— Игре, но не знакомству, баронесса? — заметил гамен и вставил стеклышко.
   — Так не забудьте же имя… генеральша фон Шпильце, — весьма тихо сказала княгиня рыжему джентльмену, выходя с помощью его из вагона.
   Тот ответил молчаливым, но многозначительным пожатием руки.
   На платформе все это маленькое общество, перезнакомившееся между собой за границей и еще теснее сплоченное теперь путешествием, весьма дружески продолжало болтовню и прощанье, в ожидании своих людей и экипажей. Наконец кавалер Станислава вместе с некрасивой девицей сели в щегольскую двухместную карету, запряженную кровными рысаками; в столь же щегольской коляске поместились гамен с пепельной дамой и молодым человеком, а рыжебородый джентльмен и баронесса — в наемном экипаже, и со всеми чемоданами отправились вдвоем в отель Демута.
   — Ну, как твои дела? — спросил он ее в карете.
   — Успешны; девятьсот тридцать в выигрыше, да впереди тысяча шансов: трем дуракам головы вскружила. А ты как?
   — Так же, как и ты… Вообще петербургский сезон, кажется, обещает… У тебя не бьется сердце? Нисколько?
   — Да чего ж ему биться? — удивилась она.
   — Как! а воспоминания?.. Тогда и теперь — боже мой, какая разница!
   Баронесса опять улыбнулась своею презрительною мимикой и ничего более не ответила.
   Кажется, не для чего прибавлять, что рыжебородый джентльмен, которого баронесса фон Деринг называла своим братом, был Ян-Владислав Карозич, как значилось в отметке полицейской газеты. В кавалере Станислава и его некрасивой спутнице тоже нетрудно узнать коллежского советника Давыда Георгиевича Шиншеева с дочерью Дарьей Давыдовной. Зато редко бы кто, после двадцатилетнего расстояния, решился признать в расслабленном гамене, в этом полушуте гороховом, страдающем размягчением мозга, прежнего гордого Чайльд Гарольда и великосветского льва — князя Дмитрия Платоновича Шадурского.
 
Sic transit gloria mundi…[115]
 

II
СТАРЫЙ ДРУГ — ЛУЧШЕ НОВЫХ ДВУХ

   На другой день, утром часов около одиннадцати, Карозич спустился из своего номера в общую залу — пробежать свежие новости. Едва отыскал он в куче русских и иностранных газет «Independence Beige», как к нему очень учтиво подошел неизвестный, но весьма изящно одетый господин, с висками и черненькой бородкой a la Napoleon III, и с предупредительной галантной вежливостью спросил по-французски, с несколько еврейским акцентом:
   — Вы приезжий иностранец?
   — Так точно. Я поляк… А вам что угодно?
   — Я комиссионер, к вашим услугам… Если вам нужно в сенат или другое присутственное место, на биржу, к банкирам, осмотреть ли город и достопримечательности, указать ли магазины, сделку промышленную устроить, свести с каким-нибудь человеком, — одним словом, все, что касается до петербургской жизни и потребностей, — я ваш покорнейший слуга, можете пользоваться моей специальной опытностью. Я в этот час утра постоянно пью здесь мой кофе.
   Комиссионер проговорил все это быстро, но необыкновенно плавно, отчетливо, сознавая собственное достоинство, и с последним словом своего монолога выжидательно поклонился.
   — Очень рад, — ответил Карозич, — мне нужно будет узнать один адрес.
   — Адрес? и это могу! — подхватил комиссионер, — мне почти все дома в Петербурге и все адресы сколько-нибудь замечательных лиц вполне известны.
   — Генеральшу фон Шпильце знаете?
   — Амалию Потаповну? Боже мой, да кто ж ее не знает! Так этот-то адрес нужен?
   — Этот самый; вы меня очень много обяжете, если сообщите…
   — Отчего же не сообщить? Всегда могу! Конечно, вы могли и сами узнать в адресном столе, но это не совсем-то удобно и мешкотно для иностранца, и притом вы не знаете даже, где адресный стол помещается, тогда как я могу сообщить сию же минуту, — значит, вам двойной выигрыш: время и спокойствие.
