу, за стеной раздался смех. Отец посмотрел на стену укоризненно, будто она была виновата в чем-то, и улыбнулся мягкой, почти нежной улыбкой.
Уже урезонив себя и заставив согласиться, что однофамилец Дюмани мог иметь магазин где угодно, я вновь заволновался: совпадало и имя.
- Послушайте, капитан, а на вывеске в самом деле написано "Анри Дюмани"? Вы не могли ошибиться?
Летчик посмотрел на меня внимательно и строго.
- Не мог. Наша компания не держит пилотов с плохим зрением или плохой зрительной памятью.
- Извините, - пробормотал я, чувствуя себя виноватым и обеспокоенным. - Уж очень странное совпадение. Фамилия и имя...
- Что ж тут странного? - недоумевал летчик. - Анри Дюмани. Ничего странного...
Сосед, вернувшийся после бритья, оттеснил и заслонил капитана. Большой и толстый, он долго топтался перед креслом, а когда, наконец, уселся, летчика уже не было. С досадой и неприязнью оглядел я толстяка. Короткими крепкими пальцами он поглаживал свои рыхлые щеки и большой подбородок, точно искал, не осталась ли где седая щетина.
- Побриться и умыться утром теплой водой - очень хорошо, - важно и веско проговорил он. - Чувствуешь себя легче и лучше.
Сосед еще раз ощупал скулы и мелкие складки на подбородке, потом уставился на меня маленькими глазками. Заметив, видимо, беспорядок на моем лице, сменил благодушный тон на назидательный:
- Пока не брит и не мыт, ты вроде к выходу в люди не готов, и другим смотреть на тебя неприятно. А побрился, помылся - ты в полной форме.
Он был набит бесспорными и примитивными истинами, этот делец. И навязывал их другим с уверенностью человека, который совершает благодеяние, хотя на самом деле только портил настроение.
- Земля! Смотрите, земля!..
Радостный вопль всполошил пассажиров. Сталкиваясь лбами, они прильнули к окошкам. Впереди, далеко внизу, вырастая из океана, появилась темно-зеленая полоска. Заметно приближаясь, она развертывалась в глубь туманного горизонта и вытягивалась в обе стороны. Изрезанная заливчиками, взгорбленная холмами с черными каменистыми лысинами, земля - случись что с самолетом - была бы не милостивей океана. И все же мы обрадовались. Эта зеленая твердь была нашим материком. Океан, стоявший огромной и мощной преградой между нами и домом, оставался теперь позади.
И хотя до Брюсселя предстояло лететь еще несколько часов, пассажиры начали собираться. Они укладывали в дорожные сумки вещи, которыми пользовались ночью, торопливо заказывали десятки пачек сигарет и шоколадных плиток, коньяк и вино. Официант и стюардесса, привыкшие к этому предпосадочному торговому ажиотажу, носились по проходу. Нагруженные толстыми и длинными, как поленья, пачками сигарет, коробками шоколада и бутылками, они спешили на зов, тянулись к поднятым рукам, в которых пестрели банкноты: американские и бельгийские, канадские и австрийские. В небесах нет таможни и таможенных границ, в самолете все продавалось значительно дешевле, чем на земле, где царит пошлина. Каждый старался купить побольше.
Ажиотаж продолжался долго, но все же над Северным морем пассажирам не осталось ничего другого, как только ждать. Море было зеленовато-серым, невзрачным, и на него не хотелось даже смотреть.
Утомленный полетом и особенно своим путешествием в прошлое, я попытался задремать. Это не удалось. Сосед громко сопел, возился, потом попросил у стюардессы яблоко и, с хрустом откусив, изрек:
- Яблоко очень полезно. Как говорят, одно яблоко в ночь гонит доктора прочь. То есть ешь яблоко каждый день - будешь здоров, и врачи не потребуются.
