После возвращения из Ленинграда в конце 1933 года Брюкнер поступил на завод в Альтоне, под Гамбургом. Нацисты уже хозяйничали в Германии, и некоторые его знакомые по "Электросиле" отправились прямо в тюрьму. Он политикой не интересовался, держался от всего такого в стороне: "Меня не трогают - и мне трогать никого не надо". Но новые хозяева страны скоро затронули и его: налоги повысили, питание урезали, молодых заставили маршировать по вечерам и воскресеньям, пожилых - заниматься пожарным делом. Когда началась война, жить стало еще голодней и тяжелей: днем приходилось работать, вечером - дежурить на крышах, тушить пожары.
   Нападение на Советский Союз совсем расстроило Брюкнера. Он увез из России симпатии к этим странным, так не похожим на немцев людям. Правда, он не любил склонность, может быть, даже страсть некоторых русских много говорить прежде, чем что-либо сделать. Ему даже казалось, что слишком много энергии уходит у них на словесные бури. Но их простота, душевная искренность и щедрое гостеприимство перевешивали недостатки. Он радовался их увлечению трудом, видел, с каким напряжением создавали они новую жизнь, и понимал, что скорее умрут, чем позволят кому-либо вернуть их назад, к прошлому. Брюкнер был глубоко убежден, что немцы не имеют права вмешиваться в жизнь русских, и говорил об этом своим родственникам, друзьям, соседям.
   Одни молча и опасливо выслушивали его, другие останавливали и советовали покрепче держать язык за зубами, третьи горячились и кричали, что советская зараза, сидевшая где-то внутри него, пробилась, наконец, наружу. Однако после провала немецкого наступления на Москву в Германию двинулись эшелоны с обмороженными и ранеными, его друзья, соседи и родственники заговорили сами и даже резче, чем он. Неудача всегда тащит за собой недовольство.
   Среди рабочих Гамбурга, который совсем недавно звали "красным Гамбургом", недовольство прорвалось наружу: на заводах заговорили о необходимости кончать войну, в двух или трех местах даже забастовали. Власти арестовали "для острастки" несколько сот человек. Всех, кто мог носить оружие, тут же послали на фронт, Брюкнера, арестованного одним из первых, почему-то нашли выгодным объявить "главным смутьяном". Он, дескать, ведет разговоры против войны, потому что боится, а боится потому, что не мужчина. По приказу начальника гестапо Гамбурга его отвезли в клинику, там связали по рукам, по ногам, положили насильно на операционный стол и... оскопили. Когда рана немного зажила, его снова доставили на завод, где работал, и провели раздетым перед строем рабочих. Власти хотели показать, что всякий мужчина, выступающий против войны, будет лишен мужских качеств. Прямо с завода Брюкнера привезли в Бельцен.
   Исповедь немца потрясла меня, хотя мы уже видели немало жестокостей и злобного изуверства. Я поверил ему: рассказ дал объяснение некоторым непонятным явлениям, отмеченным еще в бараке. У Брюкнера совсем не росла борода, и его грубовато-хриплый, сильный голос все чаще срывался на неприятно-пискливый. Георгий и Стажинский тоже смотрели на немца мрачно, но со скорбным сочувствием. Федунов, однако, не был тронут рассказом. Бросая острый и недоверчивый взгляд то на немца, то на нас, потребовал:
   - Пусть докажет, что не морочит нас.
   Брюкнер с испугом и отвращением посмотрел на него и отрицательно завертел головой. Это еще больше обозлило того. С криком: "А ну, показывай!" - Федунов кинулся на немца, пытаясь повалить его. Брюкнер оторвал его руки и оттолкнул от себя; оступившись в снег, Павел упал. Быстро вскочив на ноги, он подобрал толстый сук и тихо, как бы крадучись, пошел на немца.
   В два больших прыжка Устругов оказался между ними. Взяв автомат за ствол, вскинул его на плечо и негромко, почти шепотом пригрозил:
   - Только тронь, голову размозжу! Только тронь...