   — Ну, так сделайте одолжение: мне очень нужно знать.
   — Хорошо, хорошо, с удовольствием. А не угодно ли вам осмотреть Эрмитаж, например, Исакиевский собор, к Излеру вечером отправиться? Последнее в особенности я вам рекомендую.
   — Мне нужен адрес, только адрес, и пока больше ничего! — с легкой настойчивостью возразил Карозич, ясно заметив, что господин отлынивает от дела и старается заговаривать о вещах посторонних.
   — Ах, однако, мой кофе совсем простыл, да и газету еще не дочел я! — скороговоркой пробормотал комиссионер, быстро направляясь в противоположный конец комнаты, к своему месту, откуда весьма любезно кивнул из-за газеты Карозичу:
   — Извините, я одну только минуту.
   Но прошло и целых десять, а он все еще не двигался с кресла, уткнув нос в свою газету, и словно совсем позабыл не только об адресе, но и о существовании самого-то Карозича.
   Этот последний, наконец, понял, что предварительно надо дать денег, а потом уже спрашивать, что нужно, и потому, вынув из кармана бумажник, направился к столику комиссионера.
   — Ваша специальность — ваш труд, — начал он, сжав в кулаке трехрублевую ассигнацию. — Всякий труд должен вознаграждаться. Поэтому, так как я неоднократно буду еще пользоваться им — позвольте мне…
   За недоговоренной фразой последовала обычно секретная передача, вроде известных передач за визит малознакомым докторам.
   — Ах, помилуйте, что вы! как будто уж и нельзя без этого? Мне очень совестно, право, — смущенно заговорил комиссионер, пряча в карман (тоже маскированно и незаметно) полученную бумажку. — Извините меня, я так заинтересовался политикой: из Италии весьма интересные новости, — прибавил он, радушно пожимая его руку. — Так вам нужен адрес m-me фон Шпильце? Позвольте, я вам запишу: «Большая Морская, дом № 00, имя — Амалия Потаповна». Вам ее самое нужно видеть? — спросил он, отдавая клочок.
   — Ее лично.
   — Ну, так ступайте в правый подъезд, где швейцар стоит, а в левый не ходите…
   Карозич хотя и не понял, почему это не должно ходить в левый подъезд, если есть надобность лично до самой генеральши, однако, не продолжая далее расспросов, решился последовать совету комиссионера.
* * *
   Лишние двадцать лет на плечи хоть кого изменят. Генеральша фон Шпильце тоже отдала свою дань времени. Хотя на калмыцко-скуластом лице ее все так же лежал слой очень тонких косметик, но это уже была набеленная и нарумяненная старуха пятидесяти пяти лет от роду. Дородная полнота ее разбухлась в тучность. Одни только широкие шелковые платья шумели на ней по-старому. Впрочем, и рыжие немецкие волосы, и карие жирные глаза в толстых веках так же пребывали в благополучной неизменности; зато вздернутый французский нос — увы! — преобразился в сущую картошку и напоминал плохо пристегнутую пуговку. Но апломб, важность и манера держать себя с клиентами и посетителями, как и во время оно, остались все те же, если еще не усилились, ибо, как известно, ничто столько не способствует к умножению в человеке гордости, важности и самолюбивого апломба, как сознание своих преклонных лет, своей почтенной и безукоризненной старости. А m-me фон Шпильце не только старость, но и всю жизнь свою считала вполне почтенною и безукоризненною.
   Генеральша осталась очень удивлена, когда ей передали визитную карточку с надписью «Jahn Wladislav Karosicz» — имя, ей совершенно неизвестное. Это ее весьма заинтересовало, так что она решилась тотчас же принять его.
   — Я к вам от княгини Шадурской, — начал Карозич, отдав ей джентльменски изящный поклон. — Она просит вас принять меня под свое покровительство, — добавил он с мило игривой улыбкой.
   Генеральша осмотрела всю его фигуру испытующим взглядом.
   — Княгиня принимает это дело близко к своему сердцу? — спросила она неторопливо.
   — Весьма близко, сударыня.
   — Очень рада быть ей полезной, только попросите княгиню приехать в модный магазин, здесь же, в этом самом доме — вы, вероятно, заметили внизу?..
