Страница:
— Нет, не дура, — возразила девушка, — а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, — продолжала Груша, — потому — горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
— К чему же тосковать-то? — апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
— Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть, — ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается — уж не случилось ли чего с ним недоброго?
— Ну, у Шиншеева бы спросила, — посоветовала тетенька.
— Да, легко сказать-то, у Шиншеева! — возразила Груня. — У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали — чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! — с негодованием воскликнула девушка. — Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему — хоть умри, не пойдет, — продолжала Груня. — Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет, — так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
— Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, — заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. — Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? — продолжала тетенька. — И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
— Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, — сообщила она.
— Так-с, — утвердила тетенька. — В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
— Теперича ежели продать их брильянтщикам, — продолжала эта последняя, — так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
— Это точно-с! у тетеньки — случай! — поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
— Потому как я состою при своей генеральше в экономках, — говорила тетенька, — и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну, вот — просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому — это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, — заключила Александра Пахомовна, — я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать — это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.
VIII
IX
X
XI
— К чему же тосковать-то? — апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
— Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть, — ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается — уж не случилось ли чего с ним недоброго?
— Ну, у Шиншеева бы спросила, — посоветовала тетенька.
— Да, легко сказать-то, у Шиншеева! — возразила Груня. — У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали — чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! — с негодованием воскликнула девушка. — Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему — хоть умри, не пойдет, — продолжала Груня. — Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет, — так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
— Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, — заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. — Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? — продолжала тетенька. — И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
— Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, — сообщила она.
— Так-с, — утвердила тетенька. — В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
— Теперича ежели продать их брильянтщикам, — продолжала эта последняя, — так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
— Это точно-с! у тетеньки — случай! — поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
— Потому как я состою при своей генеральше в экономках, — говорила тетенька, — и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну, вот — просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому — это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, — заключила Александра Пахомовна, — я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать — это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.
VIII
НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ
На другой день, около двух часов пополудни, во двор того дома, где обитали господин Зеленьков и Юлия Николаевна Бероева, с грохотом въехала щегольская карета и остановилась у выхода из общей лестницы. Ливрейный лакей поднялся вверх и дернул за звонок у дверей Бероевых.
— Дома барыня?
— Дома.
— Скажите, что генеральша фон Шпильце приехала и желает их видеть по делу.
Известие это застигло Юлию Николаевну в ее маленькой, небогатой, но со вкусом и чистотою убранной гостиной, где она, сидя в уголке дивана, одетая в простое шерстяное платье, занималась каким-то домашним рукоделием; а у ног ее, на ковре, играли двое хорошеньких детей. Мебель этой комнаты была обита простым ситцем; несколько фотографических портретов на стенах, несколько книг на столе, горшки с цветами на окнах да пианино против дверей составляли все ее убранство, на котором, однако, явно ложилась печать женской руки, отмеченная чистотой и простым изяществом вкуса. В этой скромной домашней обстановке, с этими двумя розовыми, светлоглазыми малютками у ног она казалась еще прекраснее, еще выше и чище, чем там, на рауте, в пышной фантастической обстановке тропического сада. Мирно-светлое, благоговейное чувство невольно охватило бы каждого и заставило почтительно склонить голову перед этим честным очагом жены и матери. Стоило поймать только один ее добрый, бесконечно любящий взгляд на этих веселых, плотных ребятишек, чтобы понять, какою великою силой здоровой и страстной любви привязана она к своему мужу, как гордо чтит она весь этот скромный семейный быт свой, несмотря на множество скрытых нужд, лишений и недостатков материальных. Она умела твердо бороться с этими невзгодами, умела побеждать их и устраивать жизнь своего семейства по возможности безбедно и беспечально. Она глубоко уважала мужа за его твердость и донкихотскую честность. Читатель знает уже несколько обстоятельства Бероевых из добродушной болтовни курносой девушки Груши. В пояснение мы можем прибавить, что Егор Егорович Бероев — бывший студент Московского университета и во время оно учитель маленьких братьев Юлии Николаевны — женился на ней, не кончив курса, в ту самую минуту, когда разорившегося отца ее посадили за долги в яму, а старуха мать готова была отправиться за насущным хлебом по добрым людям. Эта женитьба поддержала несколько беспомощное семейство, которое перебивалось кое-как уроками Бероева, пока, наконец, он по рекомендации одного богатого школьного товарища получил место по золотопромышленной части у Давыда Георгиевича Шиншеева. Делец он оказался хороший, Давыд Георгиевич имел неоднократно случай убедиться в его бескорыстной честности и потому поручал ему довольно важные части своей золотопромышленной операции. Обязанности Бероева были такого рода, что требовали ежегодных отлучек его в Сибирь на промыслы, а Давыд Георгиевич, по правилу, свойственному почти всем людям его категории, эксплуатируя труд своего работника, попридерживал его в черненьком тельце относительно материального вознаграждения. Он всегда был необыкновенно любезен с Егором Егоровичем, приглашал его к себе на вечера и обеды, сам иногда ездил к нему, не без тайных, конечно, умыслов на красоту Юлии Николаевны, но весьма туго делал прибавки к его жалованью, несмотря на то, что не задумался бы кинуть несколько тысяч в вечер ради баронессы фон Деринг. Бероев же, считая вознаграждение за свой труд достаточным, по донкихотским свойствам собственной натуры, и не помыслил когда-либо об умножении своих достатков. Жалованье его сполна уходило на нужды семейства, а так как этих нужд было немало, то и в кассовой книге Шиншеева значилось, что этого жалованья забрано Бероевым уже вперед за три месяца. Неожиданная отлучка в Сибирь, спустя неделю после шиншеевского раута, захватила его врасплох, так что он мог уделить только очень незначительную сумму из своих прогонов, надеясь извернуться и выслать ей деньги в самом скором времени. Но… должно быть, изворот оказался неудачен, и Юлия Николаевна уже несколько времени находилась в весьма затруднительных обстоятельствах, которые, наконец, вынудили ее на продажу двух вещиц, не почитавшихся ею необходимыми. Она искала только случая, как бы сбыть их по возможности выгоднее. В таком-то положении застиг ее визит Амалии Потаповны фон Шпильце.