   Я понимал его. Георгий не хотел допустить, чтобы мы, сами вытерпевшие столько мук и унижений, повторили здесь, в лесу, то, что нацисты сделали на гамбургском заводе. Все мы искренне считали самым страшным падением, самым грязным позором для человека сравняться в чем-либо или уподобиться нацистам. Еще раз, тише, но с прежней решительной угрозой Устругов повторил:
   - Только тронь...
   С минуту удивленный Федунов смотрел на него, ничего не понимая, потом грубо выругался:
   - Защитник нашелся... Слюнтяй!.. Интеллигентский слюнтяй!.. Бабья душа!..
   Все стояли некоторое время молча. Неоправданный гнев, как гнев толпы, подобен большому электрическому заряду: он может, как молния, уничтожить, испепелить; вовремя разряженный исчезает, не оставив никаких следов. Мы стыдились посмотреть друг другу в глаза: каждому хотелось загладить вину перед Брюкнером, но никто не знал, как это сделать.
   Немец правильно понял наше состояние и, чтобы облегчить его, посоветовал Хагену, стоявшему рядом, поправить ноги Самарцева, взялся за передние ручки носилок и сказал:
   - Это есть время дальше идти.
   Голландец поднял носилки, и все мы двинулись дальше, прочь от печального звона. В густеющих сумерках он звучал еще более уныло и тревожно. (Только после войны узнал я, что в тот день в Германии был объявлен траур в связи с гибелью немецкой армии под Сталинградом и все колокола звонили, как на похоронах.)
   Совсем стемнело, когда беглецы наткнулись на лесную сторожку. Едва различимая в окружении черных сосен, она казалась одновременно укромным уголком и ловушкой. В маленькой избушке расположились прямо на полу, прислонившись спинами к бревенчатым стенам. Тут было так темно, что мы не видели друг друга, и только по голосам можно было определить, кто где устроился. Умолкнув, мы оказывались наедине с темнотой и холодом. Темнота не трогала спрятавшихся в ней людей, холод нападал. Постепенно, но неотвратимо отнимал он у беглецов тепло, накопленное по пути сюда, потом, незаметный и неотразимый, стал пробираться к телу, захватывая ноги, руки, шею, проникал внутрь с каждым вздохом. В черной тишине раздалось вдруг лясканье зубов. Оно прерывалось несколько раз: видимо, замерзающий пытался сжать зубы. Это не удавалось, и они снова выбивали четкую дробь.
   - Огонь, пожалуйста, огонь! - попросил Бийе.
   - Он действительно замерзает, - как-то странно, будто зевая, подтвердил Валлон и добавил таким тоном, точно сделал открытие: - А ведь тут в самом деле холодно.
   - Нужно бы развести огонь, - сказал Хаген.
   - Огонь, пожалуйста, огонь! - попросил Бийе.
   - Это опасно, - возразил Георгий. - По дыму нас могут издали услышать, а по свету найти.
   - А все-таки давайте разведем огонь, - просительно сказал Валлон. - С огнем опасно, а без огня все замерзнем к утру.
   - Нужен огонь...
   - Нельзя огонь: увидят...
   - Погибнем от холода...
   - Почуят дым, отыщут по свету...
   - Зажечь огонь...
   - Не зажигать...
   Выкрики сыпались на русском, немецком, французском языках, перемешиваясь часто в смешное, но для нас понятное сочетание. Лишь Крофт молчал.
   Эта жалкая разноголосица вызывала у меня горечь и досаду. Беглецы подняли такой гвалт по поводу простого выбора - развести огонь или не разводить. Сколько же, думал я, потребуется разговоров, споров, криков, чтобы решить более серьезное дело? Мое уныние возросло, когда сторожка утихла. Сторонников огня было явно больше, чем противников. Однако никто не тронулся с места, чтобы принести дров и развести огонь. Победило, как часто бывает, бездействие. Те, кто был за огонь, не собрались с силами, чтобы претворить желание в дело. Это неумение или нежелание воплотить свою волю в действие беспокоило и раздражало больше, чем риск, который мог создать разведенный огонь. Я тоже боялся ошибочных шагов, однако бездействие пугало меня всегда больше, чем ошибки.