   — Зеркальные стекла? — подхватил Карозич.
   — Он самый. Попросите княгиню переменить свою портниху и вперед заказывать шляпки и платья внизу. Скажите ей, что послезавтра в два часа я сама буду там ожидать ее, а вас попрошу явиться ко мне за полчаса до ее приезда.
   Проговорив это, генеральша слегка поклонилась солидным, сдержанным поклоном, который ясно говорил: «Можете удалиться», — и Карозич тотчас откланялся.
* * *
   — Ба! Это вы?! Вы здесь?.. Какими судьбами?.. Вот неожиданная встреча!.. давно ли?
   Карозича внутренно передернуло от этой действительно неожиданной встречи, застигшей его врасплох на лестнице генеральши фон Шпильце, однако он весьма любезно улыбнулся и еще любезнее пожал протянутую ему руку.
   — Ну что? Как дела, батюшка мой? Верно, швах, коли в Россию перебрались! О, родина святая! Какое сердце не дрожит, тебя благословляя! Признайтесь-ка, ваше, верно, тоже немножко встряхивалось, когда через заставу переезжали? Впрочем — pardon! — с этой стороны я ваших качеств не знаю! — бесцеремонно говорил Карозичу его знакомец, не выпуская руки его из своих радушных ладоней.
   — Ну, что Баден-Баден, рулетка? Что cercle des lapins, cercle des poignards?[116] — продолжал он, остановясь на площадке.
   — Да что, в самом деле плохо, — вздохнул Карозич. — Принужден был уехать.
   — То есть как же это? мит гросс шкандаль?
   — Ну, нет, это уж последнее дело; но… надо было сохранить честь своего имени — благоразумие того требовало, — сквозь зубы процедил Карозич.
   — Это правильно. Однако что же мы стоим-то тут? Отправимтесь лучше позавтракать к Дюссо, да потолкуем, — предложил незнакомец, взяв Карозича под руку и сводя его с лестницы. — Я вас сегодня не выпущу, зане мы друг другу зело полезны быть надлежим. Эй! швейцар, — крикнул он мимоходом отставному усачу в ливрее, — скажи генеральше, что я к ней после заеду, а теперь кликни мою коляску.
   Знакомец Карозича — высокий блондин, с великолепной русой бородой и усами, немного косоватый, в золотых очках, казался мужчиною лет сорока восьми, впрочем, необыкновенно крепким, бравым и бодрым. Одет он был столь же джентльменски модно, как и Карозич, только во всей фигуре его как-то сразу давала себя чувствовать старовоенная, кавалерийская складка. Это был также один из числа наших знакомых — Сергей Антонович Ковров.
   — Ну, что, вы все еще по-старому продолжаете держаться теории экономистов-собственников и принципа одиночности? — полушутливо расспрашивал Ковров, трудясь над холодной пуляркой за завтраком, который был подан нашим знакомым в одном из отдельных кабинетов ресторана Дюссо.
   — Я нахожу это практичнее, — прожевал Карозич, в глубине души крайне досадовавший на свою встречу.
   — Вы ошибаетесь. Совсем отживший принцип! Девятнадцатый век, батюшка мой, — век социализма, и я нахожу гораздо практичнее теории ассоциаций.
   — То есть в отношении зеленого поля?
   — О зеленом поле нечего и говорить: тут уж без крепкой и, заметьте, хорошо организованной ассоциации и шагу ступить нельзя. Но нет, я нахожу, что и во всех остальных отраслях индустрии она необходима в наше время.
   — А языки? а малодушие? — с улыбкой заметил Карозич.
   — Стало быть, вы полагаете, что по пословице: «Один в деле — один и в извороте», гораздо лучше выходит? Не спорю; тут, конечно, есть своя доля справедливости; но ведь для этого у нас — голова, а в голове мозги; — надо рассудить да зорко разглядеть сначала, кого принимаешь в долю, каков он, значит, гусь из себя выходит. Люди, батенька мой, в этом случае берутся не зря, а с разбором. Он у меня, каналья, сперва сорок искусов да двадцать мытарств пройдет, прежде чем я-то приму его. Вот оно что-с!