Даже прижав одно ухо к мягкой спинке кресла, а другое прикрыв ладонью, я не мог спастись от противного трескающего звука: "хряп-хряп", за которым следовало чавканье. Раздражаясь и злясь, я поносил про себя соседа, желая ему подавиться. Но он благополучно грыз. Грыз старательно и смачно. Грыз так долго, будто ему дали яблоко величиной со школьный глобус.
Делец не только мешал дремать. Он разгонял тени прошлого, еще витавшие где-то поблизости, и гасил щемящее чувство горечи, сожаления и грусти. Это чувство появилось у меня еще в Нью-Йорке, в полете усилилось, а утром, когда, простившись в своих воспоминаниях с Георгием, я снова оказался в самолете над океаном, оно стало постоянным и ощутимым до физической боли. И чем ближе подлетали мы к Брюсселю, тем сильнее ныло сердце. Оно радовалось и болело, как перед долгожданной встречей с любимым человеком, которого ты жаждешь увидеть и боишься, что не увидишь.
До нью-йоркской встречи с Казимиром Стажинским и Крофтом у меня не было желания вновь побывать в тех местах, где мы когда-то скитались и воевали, голодали и мерзли, ненавидели и любили. Возвращение туда даже в мыслях волновало и расстраивало, и мне вовсе не хотелось заново пережить наши неудачи и промахи, легкие, скоро проходящие радости и тяжелые, незабываемые потери. Никого не радует кладбище, где похоронены близкие, а я оставил в тех краях слишком много дорогих могил.
В Нью-Йорке, получив нежданно-негаданно билет на бельгийский самолет, я почел в этом волю судьбы, которая сначала свела меня со старыми соратниками, а теперь толкала в Бельгию, на старые места. Однако бессонная ночь над океаном, во время которой я снова совершил побег из концлагеря и проделал весь путь от Бельцена до узкой полоски берега бухты Шельды, измучила меня. Я слишком отчетливо увидел искромсанное автоматной очередью лицо Миши Зверина и изжеванную на самой груди фуфайку Алеши Егорова, оставленных нами на мосту недалеко от концлагеря. В моих ушах болезненно-резко прозвенели два пистолетных выстрела, оборвавшие жизнь Павла Федунова. Я слишком пристально заглянул в черную, даже в темноте ночи, могилу на высоком берегу Ваала, в которую опустили тело Васи Самарцева. Перед моими глазами лежала страшная шеренга мертвецов, в центре которой был большой и сильный даже в своей неподвижности Гоша Устругов.
Нет, я не хотел видеть старые места и встречать старых знакомых. Они не могли заглушить вновь обострившуюся боль. Да и сами бывшие друзья... Постаревшие, обремененные семьями и заботами, они, коротко вспомнив прошлое, будут затем долго и скучно жаловаться на обиды жизни, которая обошлась с ними скверно. Вместо боевых, ловких и неунывающих товарищей, которые остались в памяти, я, очевидно, встречу либо жалких неудачников, либо растолстевших, самодовольных чужаков, помешанных на делании денег.
Может быть, только Аннета... Аннета... Впрочем, то же, наверное, и с ней. Женщина живет с мужчиной, пока любит его. Разлюбит - он перестанет существовать для нее. Изнывай, пей горькую, бросайся под поезд - ей все равно, ты останешься для нее чужой. Даже хуже, чем чужой, - постылый. И я, конечно, был для Аннеты давно чужой. Правда, Крофт сказал, что она спрашивала про меня. И замуж до сих пор не вышла. Возможно. Вполне возможно. Женщины любознательнее и любопытнее мужчин. А замуж Аннета не вышла, разумеется, не из-за меня. Ведь, провожая меня домой, она прощалась совсем, навсегда. Как же она плакала тогда!.. Глупая, хорошая Аннета... Она не знала, как и сам я не знал, что Татьяна не дождалась меня. Или не захотела ждать "пропавшего без вести". Какой-то матерый морской волк сокрушил девушку в несколько дней, проглотил ее маленькое сердечко и через неделю после первой встречи увез на Дальний Восток. Ну что ж, это вовсе не обязывало Аннету любить меня, если бы она даже знала об этом. А она не знала... И будет, несомненно, лучше, если никогда не узнает.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
На брюссельском аэродроме, окруженном полями, было пустынно. Лишь перед серым недостроенным аэровокзалом торчали несколько самолетов. Среди них картинно выделялся стройный длинноногий "ТУ-104". Со срезанным лбом и откинутыми назад крыльями, даже прикованный к асфальту, он выглядел стремительным и быстрым.