   Когда в холодной тишине вновь раздалось мелкое постукивание зубов, Устругов, плечо которого я чувствовал, завозился, стараясь подняться. Я поймал его за карман.
   - Ты куда?
   - Дров принести. Тут почти все за огонь, а чтобы развести его, никто двинуться с места не хочет.
   - Но сам-то ты против огня. Чего же ты чужое дело на себя берешь?
   - Мало что сам...
   В разных углах сторожки завозились, поднимаясь, люди.
   - Я тоже пойду...
   - И я пойду...
   - И я... И я... И я...
   - Никого не надо, - с сердцем сказал Георгий. Он пошарил рукой, нащупывая дверь, открыл ее ударом ноги и вышел, впустив в сторожку невидимое, но ощутимое облако еще более холодного воздуха.
   Самарцев, лежавший рядом с нами, нащупал мою руку и потянул к себе.
   - Ты знаешь, Костя, - зашептал он, горячо дыша в мое холодное ухо, Георгий-то лучше и умнее, чем кажется.
   Похвала была неожиданна и необъяснима, особенно после того, как Устругов вопреки собственному убеждению решил выполнить чужое желание.
   - Я знал, что он медлителен и неуклюж, - также шепотом ответил я, но такое безволие вижу впервые. Не могу понять, чему тут радоваться?
   Самарцев стиснул мою руку, будто пытался этим пожатием передать что-то такое, чего я не мог понять.
   - Понимаешь, - шептал он, - понимаешь, не велика доблесть для сильного или власть имущего навязать свою волю беспомощным людям. Этим кичатся очень многие. Нужно уметь подчинять свое желание желанию других, если оно разделяется многими, если оно для многих важно... Егор наш любит людей, они скоро поймут это и оценят...
   В тот трудный метельный и кровавый день мой друг не раз удивлял меня. Я поразился его проворству и смелости на мосту, хотя считал, что Георгий действовал так хорошо потому, что я подсказывал ему. Однако без подсказки он решил взять с собой раненого Самарцева. Мне это казалось там, на мосту, геройской, но бессмысленной затеей. Ни один он, ни мы вдвоем не смогли бы унести далеко нашего несчастного друга. Я не ожидал, что беглецы, щедро расходуя остатки сил, понесут Самарцева вместе с нами. Не ведая того, Устругов затронул своим поступком лучшие чувства людей. Георгий удивил и восхитил меня своим быстрым и суровым вмешательством в защиту Брюкнера: спас нас от позора.
   Дров, принесенных им, оказалось достаточно, чтобы накалить чугунную печку до того, что она стала светиться в темноте. Сгрудившись вокруг нее, беглецы быстро договорились, что делать дальше: бежать в Голландию.
   - Голландцы примут нас, - говорил Хаген, протягивая руки к светящемуся зеву печи. Он то разжимал, то сжимал пальцы, будто надеялся захватить в кулак и сохранить подольше тепло. - Накормят, помогут переодеться, чтобы выглядеть по-человечески. Спрячут, если потребуется.
   Его внимательно и обрадованно слушали. Лица беглецов были неровно освещены: из густой, смятой и грязной растительности выступали носы и лбы, глазные впадины казались черными провалами, в которых поблескивали, как вода в глубоком колодце, глаза. Беглецы вздрагивали и отклонялись, когда поленья стреляли искрами в полусумрак.
   Валлон советовал бежать в Бельгию, в Арденны. Это не равнинная Голландия, открытая взору немцев. В Арденнах - леса, горы, овраги. Деревушки там разбросаны по таким глухим местам, что до них добраться-то без провожатых нельзя. А народ там гостеприимный, чужакам не выдаст и в обиду не даст.
