Осень в Арденнах всегда хороша; в тот год она была великолепной. Дни стояли солнечные, теплые, с той голубой прозрачностью в воздухе, когда все казалось значительно ярче и ближе, чем было на самом деле. По утрам над горными речками и падями поднимались туманы, которые светились и таяли под солнцем, открывая пеструю красоту леса каждый день заново. Яркой бронзой оплывали свечи берез, ало пылал клен, упрямо зеленел дуб, сдававшийся осени последним.
   По горным дорогам гремели военные обозы, доставлявшие снаряжение пришедшим в Арденны войскам. На окраинах поселков, у перекрестков дорог выросли груды канистр с горючим, ящиков с патронами и снарядами. Лужайки и поляны были заставлены новенькими "шерманами" (танками) и грузовиками. На опушках прятались тысячи зеленоватых орудий. Этот гигантский склад оружия и боеприпасов охранялся ленивыми постовыми, которые дремали около своих палаток, совершенно не интересуясь теми, кто едет или идет мимо. Они несколько оживали только тогда, когда по дороге проносился джип ("виллис") с военной полицией. Дюжие парни в белых касках, перетянутые белыми поясами и портупеями, взбадривали дремлющих весьма примитивным, но всегда действенным способом, и часовые побаивались их.
   Американское командование отвело нашей бригаде для охраны большой участок Арденн между Уффализом и Лярошем, и мы опять разбились на мелкие отряды, чтобы занять мосты и мостики, перекрестки горных дорог. Вопреки опасениям в лесах было спокойно. Отставшие немецкие солдаты старались проскользнуть поближе к дому незамеченными; натыкаясь на наши посты, не оказывали сопротивления, с готовностью поднимая руки.
   В октябре установилось полное затишье. Солдаты и офицеры проводили большую часть времени в городах, уезжая порою от месторасположения своих частей на десятки километров. В Марше, Льеже, Намюре, Шарлеруа, Ляроше открылись офицерские и солдатские клубы (отдельно). Появились даже танцевальные школы, в которых нарядные, легконогие бельгийские девушки старательно и робко обучали неуклюжих, громко топочущих вояк сложным поворотам и па.
   Партизаны тоже уходили в ближайшие поселки и городки, где было, конечно, веселее, чем в лесу. Я пробирался в Марш, в "Голубую скалу", где повеселевшая Аннета принимала меня с заботливой нежностью. Мы были молоды и счастливы тем единственным счастьем, которое дается только любовью любимого человека.
   Устругов не хотел отлучаться из бригады и посоветовал мне остаться с ним, когда до нас дошли тревожные слухи о странных приготовлениях немцев. Я остался, послав Аннете записку, что увижу ее через несколько дней.
   Но увидел я ее лишь два месяца спустя. Немцы нанесли свой последний и единственный сильный удар по союзникам через Арденны. Они сокрушили части первой американской армии, оборонявшие Арденны, и заставили нас снова уйти в горы. Мы потеряли на мосту Стажинского, в которого выстрелил переодетый в американскую форму немецкий диверсант.
   Тот месяц, пока немцы занимали восточную часть Арденн, был одним из самых тяжелых. Фронт не имел тогда в Арденнах определенной линии. Окруженные немцами, американские части продолжали сражение, оставаясь в тылу наступающих. Немцы выбрасывали далеко вперед парашютистов, которые захватывали населенные пункты и перекрестки дорог в тылу обороняющихся. Вокруг парашютистов немедленно замыкалось кольцо. Помимо танковых клиньев, которые продвигались по главным дорогам, в лесах и горах Арденн полыхали очаги схваток, и часто было трудно понять, кто кого окружил, кто атакует и кто обороняется.
   Со своими автоматами и карабинами партизаны были в те дни танковых сражений не очень опасными противниками. Однако вредить на дорогах, нападать из-за угла мы могли. Мы взорвали два моста на дороге Бастонь Льеж и сожгли большой склад горючего недалеко от Уффализа. Правда, это было американское горючее, но немцы использовали его для заправки захваченных ими американских танков и грузовиков. Когда немецкие войска начали отступать, мы снова вылезли на дорогу и сожгли несколько машин.
   Однако гитлеровцы заставили нас заплатить за это высокой ценой: партизаны потеряли сразу восемь человек. Мы слишком поздно сообразили, что это не фольксштурмисты.