Прохладный ветер, особенно приятный и легкий после гнетущей духоты Нью-Йорка, нес едва уловимый запах спеющих хлебов. Почти невольно повернулся я лицом к ветру, раскинул руки и вздохнул глубоко и шумно. Бог ты мой! Тринадцать лет назад я улетал отсюда домой. Тогда еще не было этого большого аэровокзала, но ветер дул такой же легкий и пахучий. Мы стояли с Валлоном, вот так же раскинув руки, вдыхали запах поля и радовались. Радовались тому, что тепло и легко, что нам хорошо, что кончилась война и мы остались живы. Даже расставание не печалило: не верили, что надолго и всерьез.
- До скорого, - сказал Валлон, провожая меня к старому, видавшему виды транспортному самолету, летевшему в Берлин.
- Пока, пока! - кричал я с лесенки, как будто мы прощались на день или два.
Смешные... Мы не заглядывали тогда даже на немного вперед. Заглянув, поняли бы, что прощаемся надолго. И все же я не поверил бы в тот день, что не увижу вновь Валлона или окажусь здесь лишь через тринадцать лет. В мою голову никогда не пришла бы мысль, что вновь высажусь с человеком, которого считал мертвым. Стажинский шел со мной рядом, устало посматривая по сторонам: он уже бывал тут.
Новый аэровокзал велик и громоздок. Под огромными сводами звонко клокотало эхо многих голосов. Чиновники и чиновницы авиационной компании в темно-синей форме метались из конца в конец, не в силах справиться с пассажирами, которые бродили по каменным просторам. В большие круглые окна в потолке, лишенные пока стекла, заглядывало небо, и редкие медлительные облака задерживались над вокзалом, чтобы полюбоваться его сумятицей.
Пойманный мной бравый молодой чиновник с черными сверкающе-прилизанными волосами, низким лбом и большим носом повертел мой билет в тонких, с длинными наманикюренными ногтями пальцах и быстро посыпал:
- В Москву, месье? Послезавтра, месье? Хорошо, месье... А пока в отель, месье. Автобус у входа, месье.
И, шагая боком, он повел нас с Казимиром к автобусу.
Ох, как трудно отделаться от воспоминаний, когда после долгого отсутствия возвращаешься на старые места! Я узнавал дороги, по которым катился в Брюссель наш автобус, узнавал перекрестки и даже отдельные дома, стоявшие вдоль дороги особняком, будто оторвавшись от города. А узнавая, немедленно вспоминал что-нибудь связанное с этим местом. Иногда большое и важное, а то совсем мелкое, пустяковое или смешное.
Отель, в который привезли нас, был большой и старый. Одной стороной выходил на площадь, другой - на оживленную улицу, и его просторные длинные коридоры напоминали торговые пассажи. Сходство с пассажами усиливалось витринами вдоль стен, в которых сверкали под стеклом ювелирные изделия, дорогие безделушки. Манекены с изящными фигурами и восковыми лицами демонстрировали последние моды. Не дожидаясь, когда покупатель-чужеземец соизволит прийти в магазин, реклама перебиралась к нему в отель.