Не успела она еще опомниться от недоумения при новом, незнакомом имени и значении самого визита, как в комнату вошла уже генеральша, в белой шляпе с перьями, завернутая в богатую турецкую шаль, с собольей муфтой в руках, украшенных кружевами и браслетами, и, с любезным апломбом особы, знающей себе цену, поклонилась Юлии Николаевне.
— Я слишала, ви желайт продать брильянты? — начала она своим обычным акцентом.
Юлия Николаевна вспомнила слова Груши, сообщившей ей вчера о предложении зеленьковской тетки, и потому отвечала утвердительно, прося присесть свою гостью.
— Могу смотреть их? — продолжала генеральша, незаметно оглядывая обстановку гостиной.
Бероева вынесла ей из спальни сафьянный футляр с брошем и серьгами.
— Ah, cela me plait beaucoup! — процедила генеральша, любуясь игрою брильянтов. — Je dois vous dire, que j'ai une passion pour toutes ces bagatelles…[144] Это ваши малютки? — с любезной нежностью вдруг спросила она, делая вид, что сердечно любуется на двух ребятишек.
— Да, это мои дети, — ответила Бероева.
— Ah, quels charmants enfants, que vous avez, madame, deux petits anges!..[145] Поди ко мне, моя душенька, поди к тетенька! маленька, — нежно умилялась генеральша и, притянув к себе детей, поцеловала каждого в щеку. — О, les enfants c'est une grande consolation![146] * А тож я это понимай… сама мать! — покачивала головой фон Шпильце и в заключение даже глубоко вздохнула. — Мне нравятся ваши безделушки… Я хочу купить их, — свернула генеральша на прежнюю колею, снова принимаясь любоваться игрою каменьев. — А что цена им? — спросила она.
— Заплачены были двести восемьдесят, а я хотела бы взять хоть двести, — отвечала Бероева.
— О, се n'est pas cher![147] — согласилась Амалия Потаповна. — Така деньги почему не дать! Я буду просить вас завтра до себя, — продолжала она, возвращая футляр вместе со своей карточкой, где был ее адрес. — Demain a deux heures, madame[148]. Я пошлю за ювелиир и посоветуюсь с племянником, а там — и деньги на стол, — заключила она, любезно протягивая Бероевой руку.
Юлия Николаевна со спокойным, светлым и довольным лицом проводила ее до прихожей, где ожидал генеральшу ливрейный гайдук с богатой бархатной собольей шубой.
— Дома барыня?
— Дома.
— Скажите, что генеральша фон Шпильце приехала и желает их видеть по делу.
Известие это застигло Юлию Николаевну в ее маленькой, небогатой, но со вкусом и чистотою убранной гостиной, где она, сидя в уголке дивана, одетая в простое шерстяное платье, занималась каким-то домашним рукоделием; а у ног ее, на ковре, играли двое хорошеньких детей. Мебель этой комнаты была обита простым ситцем; несколько фотографических портретов на стенах, несколько книг на столе, горшки с цветами на окнах да пианино против дверей составляли все ее убранство, на котором, однако, явно ложилась печать женской руки, отмеченная чистотой и простым изяществом вкуса. В этой скромной домашней обстановке, с этими двумя розовыми, светлоглазыми малютками у ног она казалась еще прекраснее, еще выше и чище, чем там, на рауте, в пышной фантастической обстановке тропического сада. Мирно-светлое, благоговейное чувство невольно охватило бы каждого и заставило почтительно склонить голову перед этим честным очагом жены и матери. Стоило поймать только один ее добрый, бесконечно любящий взгляд на этих веселых, плотных ребятишек, чтобы понять, какою великою силой здоровой и страстной любви привязана она к своему мужу, как гордо чтит она весь этот скромный семейный быт свой, несмотря на множество скрытых нужд, лишений и недостатков материальных. Она умела твердо бороться с этими невзгодами, умела побеждать их и устраивать жизнь своего семейства по возможности безбедно и беспечально. Она глубоко уважала мужа за его твердость и донкихотскую честность. Читатель знает уже несколько обстоятельства Бероевых из добродушной болтовни курносой девушки Груши. В пояснение мы можем прибавить, что Егор Егорович Бероев — бывший студент Московского университета и во время оно учитель маленьких братьев Юлии Николаевны — женился на ней, не кончив курса, в ту самую минуту, когда разорившегося отца ее посадили за долги в яму, а старуха мать готова была отправиться за насущным хлебом по добрым людям. Эта женитьба поддержала несколько беспомощное семейство, которое перебивалось кое-как уроками Бероева, пока, наконец, он по рекомендации одного богатого школьного товарища получил место по золотопромышленной части у Давыда Георгиевича Шиншеева. Делец он оказался хороший, Давыд Георгиевич имел неоднократно случай убедиться в его бескорыстной честности и потому поручал ему довольно важные части своей золотопромышленной операции. Обязанности Бероева были такого рода, что требовали ежегодных отлучек его в Сибирь