   После окончания боев партизаны вновь вышли из леса. Возвращение в знакомые и такие добрые для нас городки было тяжелым. Смерч войны сокрушил их краснокрышие дома, разнес в щепы мосты, изрыл воронками мостовые, вырвал деревья. Многих знакомых не оказалось: одни ушли, боясь немецкой мести, другие погибли. В "Голубой скале" я нашел только старого Огюста: его дочерей эвакуировали на север - не то в Брюссель, не то еще дальше. Почта все еще не работала, и он, конечно, ничего не знал о них.
   Власти отвели нашей бригаде казармы бельгийской армии, которая все еще была в плену. Выстроив бойцов на плац-параде, мы с горечью и болью осмотрели их. Некоторые отряды совсем не вернулись, и мы только значительно позже узнали от бельгийцев, где и как погибли они. Устругов, прихрамывая на левую ногу и держа на перевязи левую руку (его ранило дважды), прошел вдоль передней шеренги. Многие партизаны, как и он сам, были перевязаны.
   Мне казалось, что сейчас самое подходящее время сказать хорошую речь о вероломном враге, о верности в братстве по оружию, о мужестве и потерях, о славе и победе. Георгий выслушал меня и устало махнул рукой.
   - Зачем говорить?.. Они ведь знают это. Может быть, не всякий скажет это так красиво. Но настоящая красота все-таки не в словах, а в действиях человека...
   Через несколько дней штаб бригады получил телеграмму от советской военной миссии с распоряжением немедленно прислать человека для доклада. Устругов послал меня.
   Начальник миссии, седоголовый грузноватый генерал с очень живыми и веселыми глазами, встретил меня снисходительным и в то же время довольным смешком.
   - Слышали, слышали о вашей партизанской бригаде. Москва заинтересовалась и требует подробный отчет. Дорогие союзники наши бубнят в газетенках своих, будто русские на Западе на немецкой стороне воюют. Это, конечно, сплошное вранье. Не было тут русских на немецкой стороне. А вот такие, как вы, были. Были во Франции, были в Бельгии, были в Голландии, были в Италии. Даже в Люксембурге были. Пишите поэтому подробно, как, где, кто, что и т. д.
   Писание доклада заняло немного времени. Генерал, прочитав и похвалив доклад за ясность и стройность изложения, все же не отпустил меня.
   - Ждать, - приказал он с краткой категоричностью военного. - Москва слово свое должна сказать. С этим словом вы и к ребятам своим вернетесь.
   Я поселился в мансарде того дома, который отвели военной миссии. Каждое утро спускался вниз и целыми днями околачивался в канцелярии, стараясь попасться на генеральские глаза. Занятый и всегда торопящийся, тот не замечал меня или делал вид, что не замечает. И лишь дней семь спустя вдруг остановился передо мной и, протянув руку, объявил:
   - Кончилось ваше ожидание, лейтенант. Можете отправляться к себе.
   - А что Москва? Какое же слово пришло из Москвы? - забормотал я, всматриваясь в смеющиеся глаза генерала. - Вы же говорили, Москва слово свое должна сказать.
   - Слово? - переспросил генерал, точно впервые слышал об этом, а потом, будто вспомнив о чем-то, воскликнул: - Хорошее слово из Москвы получено! Очень хорошее! Советское правительство решило требовать, чтобы ваша бригада была возвращена домой с оружием в руках. Поезжайте к своим, скажите об этом. Они, наверное, обрадуются.
   - Конечно, обрадуются, товарищ генерал! Очень обрадуются!..
   И я помчался назад, несказанно взволнованный. Как же! Родина оценила поведение наше!
   И партизаны действительно обрадовались. Они бросились качать меня, точно не правительство, а я распорядился вернуть бригаду домой с оружием в руках. Затем с таким же азартом они подхватили Устругова и стали подбрасывать его к самому потолку. Потом они вытащили его, меня, полковника Моршанова во двор и почти бегом понесли по кругу, не слушая приказа командира немедленно опустить нас на землю. Они хватали своих товарищей и поднимали над собой, как знамя. Энергия, рожденная радостью, находила в этом выход, и никакая сила не могла бы остановить их.
   Наше шумное, даже несколько буйное ликование было прервано появлением на плац-параде Шарля и его друзей из внутренних сил Сопротивления. Их отряд размещался недалеко от нас, и время от времени партизаны ходили к ним, а они к нам в гости. Бельгийцы были мрачно настроены, и мы сразу догадались, что на этот раз они пришли не затем, чтобы просто навестить нас.
   Цель их визита была в самом деле сложнее: они пришли за помощью. Отряды внутренних сил Сопротивления получили приказ отправиться на север, где немцы закрыли доступ в Антверпен с моря.