   Голландец возражать не стал: в Арденны так в Арденны. Но бежать все же лучше через Голландию: ближе всего. У нас была, конечно, мечта, даже не мечта, а дума, глубокая и постоянная, как боль в сердце, - пробраться домой, в родные места. Но теперь она казалась совершенно неосуществимой: куда побежишь с безногим Самарцевым на руках? Обстоятельства навязывали свою волю, и мы подчинялись этому.
   Ранним утром покинули сторожку. В лесу было еще сумрачно, хотя небо над соснами из черного превратилось в фиолетово-синее, потом просто синее, а синева становилась с каждой минутой нежнее и ярче. Выйдя на просеку, проложенную невдалеке, остановились. Налево, в дальнем конце ее, пылал горизонт: там всходило большое красное солнце. Мы повернулись к нему спиной и пошли вдоль белого коридора, огражденного с обеих сторон мощным частоколом затихших сосен. Вытянувшись цепочкой, шли торопливо и настороженно. Когда лес впереди редел, задерживались, посылали кого-нибудь узнать, что там. Деревни и хутора, расположенные обычно на опушках, обходили стороной, безлюдные поляны пересекали в узких местах.
   Большие неприятности доставляли дороги. По ним то с грохотом и звоном катились грузовики, то, шурша шинами, проносились легковые машины. Мы бросались в снег и обеспокоенно следили за ними сквозь замерзшие черные кусты. Улучив момент, когда дорога очищалась, бегом пересекали ее и скатывались с насыпи по другую сторону. Проваливаясь в снег и падая, поспешно вскакивали и бежали дальше, снова проваливаясь и падая. Стиснув зубы, обливаясь потом, уходили подальше от дороги, где снова слышалось гудение машин.
   Перед вечером обнаружили, что Масленкин и Калабутин исчезли. Стажинский припомнил, что видел их последний раз, когда группа миновала одинокий крестьянский двор. Сразу же появилось подозрение: не сбежали ли?
   Федунов ожесточенно пнул ногой гнилой пенек.
   - Зря мы эту гадину, Масленкина, сразу не пристукнули...
   Коротко посовещавшись, решили быстрее уходить. Прошли, однако, не больше двух-трех километров, когда услышали, что кто-то гонится за нами. Посоветовав Георгию и Федунову побыстрее двигаться с носилками, я, спустив предохранитель автомата, спрятался за деревом.
   Догонявший нас с треском ломал ветки, падал, издавая стон, похожий на крик. Преследователь совсем не заботился о том, чтобы подкрасться незаметно.
   Вскоре из кустов выбежал Калабутин. Он смотрел только себе под ноги, на след, оставленный нами. Окликнутый мною, рванулся в панике назад. Лишь пробежав шагов пять, остановился: только теперь до его сознания дошло, что позвать по фамилии мог лишь свой. Калабутин повернулся на зов и, увидев меня, с рыданием повалился в снег. Я бросился к нему. Схватив его за плечи, попытался поднять.
   - Где ты был? Почему отстал? Где Масленкин?
   Захлебываясь слезами, он только мычал да указывал рукой в ту сторону, откуда прибежал. Я натер ему лоб и щеки снегом. Немного придя в себя, он смог, наконец, рассказать, что случилось.
   После полудня у одинокого двора Масленкин шепнул ему, что тут "есть чем в смысле жратвы поживиться". Калабутину очень хотелось есть, и он согласился попытать счастья. Выждали, когда спутники скрылись в лесу, затем повернули назад и пробрались к двору. Масленкин постучал в дверь и, когда та открылась, произнес два немецких слова, которые знал в совершенстве: "эссен" (есть) и "шнель" (быстро).