   — Все-таки это менее надежно, — возразил Карозич.
   — Зато более гуманно! — отпарировал Ковров. — Сами едите — давайте есть другим! а иначе — что ж это? своего рода плантаторство, эксплуатация. Да и наконец, черт возьми, мне без риску скучно работать! да и не то что «скучно», просто — гадко! противно! Вот что-с! Я вам скажу откровенно: для меня то дело, где нет ни малейшего риску — не дело, а дрянь!
   Карозич улыбнулся.
   — Ну вот, вы улыбаетесь, а улыбаться тут, право, нечему: я говорю дело, — заметил Ковров. — Вспомните два года назад в Гамбурге, когда и вам и мне порознь весьма-таки плохо приходилось — ну, не встреться мы на ту пору, не узнай по случайной старине друг друга да не соединись наконец вместе — что бы вышло? Ведь, слава богу, если бы только конечное разорение, а могло бы ведь и сырыми стенами попахнуть.
   — Это так, — вздохнул Карозич после минутного размышления.
   — Ну вот вам и ассоциация! Пример, кажется, довольно нагляден. А теперь позвольте вас спросить — вы приезжаете в Петербург в первый раз после двадцатилетнего отсутствия, — ведь вы все равно что в чужой город приехали. Спрашивается: как вы начнете свою деятельность без связей и поддержки со стороны ассоциации?
   — У меня есть уже некоторые знакомства в свете, — пояснил Карозич.
   — Кто это? Генеральша фон Шпильце, что ли?
   — Положим, хоть бы и она.
   — Хорошо-с. Персона доброкачественная, в некотором роде ингредиент, необходимый в делах мира сего. А что вы скажете, батенька мой, — заговорил он вдруг, неторопливо возвышая тон и пристально прищурясь на Карозича, — что вы скажете, как если, при посредстве той же самой благодетельной генеральши, вас в одно прекрасное утро административным порядком из городу вон отправят. Что вы мне скажете на это?
   — То есть как же это, однако? — в недоумении откинулся Карозич на спинку стула.
   — А так-с, что эта самая генеральша — особа весьма многосторонняя, и связи у нее почище наших с вами. Генеральша сия — изволите ли видеть, — пояснил Ковров, медленно прожевывая кусок и в то же время не переставая наблюдать своего собрата, — генеральша сия есть в некотором роде меч, и меч не простой, а обоюдоострый, и чего для нас с вами невозможно сотворить, то она созидает весьма легко и удобно.
   — Но у меня ведь не одна генеральша, — защищался Карозич, — у меня есть много и других — людей порядочного общества и людей состоятельных, с которыми я был знаком за границей, а ведь это, согласитесь, поле довольно широкое.
   — Да, но все это общество столько же ваше, сколько и мое, — возразил Ковров, — вам еще нужно вступать в него здесь, в Петербурге, тогда как я уже давным-давно член этого общества, живу в нем и действую. Как видите, шансы немножко неравны. И, наконец, я — человек открытый и, как порядочный человек, буду с вами откровенен: я вам буду вредить в этом обществе, да и во всяком, где бы вы ни показались.
   — Это, однако, почему же? — полухмуро, полуулыбаясь спросил Карозич.
   — Потому, — объяснил Ковров, — что вы — сила, вы — такая же сила, как и я; вы так же умны и почти так же опытны, как и я. Порознь мы будем только мешать и портить друг другу; вместе — мы можем обделывать великолепные дела. Не спорю, вы в свою очередь также можете мне нагадить и подстроить невкусную каверзу, но пока — большинство шансов на моей стороне: вы одни, одни, не забудьте! а у меня — целая партия… Если, впрочем, вы приехали сюда с целью сделаться мирным гражданином, забыть свое прошлое, то помогай вам господи! — прибавил он, дружески взяв Карозича за руку. — Я вам мешать и смущать вас не стану; если же нет, то выбирайте сейчас между враждой и дружбой. Кем мне прикажете считать вас?
   Карозич с минуту нахмурился, провел по лицу ладонью и, наконец, решительно сказал ему:
   — Другом!