   Германские войска заняли оба берега бухты Шельды, через которую корабли шли к крупнейшему порту Европы. Чтобы немцев не могли выбить с суши, они открыли шлюзы плотины и залили водой низменность, лежавшую за ними. Союзники не хотели ввязываться в тяжелое и дорогостоящее сражение и предложили бельгийцам самим очистить берега бухты. Бельгийское правительство согласилось. С одной стороны, оно ослабляло силы, собранные в отрядах внутреннего Сопротивления, с другой стороны, вносило вклад в общее дело поражения Германии.
   Партизаны выслушали просьбу Шарля, посерьезнев и помрачнев. Они с тревогой и надеждой посматривали на Устругова, который стоял рядом с бельгийцем. Каждому было понятно, что командир решает, но каждый чувствовал, что общая воля совпадет с его желанием. Георгий знал это и молчал: ему не хотелось отнимать у людей надежду на скорое возвращение домой, не хотелось также отдалять их от бельгийских друзей, нуждавшихся в помощи.
   Сердитый и хмурый, повернулся он ко мне.
   - Ну, как, комиссар?
   Привыкший нести свое бремя на своих плечах, тут он невольно переложил его на меня. Глаза людей, окружавших нас, уставились в мое лицо. Они знали, что такое война, и не хотели воевать ни одним днем, ни одним часом больше, чем необходимо. В то же время мы не могли выйти из войны, пока она продолжалась. Ближайший к нам враг был на севере, на берегах бухты Шельды, и я сказал, что мы должны помочь нашим бельгийским друзьям.
   Партизаны молчали. Молчали долго, тяжело, угрюмо. И тогда Устругов, вдруг приняв решение и сразу как будто посветлев лицом, громко и почти весело спросил:
   - Ну, как, поможем?
   - Поможем... поможем... - раздалось несколько неуверенных голосов. Раз нужно помочь, поможем...
   Никто не возражал, но и возгласов одобрения также не последовало. Наши друзья просто согласились на тяжкую и опасную необходимость. И мы тут же занялись сборами к поездке на север.
   Бельгийцы, однако, не были готовы, отъезд задерживался, и партизаны забеспокоились. Они подходили то к Устругову, то ко мне и спрашивали, когда бельгийцы тронутся с места.
   - Куда ты спешишь? - спросил я Мармыжкина, обеспокоенного задержкой.
   Он опустил голову и, ковыряя носком ботинка землю, виновато пробормотал:
   - Кончить бы поскорее тут да домой... Там теперь, ох, как мужицкие руки нужны! Дома-то у всех одни бабы да малые дети остались...
   Дня два спустя к казарме подошла колонна больших американских грузовиков: за нами. Первыми погрузились и отправились на север дружинники Шарля. Было ветрено, слякотно, холодно; дружинники усаживались на дно грузовиков и прятали лица. Их машины проходили мимо нас молчаливые, и это произвело на партизан угнетающее впечатление.
   Мы расселись по грузовикам так же угрюмо, молча и тоже начали прятать лица от холодного мокрого ветра. Устругов остановился перед моим грузовиком.
   - Как на похороны, - пробормотал он, кивая головой на грузовики, и как-то неопределенно предложил: - Песню, что ли, спеть...
   - Хорошо бы, - также неопределенно поддержал я. - Только кто запевалой будет? У меня голос, сам знаешь, слабый.
   Георгий пошел к соседним машинам, выкликивая обладателей сильных голосов, подзывал их к себе и убеждал не сидеть сычами. Затем, забравшись в свой грузовик (он отказался сесть в кабине шофера), начал дирижировать этим необыкновенным хором на колесах. Получалось плохо, но вопреки ожиданию ребята не замолкали, а стали перебрасываться язвительными замечаниями и шуточками, развеселились и, наконец, запели. Запели с подъемом, радостью, с озорством.
   Наша шумливая, поющая колонна врывалась в унылые бельгийские городки, проносилась по их мокрым улицам, заставляя обитателей выскакивать из домов или прилипать к окнам. Скашивая глаза на случайных слушателей, ребята пели еще звонче, веселей, с уханьем и присвистом: знай, мол, наших!
   Вечером мы прибыли в Брюссель, не останавливаясь, пересекли его и устремились по широкой дороге к Антверпену. Мосты были еще взорваны, грузовикам приходилось покидать дорогу, делать большой крюк, потом снова возвращаться на нее. И хотя расстояние от бельгийской столицы до "водного фронта", как именовался тогда тот участок, было небольшое, мы добрались на берег бухты только к утру.