Отведенный мне номер оказался неуютным. Почти половину его занимала огромная, как поле, кровать. На ней с одинаковым удобством можно было вытянуться вдоль или поперек. Однажды на такой кровати мы спали впятером. Это было в другом отеле, но здесь же, в Брюсселе, после сражения на "водном фронте". Город отапливался плохо, в номере, который дали нам военные власти, было холодно, и мы улеглись на одной кровати, прижавшись друг к другу. Только Жозеф отталкивал Аристархова, который сильно наваливался на него. Сеня стучал кулаком в его спину. "Не возись, дьявол! Привык с девчонками спать, теперь покоя не находишь". Но холод угомонил скоро и Жозефа. Проснувшись к утру, я обнаружил, что Жозеф сам прилип к соседу. Жозеф... Где теперь этот рыжий и веснушчатый, как подсолнечник, парень? Парень... Этому "парню" теперь, наверное, лет тридцать пять тридцать семь...
Я поймал себя на том, что опять погружаюсь в прошлое. Я распахнул окно и уставился на площадь. Она была пустынна. Лишь у ярко освещенного газетного киоска на другой стороне несколько парней рассматривали парижские журналы с обнаженными красавицами да на трамвайных путях стояла маленькая женщина с ломиком в руках. Трамваи, наползавшие на нее то с одной, то с другой стороны, сыпали искры и погромыхивали. Женщина звякала ломиком, переводя рельсы, и вагончики с опущенными окнами катились дальше, озаряя голубыми вспышками темные улицы. Город глухо шумел. В этот монотонный шум изредка врезывались одинокие, какие-то панические вопли автомобилей, иногда совсем рядом слышался смех и громкие голоса.
Каким же темным и тихим был этот город в конце лета 1943 года, когда я впервые приехал в него! Из окна мансарды, где меня поселили, ничего нельзя было увидеть... Опять! Я опять возвращался в прошлое...
С досадой задернув штору, отошел к столу. Но там ждало новое искушение: пухлая желтая телефонная книжка. Полистав ее, можно в полминуты установить, живут ли твои знакомые в этом городе или не живут, найти их адреса и - что важнее - телефон, с помощью которого тут же можно связаться с ними. Почти непроизвольно открыл я книжку на букву "В": Валлон, Луи. Вероятно, он. Я соединился с городом и набрал номер. Телефон подавал сигнал за сигналом: "Гу-у, гу-у, гу-у". Там, на другом конце провода, никто не подходил. С досадой отнял я трубку от уха, готовясь опустить на рычажок, но в трубке вдруг щелкнуло, и смеющийся молодой голос прокричал издалека:
- Ал-ле, ал-ле-о...
- Могу я говорить с месье Валлоном?
- С которым? - стараясь подавить смех, переспросили в трубке. - Здесь их трое. Ученик, студент и депутат.
- Кажется, с депутатом, - немного замялся я, не зная нынешнего положения Валлона.
- О, вы даже не знаете, с кем хотите говорить, месье, - со смешком отозвался голос. - Студент и ученик рядом и готовы к вашим услугам. Депутата придется позвать.
И звонко заорал:
- Папа, спускайся, с тобой хотят говорить.
Депутат долго спускался, взяв трубку, прокашлялся сначала (Валлон и раньше покашливал, "горло прочищал") и устало-скучным голосом сказал:
- Слушаю.
- Говорит Константин Забродов. Тот самый, с которым вы вместе в Бельцене были, бежали в Голландию, затем здесь, в Бельгии, не раз встречались.
- Константин! - обрадованно закричал Валлон. - Ты здесь, в Брюсселе? На выставку приехал? Я так и думал: русских тут теперь много, Забродов, если сможет, обязательно приедет. И ты вот приехал. Молодчина! Где остановился?
Я сказал.
- Слушай, - торопливо и взволнованно заговорил он, - мы должны встретиться. И немедленно! Знаешь что? Приезжай ко мне. Бросай этот буржуйский отель, там только наши помещики, немецкие капиталисты да американские туристы останавливаются. Поживешь у меня, с моим студентом в одной комнате. Не так шикарно, конечно, как в твоем отеле, а зачем тебе шик? Ты ведь на выставке целыми днями будешь пропадать. Приезжай! А?
На меня словно весенним ветром подуло, я вздохнул с облегчением. Валлон не изменился, несмотря на годы. Мне хотелось увидеть его, вновь обнять, заглянуть в черные то дружески веселые, то злые до неприятного блеска глаза.