   — Оно гораздо удобнее для обоих. Теория ассоциации, значит, торжествует! Браво! Я радуюсь столько же за идею, сколько за вас самих, — говорил Ковров. — Поверьте, милый Карозич, нам выгоднее быть друзьями; положим, — продолжал он, — в то время, как вы только выступали на поприще, я уже был капитаном, но… время и люди уравняли нашу опытность, недаром же я и тогда еще предрек, что вы далеко пойдете. Но, знаете ли, хотя вы в тысячу раз сдержаннее, уклончивее, сосредоточеннее меня, — я, черт возьми, слишком открыт! — но это, мой милый, отнюдь не помешает мне очень тонко понимать вас и видеть насквозь ваша внутренняя: видите ли, как я бесцеремонно и простовато откровенен с вами?
   — То есть вы мне даете этим понять, что надо мной и моими поступками будет контроль? — серьезно спросил Карозич.
   — Да, мой друг, маленький тайный контроль, вы не ошиблись! И это, поверьте, нелишнее с такою силою, как вы!
   — Значит, вы мне не доверяете? — сухо, оскорбленным тоном спросил Карозич.
   — Нисколько, равно как и вы мне, надеюсь, — очень просто и равнодушно ответил Ковров.
   — Но ведь я над вами контроля не утверждаю?!
   — Потому что не имеете возможности; а будь у вас средства да надежная партия — тогда, позвольте мне в том уверить вас, непременно бы учредили и даже постарались бы меня, как лишнего человека, что называется, подвести под амбу.
   Ковров при этом сделал весьма выразительный жест столовым ножом.
   «Амба!»… При слове «амба» в памяти Карозича мелькнуло как будто что-то знакомое, но далекое, когда-то и где-то им слышанное и давно позабытое. Однако из выразительного жеста ножом он понял, что такое означает «подвести под амбу», и личные мускулы его слегка передернуло.
   — Успокойтесь, с вами этого не случится, если вы не шпион, — утешил его Ковров. — А шпионом вам быть здесь, кажись, несколько мудрено, если принять в соображение ваше прошлое и вашу заграничную жизнь. Да, наконец, оно и менее выгодно… Вы сколько раз меняли свое имя и паспорт? — неожиданно прибавил он. — Раза три было ведь.
   — Что же из этого? — недовольным тоном возразил Карозич.
   — Я ни разу! Я как был, так и есть отставной поручик Черноярского полка Сергей Антонов сын Ковров. Ergo: я ловчее вас, и однако вот предлагаю вам, как благородный человек, дружбу, равное значение и равную долю в барыше и в несчастии.
   — Хороша дружба, — иронически заметил Карозич.
   — Coute que coute, mon cher[117]. Товар лицом продаю, — пожав плечами, согласился Сергей Антонович. — Со временем, когда мы нашими общими аферами запутаемся с вами в один неразрывный гордиев узел, эта дружба может перейти в дружбу Кастора и Поллукса — истинную, настоящую, если который-нибудь из нас не захочет сделаться Александром Македонским. А теперь, для доброго начала, мы с вами задушим одного младенца неповинного.
   — Младенца? — выпучил глаза Карозич.
   — Да, задушим младенца в честь нашей дружбы и союза! — подтвердил Ковров. — Это на моем собственном argot значит распить бутылку шампанского. Хоть я этого брандахлысту и никогда не употребляю, но на сей раз готов сделать исключение.
   — Итак, договор решен и подписан! — пять минут спустя заключил Сергей Антонович, чокаясь с Карозичем стаканами. — Мы с вами старые друзья, а старый друг и по пословице — лучше новых двух выходит!

III
ПРОМЕЖУТОК

   Читатель до сих пор остается в полной неизвестности относительно судьбы некоторых лиц, брошенных автором двадцать лет тому назад, кто на судне контрабандиста среди Ботнического залива, кто — среди приготовлений к отъезду за границу, кто — так себе, позабытым в толкотне и суетне Петербурга. Что, например, сталось с беглянкою Наташей и ее спутником Казимиром Бодлевским? Что поделывала во все это время почтенная чета Шадурских? Что, наконец, остальные? Об остальных еще речь впереди, судьбу их читатель узнает в надлежащем месте: о Шадурских же с Бодлевским и Наташей мы намерены поведать вкратце сию же минуту, для чего собственно и начали эту главу.