на промыслы, а Давыд Георгиевич, по правилу, свойственному почти всем людям его категории, эксплуатируя труд своего работника, попридерживал его в черненьком тельце относительно материального вознаграждения. Он всегда был необыкновенно любезен с Егором Егоровичем, приглашал его к себе на вечера и обеды, сам иногда ездил к нему, не без тайных, конечно, умыслов на красоту Юлии Николаевны, но весьма туго делал прибавки к его жалованью, несмотря на то, что не задумался бы кинуть несколько тысяч в вечер ради баронессы фон Деринг. Бероев же, считая вознаграждение за свой труд достаточным, по донкихотским свойствам собственной натуры, и не помыслил когда-либо об умножении своих достатков. Жалованье его сполна уходило на нужды семейства, а так как этих нужд было немало, то и в кассовой книге Шиншеева значилось, что этого жалованья забрано Бероевым уже вперед за три месяца. Неожиданная отлучка в Сибирь, спустя неделю после шиншеевского раута, захватила его врасплох, так что он мог уделить только очень незначительную сумму из своих прогонов, надеясь извернуться и выслать ей деньги в самом скором времени. Но… должно быть, изворот оказался неудачен, и Юлия Николаевна уже несколько времени находилась в весьма затруднительных обстоятельствах, которые, наконец, вынудили ее на продажу двух вещиц, не почитавшихся ею необходимыми. Она искала только случая, как бы сбыть их по возможности выгоднее. В таком-то положении застиг ее визит Амалии Потаповны фон Шпильце.
Не успела она еще опомниться от недоумения при новом, незнакомом имени и значении самого визита, как в комнату вошла уже генеральша, в белой шляпе с перьями, завернутая в богатую турецкую шаль, с собольей муфтой в руках, украшенных кружевами и браслетами, и, с любезным апломбом особы, знающей себе цену, поклонилась Юлии Николаевне.
— Я слишала, ви желайт продать брильянты? — начала она своим обычным акцентом.
Юлия Николаевна вспомнила слова Груши, сообщившей ей вчера о предложении зеленьковской тетки, и потому отвечала утвердительно, прося присесть свою гостью.
— Могу смотреть их? — продолжала генеральша, незаметно оглядывая обстановку гостиной.
Бероева вынесла ей из спальни сафьянный футляр с брошем и серьгами.
— Ah, cela me plait beaucoup! — процедила генеральша, любуясь игрою брильянтов. — Je dois vous dire, que j'ai une passion pour toutes ces bagatelles…[144] Это ваши малютки? — с любезной нежностью вдруг спросила она, делая вид, что сердечно любуется на двух ребятишек.
— Да, это мои дети, — ответила Бероева.
— Ah, quels charmants enfants, que vous avez, madame, deux petits anges!..[145] Поди ко мне, моя душенька, поди к тетенька! маленька, — нежно умилялась генеральша и, притянув к себе детей, поцеловала каждого в щеку. — О, les enfants c'est une grande consolation![146] * А тож я это понимай… сама мать! — покачивала головой фон Шпильце и в заключение даже глубоко вздохнула. — Мне нравятся ваши безделушки… Я хочу купить их, — свернула генеральша на прежнюю колею, снова принимаясь любоваться игрою каменьев. — А что цена им? — спросила она.
— Заплачены были двести восемьдесят, а я хотела бы взять хоть двести, — отвечала Бероева.
— О, се n'est pas cher![147] — согласилась Амалия Потаповна. — Така деньги почему не дать! Я буду просить вас завтра до себя, — продолжала она, возвращая футляр вместе со своей карточкой, где был ее адрес. — Demain a deux heures, madame[148]. Я пошлю за ювелиир и посоветуюсь с племянником, а там — и деньги на стол, — заключила она, любезно протягивая Бероевой руку.
Юлия Николаевна со спокойным, светлым и довольным лицом проводила ее до прихожей, где ожидал генеральшу ливрейный гайдук с богатой бархатной собольей шубой.
IX
ВЫИГРАННОЕ ПАРИ
На следующий день, в назначенное время, Бероева приехала к генеральше.
Петька, предуведомленный молодым Шадурским, нарочно в это самое время прохаживался там мимо дома, чтобы быть свидетелем ее прибытия, и видел, как она, расспросив предварительно дворника, где живет генеральша, по его указанию вошла в подъезд занимаемой ею квартиры. Петька все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Теперь в его голове не осталось ни малейшего сомнения в существовании связи между Бероевой и Шадурским. Он сознал себя побежденным.
Лакей проводил Бероеву до приемной, где ее встретила горничная и от имени Амалии Потаповны попросила пройти в будуар: генеральша, чувствуя себя нынче не совсем здоровой, принимает там своих посетителей.
«В будуар — так в будуар; отчего ж не пройти?» — подумала Бероева и отправилась вслед за нею.
— Ах! я отчинь рада! — поднялась генеральша. — Жду ювелиир и племянник… Племянник в полчаса будет — les affaires l'ont retenu[149], — говорила она, усаживая Бероеву на софу, рядом с собою.