- Хорошо, Луи, - сказал я. - Сейчас же спускаюсь вниз, ловлю такси и еду к вам. Если не ошибаюсь, мне придется далеко ехать. Это ведь на окраине?
Валлон засмеялся.
- А ты думал, депутат парламента обязательно живет в центре? Во дворце?
- Ничего не думал. Если хочешь знать, мне даже приятно, что ты живешь на окраине. Дворцы портят людей.
- А роскошные отели?
- Не язви. Отель оплачивает авиационная компания: я ведь пролетом тут.
- Пролетом? Откуда? Куда?
- Из Нью-Йорка. Лечу, конечно, в Москву.
- Когда?
- Послезавтра.
- Послезавтра?
- Да, послезавтра.
Валлон прокашлялся и решительно объявил:
- Ну, послезавтра, положим, ты не улетишь. Ты не можешь послезавтра улететь. Это просто нехорошо, неприлично, даже нечестно. Впервые за тринадцать лет здесь - и только на пару ночей. Совести у тебя нет. Это, знаешь...
Он вдруг прервал себя, вздохнул, будто дунул мне в ухо, и сменил крикливый тон на просительный.
- Ладно, приезжай скорей. Здесь поговорим. Если сможешь остаться еще на пару дней, буду очень рад, нет - ничего не поделаешь. Спасибо и за то, что покажешь себя. Приезжай только поскорее.
- Еду, еду, Луи. Только разреши мне друга одного привезти с собой. Можно?
- Конечно. Хоть десяток привози. И я и ребята мои будут рады русским.
- Он не русский, Луи. Он поляк.
- Все равно вези. Национальность не имеет значения. Важно, что он твой друг.
- Он и твой друг, Луи.
- Мой? Кто же это? Стажинский? Казимир Стажинский? Какого же дьявола ты водишь меня за нос? Приезжайте оба скорее. Его я тоже давно не видел...
Шофер такси, торчавшего перед отелем, выслушав адрес, высунул сильно полысевшую голову, удивленно переспросил, подумал и неодобрительно хмыкнул.
- Это далеко, месье. И там ничего веселого нет.
- Мы ничего веселого и не ищем.
- Ваше дело, месье, - с явной обидой в голосе заметил шофер. - Мне-то все равно. На окраину так на окраину. Только отсюда по вечерам больше к площади де Брукера вожу. Там рестораны, кафе, ночные клубы. Там всякое такое, что одинокому мужчине требуется.
Он выпрямился за рулем, поерзал на месте, но мотор не включил, выжидательно повернув к нам свое толстощекое, с маленьким носиком лицо. Не дождавшись изменения адреса, сердито поджал губы, отвернулся и резко даванул на стартер.
Мы проехали вдоль улицы, на которой стоит отель, повернули налево и нырнули под большую эстакаду. Я не мог припомнить ее и наклонился к шоферу.
- Городская магистраль, - сердито ответил он. - Недавно построена. Чтобы улицы от машин разгрузить, говорят. А что всю красоту города испакостили, это им горя мало. За Америкой тянутся. А какая уж тут Америка!
Центр действительно выглядел несуразно, и я готов был согласиться, что брюссельские строители в самом деле плохо заботились о красоте города. Но шофер оказался не поклонник красоты, а просто брюзга. Остановившись во второй или третий раз перед светофором, обиженно пожаловался:
- Наставили чертовых красных глаз на каждом шагу, хоть машину бросай да пешком иди, скорее в нужное место доберешься.
Вспоминая пустынные черные улицы военного времени, я с радостью смотрел на праздные толпы, которые текли в обе стороны, перепутываясь, но не сливаясь. Перед витринами, освещенными ярким внутренним светом, образовались как бы лужицы, которые убывали и пополнялись почти незаметно. Постояв перед светлым окном, пары, молодые - в обнимку, постарше - под ручку, совсем пожилые - просто рядом, двигались дальше, к другому окну, к другой витрине.