   День был пасмурный, серый. Низкое небо было темным и неприветливым, как море, и море казалось таким же бескрайным и бездонным, как небо. Перед нами, насколько хватает глаз, волновалась грязная холодная вода. Лишь прямо далеко впереди из воды выступала узкая черная полоска со странными кучками, очень похожими на муравьиные. Это был берег. Кучи когда-то были домами, но они сожжены или разрушены бомбардировками с воздуха и земли: немцы соорудили под ними свои огневые точки.
   Врага нельзя было одолеть с суши - его прикрывала вода, нельзя было взять и с моря - мешало мелкое дно. По залитой равнине не могли пойти ни танки (слишком вязко), ни "утки" - амфибии (слишком мелко). Тут мог пройти только человек, смелый, самоотверженный, ненавидящий сидящего в теплых подвалах врага, готовый на холод и голод, на риск и смерть во имя дела, которое ставит выше жизни.
   Весь тот день мы долго топтались на чердаке кирпичного домика, отведенного под штаб бригады, смотрели то в бинокль на рябившую под ветром воду, то на карту местности, изучая овраги и лощины, которые следовало обходить. Чаще же всего вглядывались в черную дальнюю полоску. Над кучами кирпича и камня поднимались легкие дымки: противник грелся, готовил пищу, жил. Еще жил.
   Валлон и Дюмани, приехавшие к нам, сочувственно и старательно всматривались вместе с нами то в воду впереди, то в карту перед нами. Качали головами, вздыхали; встречаясь глазами, ободряюще улыбались. Дюмани уехал перед вечером: он был уже важной персоной, его призывали в столицу какие-то неотложные дела. Валлон остался с нами до начала атаки.
   Собственно, атака началась лишь к утру, когда мы добрались до той узкой черной полосы земли и, почувствовав под ногами твердую почву, бросились врукопашную - в последнюю и самую страшную рукопашную, в которой не было ни пленных, ни раненых. Но до этой атаки, продолжавшейся не более десяти минут, шесть часов шли мы по воде. Уровень ее был различен: иногда наши ноги погружались в воду только по щиколотку, порою она доходила по пояс, до груди и до горла. Тогда мы, подняв оружие над головой, двигались особенно медленно.
   Туман, спустившийся на залитую равнину, скрывал нас от прожекторов и осветительных ракет. Немецкие прожекторы даже помогали: светлые пятна, возникавшие впереди, тянули к себе, указывали направление. И чем ярче становились они, тем увереннее двигались атакующие: скоро, скоро!..
   Артиллерия союзников била по немецким позициям с вечера. Пушки деловито и ровно ухали за нашей спиной, не переставая. Снаряды пролетали над нашими головами, подбадривая и подталкивая. Немцы отвечали нашим артиллеристам редко, но зато щедро сыпали шрапнелью над водой, и она звонко булькала и поднимала частые тонкие фонтанчики.
   Сначала мы шли цепями, стараясь соблюдать дистанцию, Георгий в середине, а мы с Моршановым по краям. Постепенно цепи перемешались, Устругов и я оказались рядом, за нами - большая группа наших парней, и мы вместе продолжали путь. Когда дно стало заметно подниматься и ноги почувствовали более прочную опору, Георгий поймал мою руку и пожал ее с такой силой, что я чуть не вскрикнул от боли. Подвинувшись вплотную к нему, я обеспокоенно всмотрелся в его лицо.
   - Ты что, Гоша?
   - Ничего, - тихо ответил он. - Ничего. Проститься захотелось...
   Он тут же оторвался от меня и заспешил вперед, покрикивая:
   - Пошли, пошли! Впереди - суша и немцы...
   Светлые круги прожекторов выхватили из молочной пелены черные силуэты вооруженных людей. Чем ближе подходили мы, тем ярче горели круги, тем яснее выступали лица, руки, мокрая одежда людей.
   Немцы заметили или услышали нас. Взвились ракеты. Несколько пулеметов загремело рядом, почти под ногами у нас. Георгий, шедший немного впереди, что-то крикнул, махнул призывно рукой, повернулся и побежал на невидимые пулеметы, на невидимого, но близкого врага.
   Больше я его живым уже не видел. Партизаны и дружинники бежали и падали, поднимались и снова бежали, опять падали и поднимались. Иногда казалось, что все скошены огнем и никогда не поднимутся. Минутой позже думалось, что все бессмертны: атакующие бежали также тяжело и густо.