   Крестьянин, пораженный полосатой одеждой просителя, отступил в удивлении, потом бросился на него и стал крутить руки. Калабутин поспешил на помощь товарищу. Увидев еще одного в тюремной одежде, немец отпустил Масленкина, юркнул в сени и через несколько секунд выскочил с вилами в руках. Они кинулись со всех ног прочь. Пробежав шагов двадцать, Калабутин услышал страшный вопль, заставивший его оглянуться. Навалившись всем большим телом на ручку вил, крестьянин вдавливал их в полосатую фигуру, распластавшуюся на снегу. Калабутин побежал еще быстрее и остановился только в лесу, попав в яму. Выбравшись из нее, нашел наш след и побежал.
   Калабутин все еще вздрагивал, ужас так и стоял в его глубоко запавших глазах. Пока нагоняли товарищей, он несколько раз падал, и мне приходилось поднимать его. Беглецы встретили отставшего сурово, даже злобно. Думая только о себе, он подводил всех: полиция теперь знает, где мы находимся. А уж если Калабутин сумел найти след и догнать нас, то полиция сделает это быстрее. И мы еще больше заспешили, делая вынужденные остановки все реже и короче.
   Густая тьма, свалившаяся на лес, укрыла нас, но сделала слепыми. Идти наугад было опасно: мы могли повернуть назад или напороться на полицейскую засаду. Пришлось заночевать в лесу. Среди плотных елей нашли подходящее место, наломали веток, чтобы снизу было теплее, и расположились, прижавшись друг к другу. Утомленные и удрученные, беглецы даже не шептались, а лишь вслушивались в темноту лесной ночи. Над нами тихо поскрипывали деревья, слышался невнятный, но постоянный гул да легкий хруст под осторожными ногами лесных обитателей. Плохо одетые и голодные, мы не могли долго хранить тепло, и сон - этот предательский союзник холодной смерти - стал наваливаться на сидевших, увлекая в небытие.
   - Заснуть - никогда не проснуться, - шепнул я Устругову, который тоже начинал дремать. Он чаще и больше всех нес раненого, устал, конечно.
   Георгий встрепенулся, переспросив испуганно и недоверчиво:
   - Совсем спать нельзя? Даже вздремнуть немного?
   - Спать совсем нельзя. Сон - это верная смерть...
   С минуту он сидел тихо, то ли вдумывался в мои слова, то ли всматривался в ночь. Потом, вздрогнув всем телом, тронул меня за плечо.
   - Так чего ж ты? Поднимать всех надо.
   И тут же начал толкать соседей.
   - Спать нельзя!.. Спать никак нельзя!..
   Те старались держать головы прямо, а глаза открытыми. Но усталость и холод давили людей, глаза снова закрывались, головы падали на грудь. И мы снова трясли их. К полуночи, однако, встряхивания и уговоры перестали действовать. Поднявшись сами и подняв Федунова, Стажинского, Прохазку, мы подхватывали сонных под мышки, ставили на ноги и приказывали топтаться.
   - Спать нельзя! Сон - это погибель...
   Заставляли собирать сучья для костра, разводить который не намеревались: огонь мог выдать нас. Бросив охапку валежника в кучу, выросшую рядом, Крофт, долго не желавший подниматься, снова пристроился под елями. Едва свернувшись, он заснул. Я разбудил его и вновь насильно поставил на ноги. Крофт вырывался из моих рук, ругался, кричал, что никто не имеет права заставлять его, офицера его величества короля Великобритании, делать то, что он не хочет.
   - Я свободный человек, - сердито выкрикивал он, - и никому не позволю командовать собой!
   Все же топтался, постепенно согреваясь. Некоторое время спустя, согревшись и утомившись, Крофт снова стал пристраиваться под елями. И я снова поднимал его, как и других, упрашивал топтаться, ругал и даже дал несколько раз пинка, когда уговоры и ругань перестали действовать.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   Разные события по-разному раскрывают один и тот же характер. Одно и то же событие по-разному раскрывает разные характеры. Нашими спутниками оказались разные люди, поэтому их поведение в ту тяжелую ночь было различным. Утомленный, но упрямо сильный Устругов почти автоматически тряс и поднимал замерзающих людей, ставил на ноги и заставлял топтаться. Стажинский уговаривал, убеждал, легонько подталкивал, словно боялся растратить собственные силы. Федунов выбирал только своих, считая излишним возиться с "чужими". Хаген покорно делал то, что от него требовали. Бельгиец "ловчил": послушно вставал на ноги, быстро отходил в сторону и снова укладывался спать.