- Ну, скажите, пожалуйста, - обратился к Стажинскому шофер, когда машина остановилась перед светофором, - чего они бродят от витрины к витрине? Чего они разглядывают? Ведь купить-то все равно не смогут.
- Развлечение, видимо, - неохотно отозвался Казимир.
Шофер покрутил головой и фыркнул.
- Развлечение... Разврат это, по-моему, а не развлечение. Они глазами покупают, а в мыслях все это домой перетаскивают. Есть такие, что им мало только в мыслях домой таскать. Приходят ночью, когда никого нет, трах-тарарах по стеклу и давай хапать. А хозяева не дураки, у них там провода, сигнализация, звон-перезвон, сторожа, полиция - и... пожалуйте, садитесь, мигом доставим в тюрьму... Вот к чему это ведет!
Забитые народом кафе с распахнутыми дверями и открытыми окнами, которые волновали и радовали меня светом, шумом, жизнью, вызвали у шофера такси только раздражение.
Лишь на маленькой узкой улочке, выходящей на площадь ратуши, шофер стал добродушнее. Вся улочка состояла из лавчонок, где даже в этот поздний час продавались сувениры. Среди них главное место занимал знаменитый брюссельский мальчик, который, по преданию, спас столицу от пожара, погасив пламя собственной жидкостью. Он был изображен в этом виде во всех размерах - от самого крошечного до естественной величины. Во всех материалах - в бронзе, меди, камне, мраморе, пластмассе, папье-маше, воске. В обеих национальных одеждах - валлонской и фламандской. Во всех костюмах - гвардейцев, пожарников, трамвайщиков, железнодорожников, моряков. Металлические фигурки мальчика были снабжены помпой, что позволяло ему выполнять свою естественную надобность по воле и в руках каждого.
Туристы, накупившие фигурок мальчика, тут же в магазине набирали в помпу воды - она предоставляется бесплатно и в большом изобилии - и выходили на улицу. Покатываясь со смеху, они запускали тонкие сверкающие струи и обливали друг друга.
- Дурни, вот дурни! - показал на них шофер и захохотал. - Купили мальчика и сами стали детьми, заигрались.
Его широкое лицо стало еще шире, круглее. Он почти любовным взглядом проводил группу расходившихся американцев, повторяя:
- Дурни... Вот дурни...
И опять захохотал.
Наше молчание, видимо, обидело его.
- Может, вы думаете, нашли, чем удивить? - с вызовом сказал он, не поворачивая, однако, головы. - Париж Эйфелеву башню показывает, Нью-Йорк стоэтажное здание, Лондон - крепость, где королям головы рубили, а Брюссель - мальчика со своим фонтанчиком. А, между прочим, наш мальчик не хуже. Не знаю, спас ли он в самом деле, как говорят, Брюссель от пожара, но пользы много приносит. Зять мой в мастерской работает, которая медных мальчишек льет, и хорошо зарабатывает. И, между прочим, отец его там же работал. Лет сорок работал и все мальчишек медных отливал. Семья его всю жизнь этим кормилась, теперь дочь моя, две внучки, ну, и зять, само собой разумеется, этим кормятся. Вот он какой, мальчишечка наш...
- Мальчишка полезный, - согласился Стажинский.
- Еще какой полезный! - подхватил шофер. Он помолчал немного, потом, вспомнив, наверное, американцев, опять прыснул: - Дурни... В самом деле дурни...
Мы выбрались, наконец, из узких улиц старого города, проехали километра полтора-два по авеню Люиз, свернули вправо. Чем дальше от центра, тем пустыннее и темнее становились улицы. Редкие фонари налетали на такси, и я видел тогда обшарпанные дома, избитые панели, серые заборы с неправдоподобно яркими рекламами. Светофоров тут было мало, пешеходы попадались редко, шофер не брюзжал.