   Схватка была короткой и жестокой. Немецкий гарнизон был полностью уничтожен, и на узкой полоске сухой земли, окруженной водой, стало вдруг удивительно тихо, и мы услышали печальный вскрик чаек, разбуженных боем.
   - Где Устругов? - забеспокоился я, вдруг вспомнив, что не видел его с того момента, когда он, призывно махнув нам, побежал вперед. Никто не ответил, и я уже испуганно закричал: - Устругов! Георгий! Гоша! Гоша!
   - Егор! Егор! - подхватил Мармыжкин тоже с тревогой в голосе.
   В ответ донесся только крик чаек. Он был теперь громче и печальнее. Мы бросились искать Устругова. И нашли. Такого большого человека нетрудно было найти. Он лежал перед самым входом в подвал, где был командный пункт немцев. Крепкая рука его была вытянута в броске: она успела запустить в подвал гранату, прежде чем вражеская пуля сразила Георгия.
   Мы подняли тело, перенесли его на самое высокое место и положили так, чтобы остекленевшие глаза Георгия могли посмотреть на восток: там была Родина, которую он так любил, что отдал за нее жизнь на чужой земле.
   Мы собрали и положили рядом с Георгием погибших в ту ночь товарищей. Шеренга мертвых была длинной и страшной. Вытянув руки вдоль тела, они смотрели невидящими глазами в небо, светлевшее с каждой минутой все больше и больше.
   Ночь осталась позади. Какой же долгой и тяжелой была эта ночь! И как дорого заплатили мы, чтобы оказаться утром на этой чужой полоске тверди!
   Ч А С Т Ь П Я Т А Я
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
   Полет на восток укоротил ночь, и рассвет мы встретили на несколько часов раньше, чем в Америке. Черные квадраты окошек поблекли, затем стали прозрачными, и за ними вновь засверкало небо той удивительной синевы, какая бывает на больших высотах. Впереди и немного пониже появилось одинокое белое облако, похожее на медведя. Медведь тянулся к невидимому костру, который окрашивал чем-то алым его острую морду.
   Длинная, сигароподобная кабина самолета неслась в воздухе стремительно и плавно. Только мелкое дрожание да шум моторов напоминали, что мы летим, а не висим между небом и океаном, который снова развернулся под нами, такой же бездонный и бескрайный, как небо.
   Пассажиры еще спали. Одни лежали в откинутых назад креслах, повернувшись друг к другу спинами, другие - лицом к лицу, будто шептались, третьи запрокинули головы, выставив вверх щетинистые подбородки. Первой проснулась маленькая стюардесса, прикорнувшая на круглом табурете у буфета. Открыв глаза, она тряхнула пшенично-светлой головой, заметив, что за ней наблюдают, улыбнулась с детской застенчивостью.
   - Доброе утро!
   - Вы проснулись слишком рано, - сказал я. - До утра еще далеко.
   Девушка оглянулась на кабину и нахмурилась. Пледы, которыми накрывала она пассажиров, чтобы уберечь от холода - самолет летит в Европу по дуге, загибающей далеко на север, - сбились у некоторых в ноги. Стюардесса встрепенулась и побежала туда. Она поднимала мягкие шерстяные полотнища кончиками прозрачно-тонких пальцев и осторожно накрывала спящих. Лишь наведя порядок, удовлетворенно вздохнула и подошла ко мне.
   - Кофе хотите? Или, может быть, сок? После кофе уже не заснете, а сок не помешает поспать еще.
   Кофе был горячий. Вливаясь густо-черной струей из термоса в пластмассовую чашечку, которую я держал перед собой, он дымился. Сосед по самолету, услышавший шепот стюардессы, продрал глаза и бодрым голосом, точно вовсе не спал, провозгласил:
   - Кофе... Вот это хорошо! Дайте-ка и мне.
   Он нетерпеливо облизывал поблекшие и помятые губы, глядя, как девушка льет кофе в его чашку. Выдернув из сахарницы короткими, но крепкими, как щипцы, пальцами сразу три пакетика, сосед надрывал их зубами и вытряхивал мельчайший песок в кофе.
   - Вот хорошо! - бормотал он. - Сахар тонирует сердце, а кофе сразу возвращает человека из блужданий сна туда, где он есть: дома - домой, в чужом городе - в чужой город, в самолете - в самолет.
   Стюардесса согласно наклонила голову и вздохнула.
   - Иногда бывает так приятно поблуждать еще во сне, что просто жаль, когда проснешься. В жизни ведь редко случаются увлекательные вещи.