— Et en attendant, nous causerons, nous prendrons du cafe, s'il vous plait, madame![150] Снимайте шля-апа! — с милой, добродушно-бесцеремонной простотой предложила генеральша, делая движение к шляпным завязкам Бероевой.
Юлия Николаевна уступила ее добродушным просьбам и обнажила свою голову.
— Я эти час всегда пью ко-офе — vous ne refuserez pas?[151] — спросила любезная хозяйка.
Бероева ответила молчаливым наклонением головы, и генеральша, дернув сонетку, отдала приказание лакею.
Будуар госпожи фон Шпильце, в котором она так интимно на сей раз принимала свою гостью, явно говорил о ее роскоши и богатстве. Это была довольно большая комната, разделенная лепным альковом на две половины. Мягкий персидский ковер расстилался во всю длину будуара, стены которого, словно диванные спинки, выпукло были обиты дорогою голубою материею. Голубой полусвет, пробиваясь сквозь опущенные кружевные занавесы, сообщал необыкновенно нежный, воздушный оттенок лицам и какую-то эфемерную туманность всем окружающим предметам: этому роскошному туалету под кружевным пологом, заставленному всевозможными безделушками, этому огромному трюмо и всей этой покойной, мягкой, низенькой мебели, очевидно, перенесенной сюда непосредственно из мастерской Гамбса. В другом конце комнаты, из-за полуприподнятой занавеси алькова, приветно мигал огонек в изящном мраморном камине, и выставлялась часть роскошной, пышно убранной постели. Вообще весь этот богато-уютный уголок, казалось, естественным образом предназначался для неги и наслаждений, так что Юлия Николаевна невольно как-то пришла в некоторое минутное недоумение: зачем это у такой пожилой особы, как генеральша фон Шпильце, будуар вдруг отделан с восточно-французскою роскошью балетной корифейки.
Человек внес кофе, который был сервирован несколько странно сравнительно с обстановкой генеральши: для Амалии Потаповны предназначалась ее обыденная чашка, отличавшаяся видом и вместимостью; для Бероевой же — чашка обыкновенная. Когда кофе был выпит, явившийся снова лакей тотчас же унес со стола чашки.
Прошло около получаса времени, и в будуаре неожиданно появился новый посетитель, которому немало удивилась Бероева.
Это был князь Владимир Дмитриевич Шадурский.
— Меня прислал ваш племянник, — обратился он к генеральше, успев между тем и Бероевой поклониться, как знакомый. — Он просил меня заехать и передать вам, что непременно приедет через полчаса, никак не позже…
— Il ne sait rien, soyez tranquille[152], — успела шепнуть генеральша Бероевой.
— Вы мне позволите немного отдохнуть? — продолжал Шадурский, опускаясь в кресло и вынимая из золотого портсигара тоненькую, миниатюрную папироску. Генеральша подвинула ему японского болванчика со спичками.
Князь Владимир курил и болтал что-то о новом балете Сен-Леона и новой собаке князя Черносельского, но во всей этой болтовне приметно было только желание наполнить какими-нибудь звуками пустоту тяжелого молчания, которую естественно рождало натянутое положение Бероевой. Амалия Потаповна старалась по возможности оживленно поддакивать князю Владимиру, который с каждой минутой очевидно усиливался выискивать новые мотивы для своей беседы. Генеральша не переставала улыбаться и кивать головою, только при этом поминутно кидала украдкой взоры на лицо Бероевой.
— Что это, как у меня щеки разгорелись, однако? — заметила Юлия Николаевна, прикладывая руку к своему лицу.
— От воздуху, — успокоительно пояснила генеральша и бросила на нее новый наблюдательный взгляд.
— Ваше превосходительство, вас просят… на минутку! — почтительно выставилась из-за двери физиономия генеральской горничной.
— Что там еще? — с неудовольствием обернулась Амалия Потаповна.
— Н… надо… там дело, — с улыбкой затруднилась горничная.
— Pardon! — пожала плечами генеральша, подымаясь с места, — Je vous quitte pour un moment… Pardon, madame![153] — повторила она снова, обращаясь к Бероевой, и удалилась из комнаты, мимоходом, почти машинально, притворив за собою двери.
Князь продолжал болтать, но Бероева не слышала и не понимала, что говорит он. С нею делалось что-то странное. Щеки горели необыкновенно ярким румянцем; ноздри расширились и нервно вздрагивали, как у молодой дикой лошади под арканом; всегда светло-спокойные, голубые глаза вдруг засверкали каким-то фосфорическим блеском, и орбиты их то увеличивались, то смыкались, на мгновенье заволакивая взоры истомной, туманной влагой, чтобы тотчас же взорам этим вспыхнуть еще с большею силой. В этих чудных глазах светилось теперь что-то вакхическое. Из полураскрытых, воспаленно-пересохших губ с трудом вылетало порывистое, жаркое дыхание: его как будто захватывало в груди, где так сильно стучало и с таким щёкотным ощущением замирало сердце. С каждым мгновением эта экзальтация становилась сильнее, сильнее — и в несколько минут перед Шадурским очутилась как будто совсем другая женщина. От порывистых, безотчетных метаний головой и руками волосы ее пришли в беспорядок и тем еще более придали красоте ее сладострастный оттенок. Она хотела подняться, встать-но какая-то обаятельная истома приковывала ее к одному месту; хотела говорить — язык и губы не повиновались ей более. В последний раз смутно мелькнувшее сознание заставило ее обвести глазами всю комнату: она как будто искала генеральшу, искала ее помощи и в то же самое время ей почему-то безотчетно хотелось, чтобы ее не было, чтоб она не приходила. И точно: генеральша не показывалась больше. Один только Шадурский, переставший уже болтать, глядел на нее во все глаза и, казалось, дилетантски любовался на эту опьяняющую, чувственную красоту.