   Перед утром Прохазка шепнул мне, что Федунов подозрительно возится с немцем, который добросовестно топтался здесь и вдруг оказался по другую сторону кучи хвороста на снегу. Я побежал туда, схватил за воротник фуфайки Федунова, склонившегося над Брюкнером, и резко рванул вверх:
   - Ты что с ним делаешь?
   - Ничего, - растерянно и виновато ответил тот. - Совсем ничего. Он упал и...
   - И ты воспользовался этим?
   - Ничем я не воспользовался, - отрезал Павел. - Очень мне нужно воспользоваться!
   - Так чего же ты делаешь с ним? Ты же давно с ним возишься...
   - А я виноват, что он не поднимается? - вопросом ответил он. - Я с ним и по-хорошему и кричал на него, а он все равно не поднимается. Что я с ним сделаю? Не оставлять же на снегу. Он так через полчаса богу душу отдаст.
   Сказано это было резко, как говорят только сильно обозленные люди. И я готов был обругать его за это, но вдруг в какую-то долю секунды меня осенила догадка: да ведь он грубит, чтобы скрыть смущение! Я обнял его за плечи и притянул к себе.
   - Правильно, Павлуха...
   Этот жест еще больше задел его. Федунов сердито сбросил мои руки со своих плеч.
   - Что же тут правильного? Ну что?
   Не получив ответа, сам сказал с ожесточением и сожалением:
   - Слюнтяи мы, вот что. Закипим ненавистью - готовы на части разорвать обидчика, остынем - жалеть станем. Паршивые у нас душонки... Не могут ненависть долго хранить, а без этого с обидчиками нашими никогда не рассчитаемся.
   - Рассчитаемся, - заверил я, вовсе не думая о расчете. Меня волновало тогда другое: сумеем ли уберечь жизни этих людей? Взяв за локоть, я толкнул Федунова в сторону немца.
   - Сбереги его, Павел. Подними на ноги, потопчись с ним.
   - Еще чего! Топтаться с немцем! Может, целоваться с ним прикажешь!..
   Я только шлепнул его ладонью по спине. За Брюкнера можно было не беспокоиться: в сердце его ненавистника произошел перелом.
   А сердце Федунова оказалось не только жалостлиливым, но и самоотверженным. И мы узнали об этом на следующий день.
   После той тяжелой ночи продвигались медленно, часто останавливались и отдыхали. Особенно долго задерживались перед пересечением дорог: копили силы, потом, улучив удобный момент, поднимались и бросались через дорогу, пробегали метров пятьдесят и падали в изнеможении.
   Дорогу Хальдер - Эммерих - последнюю дорогу, которая отделяла нас от Рейна и Голландии, - усиленно охраняла полиция. Низкие, длинные, будто раздавленные, полицейские машины носились то в одну, то в другую сторону. Полицейские с карабинами в руках пытливо всматривались в кусты орешника, за которыми прятались мы. Остановиться и пойти в эти кусты все же не решались.
   Подгоняемый нетерпением и голодом, Федунов предлагал "пугнуть" их.
   - Трахнуть чертей, чтоб знали, что мы не беззащитная лесная дичь.
   Устругов досадливо отмахивался:
   - Попробуй трахни... Тут такую облаву устроят, что и под землей не спрячешься.
   Павел смерил его насмешливым взглядом.
   - Мы перебьем этих толстых крыс в два счета и очистим дорогу. Пока тут облаву устроят, наш след простынет. Ударим, а?