Наклонившись к окошку машины, замедлившей бег, я начал внимательно всматриваться в дома, стараясь схватить название улицы. Это была улица Валлона, и скоро такси остановилось перед домом с нужным номером. Из освещенного провала двери выскочил невысокого роста плотный мужчина с большой, белеющей даже во мраке лысиной и бросился к машине.
- Наконец-то! - воскликнул он, принимая сначала Казимира, а затем меня прямо из двери машины в свои объятия. - Наконец-то!..
В ярко освещенной комнате Валлон обошел вокруг нас, как обходит барышник лошадей на конном базаре, его сверкающе-черные глаза единственное, что не изменилось в нем, - заискрились довольной насмешкой.
- А вас обоих развезло. Никогда не думал, что эти обтянутые кожей скелеты, откликавшиеся один на имя "Стажинский", а другой - "Забродов", способны на то, чтобы обрасти таким солидным слоем мяса и жира.
- Я тоже не мог представить, что под густой чернущей копной волос окажется такой стеклянно-голый череп, - заметил Казимир.
Обмен "открытиями" вызвал такой звонкий хохот за моей спиной, что я моментально обернулся. Черноволосый подросток и такой же черноволосый юноша покатывались со смеху, в их сверкающе-черных отцовских глазах блестели слезы. Встретив мой взгляд, они зажали рты, отчего их напряженные лица стали пунцово-красными.
- Мои, - не без гордости представил отец. - Студент и ученик.
И те, еще более напрягаясь, чтобы не рассмеяться вновь, церемонно поклонились и бросились затем со всех ног вон, грохнув хохотом за дверью. Отец укоризненно покачал головой и почему-то вздохнул.
- Постарели мы... Все трое постарели...
- Не мудрено, Луи. Времени прошло немало.
- Да, немало, - согласился он. - И прошло оно удивительно быстро. Поразительно быстро. Иногда кажется, что скитались в Арденнах только вчера. До того ярко, живо возникает все перед глазами. А иногда, наоборот, все покрывается таким туманом, что начинаешь сомневаться: да было ли это? Не приснилось ли?
- Фокусы памяти, - неопределенно заметил Стажинский. - Настроение... Обстановка...
Мы уселись, и я смог, наконец, более внимательно оглядеть старого друга. Валлон заметно потолстел, раздался вширь, поэтому казался квадратным и ниже ростом. Вместо неутомимого, смелого, хотя и настороженного подпольщика передо мной стоял благообразный и солидный делец или чиновник с круглым, помятым лицом и отвисающим животиком. Лишь глаза оставались теми же: до блеска черными, смелыми и веселыми, и они смотрели на меня с тем немного насмешливым участием, которое было так хорошо знакомо.
С некоторым запозданием я спохватился и спросил его о здоровье. Валлон вздохнул, тяжело подняв плечи: о каком здоровье может быть речь в такое время? Ответил, однако, бодро, что здоровье вполне терпимо, хотя сердце иногда пошаливает и усталость, не в пример старым временам, настигает быстрее и чаще.
Как он жил эти годы? Так же, как и все. Состояния не нажил, да и не стремился к этому. Карьеры тоже не сделал и не стремился делать. Депутат парламента? Да, уже почти двенадцать лет, и есть надежда, что будет избран на четвертый срок. От того же рабоче-горняцкого округа в районе Льежа.
Вероятно, только самовлюбленным фанфаронам их жалкие поступки и похождения кажутся великими деяниями. Нормальному человеку его собственная жизнь всегда представляется обычной. Видимо, поэтому мой друг не нашел ни в своем недавнем прошлом, ни в настоящем ничего особенного.
Валлон открыл дверь, за которой скрылись сыновья, и крикнул, чтобы те поставили кофе. Сверху ответили: "Есть приготовить кофе!" - потом по лестнице что-то прогремело, точно со второго этажа скатилась бочка с камнями, через четверть минуты грохот повторился, и внизу, за стеной раздался смех. Отец посмотрел на стену укоризненно, будто она была виновата в чем-то, и улыбнулся мягкой, почти нежной улыбкой.