Но вот он поднялся со своего кресла и пересел на диван, рядом с Бероевой. По жилам ее пробегало какое-то адское пламя, перед глазами ходили зелено-огневые круги, в ушах звенело, височные голубоватые жилки наливались кровью, и нервическая дрожь колотила все члены.
Он взял ее за руку — и в этот самый миг, от одного этого магнетического прикосновения — жгучая бешеная страсть заклокотала во всем ее теле. Минута — и она, забыв стыд, забыв свою женскую гордость, и вне себя, конвульсивно сцепив свои жемчужные зубы, с каким-то истомно-замирающим воплем, сама потянулась в его объятия.
Долго длился у нее этот экстаз, и долго смутно ощущала и смутно видела она, словно в чаду, черты Шадурского, пока наконец глубокий, обморочный сон не оковал ее члены.
Петька, предуведомленный молодым Шадурским, нарочно в это самое время прохаживался там мимо дома, чтобы быть свидетелем ее прибытия, и видел, как она, расспросив предварительно дворника, где живет генеральша, по его указанию вошла в подъезд занимаемой ею квартиры. Петька все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Теперь в его голове не осталось ни малейшего сомнения в существовании связи между Бероевой и Шадурским. Он сознал себя побежденным.
Лакей проводил Бероеву до приемной, где ее встретила горничная и от имени Амалии Потаповны попросила пройти в будуар: генеральша, чувствуя себя нынче не совсем здоровой, принимает там своих посетителей.
«В будуар — так в будуар; отчего ж не пройти?» — подумала Бероева и отправилась вслед за нею.
— Ах! я отчинь рада! — поднялась генеральша. — Жду ювелиир и племянник… Племянник в полчаса будет — les affaires l'ont retenu[149], — говорила она, усаживая Бероеву на софу, рядом с собою.
— Et en attendant, nous causerons, nous prendrons du cafe, s'il vous plait, madame![150] Снимайте шля-апа! — с милой, добродушно-бесцеремонной простотой предложила генеральша, делая движение к шляпным завязкам Бероевой.
Юлия Николаевна уступила ее добродушным просьбам и обнажила свою голову.
— Я эти час всегда пью ко-офе — vous ne refuserez pas?[151] — спросила любезная хозяйка.
Бероева ответила молчаливым наклонением головы, и генеральша, дернув сонетку, отдала приказание лакею.
Будуар госпожи фон Шпильце, в котором она так интимно на сей раз принимала свою гостью, явно говорил о ее роскоши и богатстве. Это была довольно большая комната, разделенная лепным альковом на две половины. Мягкий персидский ковер расстилался во всю длину будуара, стены которого, словно диванные спинки, выпукло были обиты дорогою голубою материею. Голубой полусвет, пробиваясь сквозь опущенные кружевные занавесы, сообщал необыкновенно нежный, воздушный оттенок лицам и какую-то эфемерную туманность всем окружающим предметам: этому роскошному туалету под кружевным пологом, заставленному всевозможными безделушками, этому огромному трюмо и всей этой покойной, мягкой, низенькой мебели, очевидно, перенесенной сюда непосредственно из мастерской Гамбса. В другом конце комнаты, из-за полуприподнятой занавеси алькова, приветно мигал огонек в изящном мраморном камине, и выставлялась часть роскошной, пышно убранной постели. Вообще весь этот богато-уютный уголок, казалось, естественным образом предназначался для неги и наслаждений, так что Юлия Николаевна невольно как-то пришла в некоторое минутное недоумение: зачем это у такой пожилой особы, как генеральша фон Шпильце, будуар вдруг отделан с восточно-французскою роскошью балетной корифейки.
Человек внес кофе, который был сервирован несколько странно сравнительно с обстановкой генеральши: для Амалии Потаповны предназначалась ее обыденная чашка, отличавшаяся видом и вместимостью; для Бероевой же — чашка обыкновенная. Когда кофе был выпит, явившийся снова лакей тотчас же унес со стола чашки.
Прошло около получаса времени, и в будуаре неожиданно появился новый посетитель, которому немало удивилась Бероева.
Это был князь Владимир Дмитриевич Шадурский.
— Меня прислал ваш племянник, — обратился он к генеральше, успев между тем и Бероевой поклониться, как знакомый. — Он просил меня заехать и передать вам, что непременно приедет через полчаса, никак не позже…
— Il ne sait rien, soyez tranquille[152], — успела шепнуть генеральша Бероевой.
— Вы мне позволите немного отдохнуть? — продолжал Шадурский, опускаясь в кресло и вынимая из золотого портсигара тоненькую, миниатюрную папироску. Генеральша подвинула ему японского болванчика со спичками.
Князь Владимир курил и болтал что-то о новом балете Сен-Леона и новой собаке князя Черносельского, но во всей этой болтовне приметно было только желание наполнить какими-нибудь звуками пустоту тяжелого молчания, которую естественно рождало натянутое положение Бероевой. Амалия Потаповна старалась по возможности оживленно поддакивать князю Владимиру, который с каждой минутой очевидно усиливался выискивать новые мотивы для своей беседы. Генеральша не переставала улыбаться и кивать головою, только при этом поминутно кидала украдкой взоры на лицо Бероевой.