   Беглецы не отзывались. Мы не хотели ни пугать, ни учить полицейских. У всех было одно на уме: перескочить дорогу незамеченными. Страх буквально прижимал нас к земле, когда на дороге показывалась машина. Федунов пренебрежительно оглядывал соседей, лежавших ничком, и бормотал:
   - Трусы!.. Слюнтяи!..
   Георгию надоело это брюзжание, и он посоветовал Федунову помолчать. Замечание, сделанное спокойным и даже просительным тоном, почему-то взорвало того.
   - Распоряжаться да командовать желающих много, а подставить свою шкуру, чтобы другим помочь, никого нет.
   - Свою шкуру подставляй, да других не подводи.
   - Я и не собираюсь подводить. Только если никто не рискнет, то нам через дорогу до ночи не перескочить. А ночью опять плясать на одном месте придется.
   Мы промолчали. Павел посмотрел на Устругова и на меня, точно ждал согласия или возражения, затем, будто разговаривая сам с собой, пообещал:
   - Я бы этим свиньям тут жару дал, чтоб они сюда все сбежались. А тем временем остальные через дорогу в другом месте перемахнули бы и в том лесу скрылись.
   - А сам?
   - Что сам?
   - Ведь тут остаться придется.
   - Где-нибудь все равно придется остаться.
   - Где-нибудь да когда-нибудь! А тут вот, за этим кустом, и через каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут.
   Почти до вечера ползали мы вдоль дороги и, вероятно, так и не перебрались бы через нее, если бы не Федунов. Этот парень, которого считали малокультурным, недалеким и черствым, решил в одиночку, молча, пожертвовать собой, чтобы помочь другим. Опасаясь, что Георгий и я помешаем его замыслу, Павел исчез незаметно. Некоторое время спустя мы услышали резкую автоматную очередь за поворотом дороги, куда только что промчалась полицейская машина.
   "Федунов", - сразу же подумал я. Та же догадка мелькнула и в голове Устругова. Он приподнялся и осмотрел беглецов.
   - Федунов! Где Федунов?
   Вместо ответа в лесу татакнул автомат, за ним звонко, раскатисто прогремели винтовочные выстрелы. Расстилая по дороге белые хвосты, туда пронеслись еще две полицейские машины. Винтовочные выстрелы в той стороне посыпались чаще.
   - Павел очистил нам дорогу, - сказал я Георгию, который, кажется, готов был броситься туда. - Он стянул к себе полицейских, чтобы мы могли перескочить дорогу тут.
   Устругов понимающе и сурово посмотрел на меня, подумал немного, потом молча поднялся и исчез в кустах позади нас. Через минуту вернулся, неся на руках Самарцева, и, коротко бросив мне: "Возьми носилки", - вышел на дорогу. Стараясь ступать ему вслед, мы пересекли шоссе, перебрались через маленькую полянку и снова вошли в лес.
   Там остановились, прислушиваясь к перестрелке. Винтовки били и били, автомат отвечал все реже и короче. Среди винтовочных выстрелов мы хорошо различали его "голос" и ждали с таким нетерпением, с каким ждут появления пульса у больного после серьезной операции. Мы знали, какой будет конец. И все же, когда автомат замолчал, долго не могли поверить, что тот замолк совсем. В наступившей тишине пугающе резко прозвучали два пистолетных выстрела, которые заставили меня вздрогнуть и вобрать голову, будто стреляли в меня. Все поняли, что означали эти последние выстрелы, хотя только Прохазка поспешно и испуганно снял шапку.
   Тяжело переступая и громко дыша, беглецы двинулись дальше. Мы пытались ускорить шаги, но это уже не удавалось. Останавливались и отдыхали через каждые сто - сто пятьдесят метров. Всем хотелось посидеть побольше, и только остервенелое упрямство Устругова толкало вперед. Теперь он почти бессменно нес носилки, поднимался первым и торопил других, то уговаривая, то понуждая: