- Я знал, что Крофт кончит в бедламе. Это можно было еще пятнадцать лет назад предсказать. Мне понятно, почему он не видит впереди ничего, кроме пустоты. Ему там и нечего видеть. Пустота - это пьяные галлюцинации, постоянные мысли о неизбежном конце пути, за которым нет уже ничего...
   - Ну, как это ничего? Каждый человек верит, что кто-то пойдет его путем дальше, продолжит его дело. Очевидно, верит в это и Крофт, тем более что у него есть сын.
   - Тут дело сложнее, чем прекращение одной жизни. Мне думается, что Крофт чувствует глубже.
   - Глубже? Что он может чувствовать?
   Бельгиец неопределенно пожал плечами.
   - Может быть, умирание своего класса. Может быть, умирание когда-то могущественнейшей и величайшей империи. Слуги империи чувствуют, не могут не чувствовать угасание ее прежнего величия. В былые времена верные слуги павших династий кончали с собой, ныне они только спиваются.
   Мне казалось, что в рассуждениях Валлона есть какая-то навязчивость, желание приспособить события и явления к какой-то заранее созданной схеме. Я не был уверен, что Крофт целиком укладывается в эту схему, но тот конец пути, который, по мнению Валлона, ждет нашего английского знакомого, не мог породить иных представлений о будущем, кроме пустоты. По-человечески мне было жалко Крофта. Как бы ни черна была ночь, свалившаяся в те давние годы на нас, мы никогда не сомневались в том, что за ней придет утро. И мы не просто ждали утра, а шли навстречу ему. Как должно быть трудно жить, если знаешь, веришь, что приближается твоя ночь! Бесконечная ночь. Ночь, которую никогда не оборвет рассвет. Я не хотел бы быть на месте такого человека.
   В Льеже Валлон оставил машину перед домиком своего приятеля, и мы отправились в пивную, где обычно собирается простой люд, чтобы скоротать свободное время. Посетители, сидевшие за маленькими мраморными столиками, увидев Валлона, задвигались, зашумели.
   - Здравствуй, старина! - кричал один.
   - Как поживаешь, Луи? - кричал другой.
   Третий поднялся со своего стула и широким жестом пригласил гостя сесть на его место. Несомненно, депутата тут знали и уважали. Расторопный официант подскочил к нашему столику, едва мы сели, бросил перед каждым по картонному кружочку и прижал их к мрамору высокими большими стаканами с янтарной, чуть-чуть кипящей жидкостью.
   Пивная находилась в верхней части города, и в распахнутые настежь окна были видны огни, много огней где-то внизу. Вдоль набережной реки огни тянулись ярким длинным рядом, и этот ряд повторялся в черной поблескивающей воде Мааса. Там, где огни кончались, Маас исчезал, будто его отрубали, хотя я хорошо знал, что он не может исчезнуть. Немного выше города мы пересекали его тогда дважды: первый раз перед нападением на лагерь военнопленных, второй раз после нападения.
   Точно перехватив мои мысли, Валлон спросил соседей, кто помнит нападение на лагерь советских военнопленных. Когда несколько человек ответили, что помнят, Валлон сказал им про меня, и соседи потянулись к нашему столику, захватывая мою руку в свои крепкие пятерни. Они внимательно и осторожно расспрашивали меня, что я делал после войны, как живут у нас дома, в Советском Союзе. Знали они о нас много и иногда задавали такие вопросы, на которые я не мог ответить: не знал деталей. Услышав, что я возвращаюсь из Нью-Йорка со специальной сессии Ассамблеи ООН, они спросили, почему дипломаты не могут договориться.
   Один из собеседников, которого все звали просто Полем, с худым, бледным, даже землистым лицом, несомненно горняк, провозгласил:
   - Дипломаты никогда не договорятся и не могут договориться. Что же им останется делать, если в мире будет тишь да гладь? Ни поездок за границу, ни конференций, ни речей, ни шума в печати. Да и жалованье урежут, если не отберут совсем.
   Слушатели засмеялись. Я не понял, смеялись они над дипломатами, которые могут лишиться многого, или над доводами Поля. Тот осмотрел соседей, тоже усмехнулся и продолжал:
   - Конечно, они не могут влезть в нашу шкуру и потому не понимают, что нам нужно или по крайней мере что нам не нужно.
   - А что нам нужно и что не нужно? - немного насмешливо спросил кто-то.
   - Нам нужно многое, - быстро ответил Поль, поворачиваясь к спросившему, - а не нужна нам драка. Драка с такими вот, как Константин, как его друзья, которым мы помогали тогда вырваться из лагеря. Они работали с нами в шахтах, хотя и жили за колючей проволокой. Воевали на нашей земле. Мы помним, это были хорошие, душевные люди. Мне хочется, чтобы русские приехали к нам по своей доброй воле и поработали рядом, пожили с нами.