— Что это, как у меня щеки разгорелись, однако? — заметила Юлия Николаевна, прикладывая руку к своему лицу.
— От воздуху, — успокоительно пояснила генеральша и бросила на нее новый наблюдательный взгляд.
— Ваше превосходительство, вас просят… на минутку! — почтительно выставилась из-за двери физиономия генеральской горничной.
— Что там еще? — с неудовольствием обернулась Амалия Потаповна.
— Н… надо… там дело, — с улыбкой затруднилась горничная.
— Pardon! — пожала плечами генеральша, подымаясь с места, — Je vous quitte pour un moment… Pardon, madame![153] — повторила она снова, обращаясь к Бероевой, и удалилась из комнаты, мимоходом, почти машинально, притворив за собою двери.
Князь продолжал болтать, но Бероева не слышала и не понимала, что говорит он. С нею делалось что-то странное. Щеки горели необыкновенно ярким румянцем; ноздри расширились и нервно вздрагивали, как у молодой дикой лошади под арканом; всегда светло-спокойные, голубые глаза вдруг засверкали каким-то фосфорическим блеском, и орбиты их то увеличивались, то смыкались, на мгновенье заволакивая взоры истомной, туманной влагой, чтобы тотчас же взорам этим вспыхнуть еще с большею силой. В этих чудных глазах светилось теперь что-то вакхическое. Из полураскрытых, воспаленно-пересохших губ с трудом вылетало порывистое, жаркое дыхание: его как будто захватывало в груди, где так сильно стучало и с таким щёкотным ощущением замирало сердце. С каждым мгновением эта экзальтация становилась сильнее, сильнее — и в несколько минут перед Шадурским очутилась как будто совсем другая женщина. От порывистых, безотчетных метаний головой и руками волосы ее пришли в беспорядок и тем еще более придали красоте ее сладострастный оттенок. Она хотела подняться, встать-но какая-то обаятельная истома приковывала ее к одному месту; хотела говорить — язык и губы не повиновались ей более. В последний раз смутно мелькнувшее сознание заставило ее обвести глазами всю комнату: она как будто искала генеральшу, искала ее помощи и в то же самое время ей почему-то безотчетно хотелось, чтобы ее не было, чтоб она не приходила. И точно: генеральша не показывалась больше. Один только Шадурский, переставший уже болтать, глядел на нее во все глаза и, казалось, дилетантски любовался на эту опьяняющую, чувственную красоту.
Но вот он поднялся со своего кресла и пересел на диван, рядом с Бероевой. По жилам ее пробегало какое-то адское пламя, перед глазами ходили зелено-огневые круги, в ушах звенело, височные голубоватые жилки наливались кровью, и нервическая дрожь колотила все члены.
Он взял ее за руку — и в этот самый миг, от одного этого магнетического прикосновения — жгучая бешеная страсть заклокотала во всем ее теле. Минута — и она, забыв стыд, забыв свою женскую гордость, и вне себя, конвульсивно сцепив свои жемчужные зубы, с каким-то истомно-замирающим воплем, сама потянулась в его объятия.
Долго длился у нее этот экстаз, и долго смутно ощущала и смутно видела она, словно в чаду, черты Шадурского, пока наконец глубокий, обморочный сон не оковал ее члены.
* * *
В тот же самый вечер проигравший пари свое Петька угощал Шадурского ужином у Дюссо и, с циническим ослаблением слушая столь же цинический рассказ молодого князя, провозглашал тост за успех его победы.
X
СЧАСТЛИВЫЙ ИСХОД
Было семь часов вечера, когда Бероева очнулась. Она раскрыла глаза и с удивлением обвела ими всю комнату: комната знакомая — ее собственная спальня. У кровати стоял какой-то низенького роста пожилой господин в черном фраке и золотых очках, сквозь стекла которых внимательно глядели впалые, умные глаза, устремленные на минутную стрелку карманных часов, что держал он в левой руке, тогда как правая щупала пульс пациентки. Ночной столик был заставлен несколькими пузырьками с разными медицинскими средствами, которые доктор, очевидно, привез с собою, на что указывала стоявшая тут же домашняя аптечка.
— Что же это, сон? — с трудом проговорила больная.
Доктор вздрогнул.
— А… наконец-то подействовало!.. очнулась! — прошептал он.
— Кто здесь? — спросила Бероева.
— Доктор, — отвечал господин в золотых очках, — только успокойтесь, бога ради, не говорите пока еще… Вот я вам дам сейчас успокоительного, тогда мы поболтаем.
И с этими словами он налил в рюмку воды несколько капель из пузырька и с одобрительной улыбкой подал их пациентке. Прошло минут десять после приема! Нормальное спокойствие понемногу возвращалось к больной.
— Как же это я здесь? — спросила она, припоминая и соображая что-то. — Ведь, кажется, я была…
— Да, вы были у генеральши фон Шпильце, — перебил ее доктор. — я и привез вас оттуда в карете, вместе с двумя людьми ее. Бедная старушка, она ужасно перетрусила, — заметил он со спокойною улыбкой.
— Скажите, что же было со мною? Я ничего не помню, — проговорила она, приходя в нервную напряженность при смутном воспоминании случившегося.