   Сосед поднял на нее серые равнодушные глаза, которые казались особенно мелкими и бесцветными в темных, будто набухших мутью подушечках век. Самоуверенный и сильный, он, наверное, не знал ни увлекательности снов, ни тихой радости мечтаний.
   - Сон - это необходимость, - сказал сосед. - С этой необходимостью приходится считаться, но чем скорее избавляешься от нее, тем лучше.
   Девушка посмотрела на него растерянно и улыбнулась с такой беспомощностью, словно встретила на своем пути каменную глыбу, которую не могла ни устранить, ни обойти. Толстяк громко втянул губами кофе, пожевал и еще раз изрек:
   - Кофе - это хорошо. Утром кофе - самое первое дело.
   Самолет постепенно оживал. Просыпавшиеся пассажиры требовали сок, чай, кофе. Взъерошенные и заспанные, они сердито окликали стюардессу, бормотали просьбы или распоряжения (облеченные правом командовать никогда не упускают возможность воспользоваться им). Лишь выпив то, что приносила неизменно улыбающаяся бельгийка, они благосклонно осматривали соседей, растягивали губы в улыбках, поднимались, разминая затекшие ноги. Захватив бритвенные приборы, мужчины выстраивались перед уборными.
   Обыденные и даже пустяковые, эти события не могли не только взволновать, но и просто заинтересовать. Их, однако, оказалось достаточно, чтобы вернуть меня из далекого прошлого, в котором я находился всю ночь. Подобно тому как ночной мрак уступал место дню, прошлое отходило назад. Правда, оно не опускалось сразу на дно памяти, а все еще кружило где-то под самой поверхностью. Время от времени даже пробивалось наружу, если настоящее давало малейшую зацепку.
   Когда командир самолета послал по рядам кресел синий листок с пожеланием "доброго утра" и известием, где находимся, мое внимание уцепилось не за 20 тысяч футов, которыми измерялась высота полета, и не за количество миль, оставшееся до ирландского берега, а за подпись: капитан Дюман. Мысленно я тут же прибавил букву "и": Дюмани. Пилот, наверное, укоротил фамилию, как делают, подписываясь наскоро, почти все. Конечно, Дюмани, а не Дюман. Конечно, это не мог быть тот Дюмани, который командовал внутренними силами Сопротивления в Арденнах. Он теперь слишком стар, чтобы водить самолеты. Возможно, родственник. А может быть, просто однофамилец. Скорее всего однофамилец.
   И все же, толкаемый внутренним беспокойством, я остановил пилота, проходившего мимо. Тот удивленно выслушал вопрос и торопливо подтвердил:
   - Нет, я не Дюмани, я Дюман. Роже Дюман.
   - А не встречали ли вы человека с таким именем?
   Пилот собрал складки на большом лбу и крепко стиснул губы, будто силой пытался выжать нужное из памяти.
   - Я знаю одного человека с таким именем. Он держит магазин в Лювене.
   - Торгует?
   - Да, торгует.
   - Дюмани торгует? Не может быть!..
   Я просто не мог представить себе его высокую и прямую фигуру за прилавком магазина, в белом фартуке, с карандашом за ухом. Дюмани не мог опуститься до того, чтобы капризные покупательницы помыкали им, приказывая подать кусок мыла или отвесить килограмм конфет. Уважаемый партизанами, признанный правительством и союзниками, Дюмани закончил войну в должности коменданта (командующего) южным районом. В первые месяцы после войны он был так важен и занят, что меня, приехавшего проститься, даже не пустили сразу к нему. Сопровождавший меня Валлон с усмешкой остановился перед массивной дверью и покачал головой.
   - Ведь был же всегда доступным человеком. А теперь... как у министра.
   - А он почти министр, - подхватил бельгиец, оказавшийся вместе с нами в большой холодной приемной с золочеными зеркалами и кривоногими бархатными креслами. - Или будет министром...
   Министром Дюмани не стал. И хотя, вернувшись после войны домой, я потерял его след, все же не допускал мысли, что "наш комендант" занялся торговлей в Лювене.
   - Дюмани торгует, - обиженно повторил летчик. - Тот, которого я знаю, торгует.
   У меня не было оснований не верить ему. Помимо известного мне Дюмани, в стране были сотни или даже тысячи его однофамильцев. В бельгийских городах и поселках можно было найти, наверное, немало бакалейных лавок, рыбных лабазов и галантерейных магазинов, на вывесках которых красовалось: "Дюмани".