   Судно перерезывало Ботнический залив по направлению к шведскому берегу. Поздно вечером прокралось оно на стокгольмский рейд, и отважный финн в легком челноке, лавируя в тени между крутыми смолеными боками многочисленных судов, — дело было для него привычное, — причалил со своими пассажирами к берегу в одном укромном местечке, близ одной укромной таверны, куда редко проникала бдительность таможенных надсмотрщиков. Бодлевский, заранее приуготовя надлежащую, весьма скромную сумму для расплаты за провоз, очень жалостливо стал уверять финна, посредством пояснительных жестов, мин и русских слов, насколько тот мог понимать их, что он весьма бедный человек и даже не имеет возможности заплатить вполне условленные деньги. Недочет был невелик, всего каких-нибудь два рубля, и добродушный финн оказал ему великодушие: хлопнув его по плечу, назвал добрым камрадом и сказал, что с бедным человеком спорить не станет и услугу оказать всегда готов. Он даже приютил его с Наташей на ночлег в укромной таверне, под своим покровительством. Финн был в самом деле очень честным контрабандистом. На другое утро, окончательно простившись со своим поднадутым перевозчиком, наша чета направилась в дом английского консула и выпросила себе аудиенцию. Здесь уже главным деятелем явилась Наташа.
   — Мой муж — поляк, — говорила красавица, сидя против консула в его кабинете, — я же сама по отцу — русская, по матери — англичанка. Мой муж замешан в политических делах; ему предстояла Сибирь, но нам случайно удалось бежать в то самое время, когда явились его арестовать. Теперь мы политические беглецы и отдаемся правительству и защите английских законов. Будьте человеколюбивы, приютите нас и отправьте в Англию!
   Обман, посредством хитро сплетенных и очень правдиво рассказанных подробностей дела, удался как нельзя лучше — и через два-три дня первое же попутное судно под английским флагом увозило в Лондон совершенно счастливых путников.
   Бодлевский уничтожил и свой собственный паспорт и вид вдовы коллежского асессора Марии Солонцовой, который был нужен Наташе только на всякий случай, пока она находилась в пределах России. В Англии гораздо удобнее казалось им назваться новыми именами. Но, в новом положении, и с этими новыми именами явилось одно большое неудобство: решительно нельзя было пустить в ход своих капиталов, не навлекая на себя весьма опасных подозрений. Разностороннее искусство лондонских мошенников известно всему свету: в клубе их Бодлевскому, который не замедлил свести там необходимые и приятные знакомства, удалось еще раз добыть себе и Наташе удивительно подделанные паспорта, опять-таки с новыми именами и званиями. С ними-то несколько времени спустя и появились они на континенте. Молодость и страстная охота пожить и наслаждаться ключом кипели в обоих; в горячих головах роилось много золотых надежд и планов: хотелось, во-первых, пристроить куда-нибудь понадежнее свои капиталы, потом поездить по Европе, избрать себе где-нибудь уголок и поселиться для мирной и беспечальной жизни. Может быть, все это так бы и случилось, кабы не карты и не рулетка, да не желание ненасытно приумножить на счет фортуны свои капиталы — и попали они, рабы божии, в лапы одной доброй компании, агенты которой обыгрывали их и в парижском Frascati, и в Гамбурге, и на различных водах, так что не прошло и года, как Бодлевский в одну прекрасную ночь вполне мог применить к себе известное изречение: «Яко наг, яко благ, яко нет ничего». Впрочем, год-то прожили они блистательно, появление их в каждом городе производило некоторый эффект, и в особенности с тех пор, как Наташа стала титулованной особой: в течение этого года ей удалось приобрести, по случаю, очень дешево австрийское баронство, конечно, только на бумаге. Спустив все свое состояние, Бодлевскому ничего более не оставалось, как только самому вступить в члены той же самой компании, которая так успешно перевела в свои карманы его деньги. Красота Наташи и качества Бодлевского явились аргументами такого рода, что признать обладателей их своими сочленами компания нашла весьма полезным. Дорого заплатила чета за науку, зато наука пошла впрок