— Во-первых, успокойтесь, или вы повредите себе, — отвечал доктор, — а во-вторых — с вами был обморок, и довольно сильный, довольно продолжительный. Мне говорила генеральша, — продолжал он рассказывать, — что она едва на пять минут вышла из комнаты, как уже нашла вас без чувств. Ну, конечно, сейчас за мною — я ее домашний доктор, — долго ничего не могли сделать с вами, наконец заложили карету и перевезли вас домой — вот и все пока.
— Вы говорите, что она только на пять минут уходила? — переспросила больная.
— Да, не более, а воротясь, нашла вас уже в обмороке, — подтвердил доктор.
— Стало быть, это сон был, — прошептала она. — Какой сон? не знаю, не помню… только страшный, ужасный сон.
— Гм… Странно… Какой же сон? — глубокомысленно раздумывал доктор. — Вы хорошо ли его помните?
— Не помню; но знаю, что было что-то — наяву ли, во сне ли — только было…
— Гм… Вы не подвержены ли галлюцинациям или эпилепсии? — медицински допрашивал он.
Больная пожала плечами.
— Не знаю; до сих пор, кажется, не была подвержена.
— Ну, может быть, теперь, вследствие каких-нибудь предрасполагающих причин… Все это возможно. Но только если вы помните, что был какой-то сон, то это наверное галлюцинация, — с видом непогрешимого авторитета заключил доктор.
«Сон… Галлюцинация — слава богу!» — успокоенно подумала Юлия Николаевна и попросила доктора кликнуть девушку, чтобы осведомиться про детей.
Вошла Груша и вынула из кармана почтамтскую повестку.
— Почтальон приносил, надо быть, с почты, — пояснила она, хотя это и без пояснения было совершенно ясно.
Юлия Николаевна слабою рукою развернула бумагу и прочитала извещение о присылке на ее имя тысячи рублей серебром.
— От мужа… Слава тебе, господи! — радостно проговорила она. — Теперь я совершенно спокойна.
— Однако дней пять-шесть вы должны полежать в постели, — методически заметил доктор, убрав свою аптечку и берясь за шляпу. — Тут вот оставлены вам капли, которые вы попьете, а мы вас полечим, и вы встанете совсем здоровой, — продолжал он, — а пока — до завтра, прощайте…
И низенький человек откланялся с докторски солидною любезностью, как подобает истинному сыну Эскулапа.
— В Морскую! — крикнул он извозчику, выйдя за ворота — и покатил к генеральше фон Шпильце.
— О, вполне удачно! могу поздравить с счастливым исходом, — сообщил самодовольный сын Эскулапа.
— Она помнит?
— Гм… немножко… Впрочем, благодаря мне, убеждена, что все это сон, галлюцинация.
— S'gu-ut, s'gu-ut![155] — протянула генеральша с поощрительной улыбкой, словно кот, прищуривая глазки.
— Ну-с?! — решительно и настойчиво приступил меж тем герр Катцель, отдав короткий поклон за ее поощрение.
Амалия Потаповна как нельзя лучше поняла значение этого выразительного «ну-с» и опустила руку в карман своего платья.
— Auf Wiedersehen! — поклонилась она, подавая доктору кулак для потрясения, после которого тот ощутил в пальцах своих шелест государственной депозитки.
Амалия Потаповна поклонилась снова и торопливой походкой стала удаляться из залы. Сын Эскулапа еще торопливее развернул врученную ему бумажку: оказалась радужная.
— Эй, ваше превосходительство! пожалуйте-ка сюда! — закричал он вдогонку.
Генеральша вернулась, вытянув шею и лицо с любопытно-серьезным выражением.
— Это что такое? — вопросил герр Катцель, приближая депозитку к ее физиономии.
— Это? Сто! — отвечала она с таким наивно-невинным видом, который ясно говорил: что это, батюшка, как будто сам ты не видишь?
— А мне, полагаете вы, следует сто?
— Ja, ich glaube[156], «сто».
— А я полагаю — триста.
— Зачем так? — встрепенулась Амалия Потаповна.
— А вот зачем, — принялся он отсчитывать по пальцам, — сто за составление тинктуры, сто за подание медицинской помощи, да сто за знакомство с вами, то есть мою всегдашнюю долю, по старому условию.
Генеральша поморщилась, вздохнула от глубины души и молча достала свое портмоне, из которого еще две радужные безвозвратно перешли в жилетный карман Эскулапа.
— Вот теперь так! и я могу сказать: auf Wiedersehen! — с улыбкой проговорил герр Катцель и, поправляя золотые очки, удалился из залы.
— Что же это, сон? — с трудом проговорила больная.
Доктор вздрогнул.
— А… наконец-то подействовало!.. очнулась! — прошептал он.
— Кто здесь? — спросила Бероева.
— Доктор, — отвечал господин в золотых очках, — только успокойтесь, бога ради, не говорите пока еще… Вот я вам дам сейчас успокоительного, тогда мы поболтаем.
И с этими словами он налил в рюмку воды несколько капель из пузырька и с одобрительной улыбкой подал их пациентке. Прошло минут десять после приема! Нормальное спокойствие понемногу возвращалось к больной.
— Как же это я здесь? — спросила она, припоминая и соображая что-то. — Ведь, кажется, я была…
— Да, вы были у генеральши фон Шпильце, — перебил ее доктор. — я и привез вас оттуда в карете, вместе с двумя людьми ее. Бедная старушка, она ужасно перетрусила, — заметил он со спокойною улыбкой.