   - У нас своим работы не хватает...
   - А наши поехали бы туда, в Россию, там, говорят, работы много.
   - Они, значит, к нам работать и жить, а мы - к ним работать и жить?
   - Конечно, - подхватил Поль, - конечно. Я перемешал бы все народы, чтобы не было чужих, чтобы все были свои. Правильно я говорю, Луи?
   Валлон наклонил голову.
   - Правильно, Поль, только это неосуществимо. Можно и без переселения помнить и знать, что и за пределами нашей маленькой страны живут тоже свои люди, что у них такие же заботы и радости, как у нас, такие же надежды и горечи, такие же думы и стремления.
   - Ну, я не очень верю, что у тех, кто живет по ту сторону Арденн, те же думы и стремления, что у нас, - возразил молодой парень.
   - Не у всех, Лекс, - обернулся к нему Валлон, - не у всех. И среди немцев теперь больше таких, которые думают так же, как мы.
   - А как их отличишь, которые правильно думают, а которые нет?
   Валлон посмотрел на парня и усмехнулся.
   - Вот это и есть главная трудность, Лекс. Люди обычно молчат о том, что думают, даже если у них самые хорошие мысли. А им нужно было бы кричать об этом, кричать о своих мыслях, о своих стремлениях и надеждах, кричать таким голосом, чтобы весь мир знал. И если все, кто хочет жить с другими в дружбе, закричат об этом, то это будет такой мощный хор, который никому не заглушить.
   - Верно, верно, - поддерживал Поль. - Прохвосты вопят до оглушения, натравливают одних людей на других, а хорошие люди молчат, будто их не только голоса, но и языка лишили.
   - Прохвостам легко вопить, - вставил Лекс, - у них газеты, радио, телевидение. А как будут кричать хорошие люди? Становиться на перекрестке и кричать?
   - А хоть бы и так! Почему бы и не стать на перекрестке и не покричать? - спросил Валлон. - Нас столько, что мы можем занять все перекрестки мира. Нам не надо особенно надрывать голос: у нас друзья рядом, и они услышат, если даже ты будешь говорить шепотом. Надо только говорить, обязательно говорить, чтобы твое молчание не принимали за согласие с прохвостами.
   И мои соседи заговорили. Они сказали мне, что помнят русских, что знают о России, что понимают, почему их хотят натравить на русских, на советских, и что они никогда не позволят никому поднять на нас руку. Они прощались со мной с сердечностью, которая глубоко взволновала и обрадовала. Да, они оставались друзьями. Это были искренние, надежные друзья. Неведомые друзья рядом.
   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
   В тот вечер мы пробыли в пивной, этом клубе простого народа, долго. Одни люди уходили, другие приходили. Узнав Валлона, они протягивали ему большие крепкие руки, улыбаясь дружески. Он представлял меня, непременно прибавляя:
   - Один из тех, кто воевал здесь.
   Некоторые хорошо помнили нападение на лагерь военнопленных и охотно говорили об этом. Каждый запомнил какую-то сторону, деталь события, которая врезалась ему в память и казалась поэтому особенно важной. Нападение представало теперь передо мной с таких сторон, которые я не знал или забыл. В их рассказах многое было явно приукрашено, кое-что просто сочинено. Вокруг давнего события создавалась хорошая, даже возвышенная легенда. "Кулачное сражение", которое представлялось нам тогда отвратительным, зверским, приобретало с течением времени характер чего-то необыкновенно героического. В памяти этих людей осталось только хорошее, благородное. Они видели во всем этом лишь проявление товарищества, мужества, смелости. И, оглядываясь вместе с ними назад, я начинал видеть своих тогдашних друзей более отважными и сильными, более великодушными и благородными.
   Новые друзья проводили нас до дома, где мы остановились, пожелали доброй ночи и счастливого пути. Они просили обоих непременно задержаться в Льеже на обратном пути: их товарищи обидятся, если не увидят нас, особенно русского, который воевал рядом с ними и мог рассказать кое-что о Москве.
   - Ну, ты рад, что приехал? - спросил Валлон, когда мы остались вдвоем, и, не дожидаясь моего подтверждения, добавил: - У народа, как видишь, своя память, хорошая память. Его голос не так-то легко заглушить даже самой шумной пропагандой неприязни.
   - Мне кажется, что они создают что-то вроде легенды вокруг нашего нападения на лагерь и вообще наших дел тут. Приукрашивают, сочиняют.
   - Без этого легенд не бывает. Народная память хранит все хорошее и быстро забывает плохое.