и стала приносить порою плоды весьма обильные. И пошли тут дни за днями и годы за годами, ряд самых мучительных, тревожных ночей, целый ад сильных ощущений, волнений душевных, самых тонких и ловких хитросплетений, вечная гимнастика ума ради уловок, обмана и изворотливости, целый цикл афер и мошенничества, целая наука хоронить в воду концы и вечный призрак суда, тюрьмы и… может быть — эшафота. Бодлевский, с его упорным, настойчивым и сосредоточенным характером, достиг высшей школы в искусстве вольтов и тому подобных штук. Он мог обыграть на чем угодно: и на зеленом поле ломберного стола, и на зеленом поле бильярда, в лото, в кегли, в орлянку. Тридцати лет от роду, он казался старше по крайней мере десятью годами: эта жизнь, эти упорные усилия и вечная работа ума, вечная тревога ощущений перешли в нем в какое-то фанатическое служение своему делу — факирство перед своим идолом. Он явно сохнул физически и старел нравственно, одолевая все трудности своей профессии, и только тогда успокоился и просветлел духом своим, когда во всех многоразличных отраслях своего призвания достиг последнего совершенства, почти идеала. С этой минуты он переродился: он помолодел, он самоуверенно и солидно ободрился, даже поздоровел весьма заметно, и именно с этих пор принял вполне уже джентльменский вид и выдержку. Что касается Наташи, то жизнь и стремления, общие с Бодлевским, вовсе не имели на нее такого сильного, сокрушающего влияния, как на этого последнего. Ее гордая, решительная натура принимала иначе все эти впечатления. Она отнюдь не переставала расцветать, хорошеть, наслаждаться и пленять собою. Все то, что вызывало столько глухой внутренней борьбы и нравственных страданий у ее любовника, в ней встречало полнейшее равнодушие, и только. Происходило это вот отчего: решаясь на что-нибудь, она всегда решалась сразу и необыкновенно твердо; весьма немного времени ей нужно было на очень верное и тонкое соображение, чтобы быстро взвесить все выгоды и невыгоды дела — и затем уже без устали непреклонно и холодно идти к задуманной цели. Первая цель ее жизни была месть, потом — блеск и комфорт, расплата за них — может быть, плаха. Наташа твердо знала, что это так, да иначе почти и быть не может, и потому, вступив на избранный однажды путь, уже постоянно оставалась спокойной и равнодушной, продолжая блистать и пленять собою мошенников и честных. Ее ум, образование, ловкость, находчивость и прирожденный такт дали ей возможность за границею, везде, где она ни показывалась, быть постоянно в среде избранного аристократического общества, да и место-то занимать там далеко не из последних. Многие красавицы завидовали ей, ненавидели, злословили ее — и все-таки искали ее дружбы, потому что она почти всегда первенствовала в обществе. Ее дружба и участие казались так теплы, так искренни и нежны, а ее эпиграммы так ядовиты и безжалостно колки, что каждое злословие меркло перед этим солено-ядовитым огнем, и, стало быть, ничего уже лучше не оставалось, как только искать ее дружбы и расположения. Если, например, в Бадене дела шли хорошо, то всегда можно было наверное предсказать, что по окончании водного сезона Наташа будет в Ницце или в Женеве царицею сезона зимнего, явится львицею львиц и законодательницей моды. И она и Бодлевский всегда держали себя так умно, так осторожно, что ни малейшая тень не ложилась на честь и достоинство вымышленного имени Наташи. Бодлевскому, впрочем, раза два приходилось перекрещивать себя в новые клички и совершать внезапные экскурсии с юга Европы на север, но таков уж был самый род его занятий, что необходимо требовал этих внезапных перемен местностей — иногда по чутью денег и выгодной аферы, а иногда и по чутью полицейских комиссаров. Доселе все ему сходило с рук благополучно и до «чести его имени» неприкосновенно, как вдруг открылся один маленький подложец; дело пустячное, да беда — произошло-то оно в Париже: могло судом и галерами попахнуть, — и вот новая, необыкновенно быстрая перемена паспорта и новая экскурсия — в Россию, возврат на родину, после двадцатилетнего отсутствия, с именем новым, почтенным и никакою фальшью не запятнанным.