— Скажите, что же было со мною? Я ничего не помню, — проговорила она, приходя в нервную напряженность при смутном воспоминании случившегося.
— Во-первых, успокойтесь, или вы повредите себе, — отвечал доктор, — а во-вторых — с вами был обморок, и довольно сильный, довольно продолжительный. Мне говорила генеральша, — продолжал он рассказывать, — что она едва на пять минут вышла из комнаты, как уже нашла вас без чувств. Ну, конечно, сейчас за мною — я ее домашний доктор, — долго ничего не могли сделать с вами, наконец заложили карету и перевезли вас домой — вот и все пока.
— Вы говорите, что она только на пять минут уходила? — переспросила больная.
— Да, не более, а воротясь, нашла вас уже в обмороке, — подтвердил доктор.
— Стало быть, это сон был, — прошептала она. — Какой сон? не знаю, не помню… только страшный, ужасный сон.
— Гм… Странно… Какой же сон? — глубокомысленно раздумывал доктор. — Вы хорошо ли его помните?
— Не помню; но знаю, что было что-то — наяву ли, во сне ли — только было…
— Гм… Вы не подвержены ли галлюцинациям или эпилепсии? — медицински допрашивал он.
Больная пожала плечами.
— Не знаю; до сих пор, кажется, не была подвержена.
— Ну, может быть, теперь, вследствие каких-нибудь предрасполагающих причин… Все это возможно. Но только если вы помните, что был какой-то сон, то это наверное галлюцинация, — с видом непогрешимого авторитета заключил доктор.
«Сон… Галлюцинация — слава богу!» — успокоенно подумала Юлия Николаевна и попросила доктора кликнуть девушку, чтобы осведомиться про детей.
Вошла Груша и вынула из кармана почтамтскую повестку.
— Почтальон приносил, надо быть, с почты, — пояснила она, хотя это и без пояснения было совершенно ясно.
Юлия Николаевна слабою рукою развернула бумагу и прочитала извещение о присылке на ее имя тысячи рублей серебром.
— От мужа… Слава тебе, господи! — радостно проговорила она. — Теперь я совершенно спокойна.
— Однако дней пять-шесть вы должны полежать в постели, — методически заметил доктор, убрав свою аптечку и берясь за шляпу. — Тут вот оставлены вам капли, которые вы попьете, а мы вас полечим, и вы встанете совсем здоровой, — продолжал он, — а пока — до завтра, прощайте…
И низенький человек откланялся с докторски солидною любезностью, как подобает истинному сыну Эскулапа.
— В Морскую! — крикнул он извозчику, выйдя за ворота — и покатил к генеральше фон Шпильце.
* * *
— Nun was sagen sie doch, Herr Katzel?[154] — совершенно спокойно спросила его Амалия Потаповна.— О, вполне удачно! могу поздравить с счастливым исходом, — сообщил самодовольный сын Эскулапа.
— Она помнит?
— Гм… немножко… Впрочем, благодаря мне, убеждена, что все это сон, галлюцинация.
— S'gu-ut, s'gu-ut![155] — протянула генеральша с поощрительной улыбкой, словно кот, прищуривая глазки.
— Ну-с?! — решительно и настойчиво приступил меж тем герр Катцель, отдав короткий поклон за ее поощрение.
Амалия Потаповна как нельзя лучше поняла значение этого выразительного «ну-с» и опустила руку в карман своего платья.
— Auf Wiedersehen! — поклонилась она, подавая доктору кулак для потрясения, после которого тот ощутил в пальцах своих шелест государственной депозитки.
Амалия Потаповна поклонилась снова и торопливой походкой стала удаляться из залы. Сын Эскулапа еще торопливее развернул врученную ему бумажку: оказалась радужная.
— Эй, ваше превосходительство! пожалуйте-ка сюда! — закричал он вдогонку.
Генеральша вернулась, вытянув шею и лицо с любопытно-серьезным выражением.
— Это что такое? — вопросил герр Катцель, приближая депозитку к ее физиономии.
— Это? Сто! — отвечала она с таким наивно-невинным видом, который ясно говорил: что это, батюшка, как будто сам ты не видишь?
— А мне, полагаете вы, следует сто?
— Ja, ich glaube[156], «сто».
— А я полагаю — триста.
— Зачем так? — встрепенулась Амалия Потаповна.
— А вот зачем, — принялся он отсчитывать по пальцам, — сто за составление тинктуры, сто за подание медицинской помощи, да сто за знакомство с вами, то есть мою всегдашнюю долю, по старому условию.
Генеральша поморщилась, вздохнула от глубины души и молча достала свое портмоне, из которого еще две радужные безвозвратно перешли в жилетный карман Эскулапа.
— Вот теперь так! и я могу сказать: auf Wiedersehen! — с улыбкой проговорил герр Катцель и, поправляя золотые очки, удалился из залы.
XI
ДВА НЕВИННЫХ ПОДАРКА
Доктор Катцель, несколько дней сряду навещавший Бероеву, нашел, наконец, что она поправилась и может встать с постели. Хотя Юлия Николаевна чувствовала некоторую слабость в ногах и по временам небольшую дрожь в коленях, но доктор Катцель уверил ее, что это ничего не значит, ибо есть прямое, нормальное следствие бывшего с нею припадка, которое пройдет своевременно, после чего, ощутив в руке приятное шуршание десятирублевой бумажки, он откланялся с обычной докторски солидной любезностью.