   Мы еще поговорили о людях, с которыми провели вечер, об их скоро проходящих сомнениях и безграничной вере в таких же, как они сами, людей. Затем Валлон пожелал мне спокойной ночи и, пообещав поднять пораньше, отправился спать.
   Я быстро улегся, но заснуть не мог. Я был взволнован тем, что слышал, тем, что вновь попал в места, с которыми так тесно связано мое прошлое. Поднявшись, я подошел к окну и раскрыл его. Ночь была светлая, лунная, крыши ближайших домов блестели, а улицы тянулись с этого холма вниз темными каналами. В самом низу, вытягиваясь широким лаковым поясом среди россыпи дальних огней, катил свои воды Маас, который доставил нам тогда так много хлопот. Оборванные в драке, а некоторые совсем нагие, мы не решались пройти при белом свете по поселку, который лежал между нами и переправой.
   Рискуя жизнью и осмелившись проникнуть в немецкий лагерь, мы не отваживались появиться в таком виде перед очами бельгиек и стать посмешищем. Тогда-то у Шарля, командовавшего группой прикрытия, возникла идея захватить на стоявшем на окраине города лесопильном заводе бревна, переправиться на них на другой берег и уйти в тот самый лес, который вставал сейчас перед моими глазами черной стеной.
   Шарль... Какой это был мужественный, симпатичный человек!
   По рассказам моих новых друзей Шарля перевели в армию, позволив взять с собой его дружинников. Пока шла война и они были нужны, с ними считались. Как только опасность миновала, новое правительство, прибывшее в страну в обозе союзников, очистило армию от бойцов Сопротивления. Одних уволили по возрасту, других - по болезни, третьих - из-за строптивости.
   Самого Шарля направили в Западную Германию. Часть, которую дали ему, была не из лучших, но несла службу по оккупации исправно. Английские власти, в зоне которых бельгийцы обосновались, были довольны как солдатами, так и командиром. В Брюссель летели благосклонные телеграммы, из Брюсселя - благодарности, награды...
   Осложнения начались позже. Союзники - англичане, американцы, французы - стали заигрывать с бывшими врагами. Бывшие гитлеровские генералы и офицеры, против которых Шарль воевал, снова появились на улицах западногерманских городов. Сначала робко и заискивающе поглядывали они на бельгийцев, затем их взгляд становился смелее, потом наглее и надменнее. Надменность возрастала вместе с их весом в Западной Германии. Недавние враги возвращались к власти. Они начали удалять из страны тех из союзников, которые отличались особым упрямством в войне против них, которые после войны не показывали особого снисхождения к побежденному врагу, которые не проявляли теперь склонности признать его равенство, а потом превосходство. Действуя окольными путями, через американцев, они добились того, что Шарля перевели снова в Бельгию. Чтобы позолотить пилюлю, ему присвоили новое звание, дали еще один орден. Шарль проглотил пилюлю: Бельгия мала и слаба, что может сделать она против воли великих союзников?
   Его унижения, однако, не кончились на этом. Некоторое время спустя часть, которой он командовал, была влита в сухопутные силы НАТО, во главе их оказался генерал, которого Шарль помнил еще по временам оккупации Бельгии. Это был изворотливый и жестокий человек. Подчинение ему Шарль счел личным и намеренным оскорблением. Он подал в отставку, которая была с готовностью принята. Сейчас, удрученный и больной, он жил в маленьком городке недалеко от Льежа. Приезжал сюда редко, старых друзей встречал угрюмо. Подвыпив, что случалось теперь довольно часто, ругал бывшее начальство и клялся, что, когда его вновь позовут защищать "семью", он откажется, непременно откажется делать это. Соседи посмеивались над ним: кому он может потребоваться теперь? У него уже взяли все, что могли.
   Ночь подходила к концу. Далекая заря высветила небо за холмами, и на нем отчетливо выступили лесистые хребты. Из густо-темных они превратились в синие, синева как бы невидимо разбавлялась зеленой краской, и лес начинал приобретать свой обычный, такой знакомый утренний вид.
   Сколько раз встречали мы утро в этих лесах! Если утро было пасмурное или холодное, мы угрюмо осматривали лесистые холмы и со вздохом отворачивались. Если день обещал быть тяжелым и опасным, всматривались в лес с надеждой и немой просьбой: укрой! Чаще же всего над невысокими синими горами поднималось ясное небо, и мы радостно, иногда во весь голос орали:
   - Здравствуй, утро!
   И в тот наступающий день небо над дальними горами было ясным, чистым, зовущим. Мне хотелось приветствовать его тем же радостным криком. Но, оглянувшись на дощатую перегородку, за которой спал Валлон, я только прошептал:
   - Здравствуй, утро...
   1946 - 1960 гг.